Конечно, и взрослым мужчинам частенько недостает благородной жалости, чтобы позаботиться о той, которую они любили (пусть на словах – сказанное тоже какая-никакая реальность, пусть физически только любили, но ведь это все внешние, формальные проявления привязанности, а форма и содержание связаны как сиамские близнецы, редко их удается совсем отделить друг от друга, да и долго они тогда не живут), большинство предпочитает в кустах трусливо отсиживаться, и тешатся еще ее непонимающими звонками. (Опытная женщина никому не доставит такого удовольствия.)
   Клава (ни разу никем тогда не брошенная) весело, беззаботно смеялась, когда в Костином пересказе узнавала о похождениях его старшего кузена, не знавшего отбоя от женщин. «А как ты с ними расстаешься?» – спросил маленький Костик. «Очень просто. Звонить перестаю». Но с Дуней так поступить – все равно что ребенка доверчивого конфеткой приманить и отпихнуть. Может статься – в пропасть столкнуть. Фашизм какой-то… (А в притон детей заточают и сдают педофилам за деньги – это тогда как называется, а, Клава? Судить-рядить только по собственному, очень нищенскому опыту – какая же это опасная глупость…)
   Казалось, дочь задремала, и Клава перестала говорить-шаманить, но посапывание тут же перешло в рыдания – передышка нужна была, только чтобы накопить новые слезы. «Мамочка, как это страшно, когда что-то было, и вдруг этого нет…»
   И хотя Клаве стало так же плохо, оказалось, что отнять, отобрать дочкину боль она не в силах, что ею можно только заразиться, а избавляться от нее теперь каждая должна поодиночке.
 
   К сожалению, рассуждения, даже самые толковые, на эмоции мало влияют, и когда Нерлин не позвонил – завтра, послезавтра, через неделю никак не дал о себе знать, Клава в почти Дунином отчаянии, питаемом неадекватным самоуничижением (если не задумываешься о своей ценности, живешь и живешь, довольная тем, что муж признает тебя сокровищем, то откуда знать хотя бы приблизительно, чего же ты стоишь…), не заготовив даже начальной фразы, впервые не по служебной необходимости набрала его московский номер. На даче – он сам сообщил, предупреждая логичный вопрос, – не проводит телефон, чтобы не впадать в резонанс с городской суетливостью, губительной для мысли длиннее одного пролета. Сын часто наведывается с мобильником – этого вполне хватает.
   После шести-семи гудков (первый отсев необязательных, нетерпеливых просителей – нужным ему людям он звонит сам, мини-клерк это или министр – для него все равно) голос Суреныча (если б нерлинский, он бы ее успокоил) предложил стандартно-нейтральное «говорите после длинного гудка». Никакого выпендрежа, чем так неучтиво грешат и известный режиссер («за-го-во-ри-и», – поет его автоответчик), и избалованный незаслуженным вниманием модный журналист («если вы девушка Оля, то мой хозяин вам перезвонит, а остальных прошу его не беспокоить»), и просто молодой клерк, считающий, что любое место может быть использовано для саморекламы («вы позвонили в мой день рождения, поздравления и подарки охотно принимаются»).
   Что прилично сказать записывающей машине, которую может прослушать всякий (это Клава еще соображает), после такого первого свидания? Прямо, в лоб: «Почему вы пропали?.. Соскучилась… Я что-то не так сделала-сказала?..» Все не годится. Пометавшись и не найдя слов, воровато (у себя кусочек гордости отщипнула – опасно это очень, никогда ведь не знаешь, не последний ли, не заметишь, как банкротом станешь) положила трубку и, покидав в сумку бассейновые причиндалы, выскочила из ею же самой загрязненной среды – из собственного дома. Всю дорогу дрожала, что определитель номера, гипотетический – не знала точно, есть он или нет, – опознает ее плебейство. (Как часто они с Костей однозначно, безапелляционно и свысока осуждали всех, кто дышит в трубку, а заслышав «алло», нажимает на рычаг.)
   И уже когда плавала, когда вода и движение уняли дрожь, решила учиться ничего не делать так, чтоб стыдно стало, если Нерлин увидит. Увидит? В том смысле, о котором она подумала, он зорче многих зрячих. Именно вода делала ее помудрее, на земле она бы рассудила категорично «никогда больше», а не «постепенно учиться». Вредно зарекаться – раз сорвешься, и все идет насмарку. Чем больше нарушаешь запрет, тем прочнее убеждаешь себя, что все равно ничего не получится – курить-пить не бросишь, умеренность в еде не соблюдешь, на близких кричать не перестанешь… Сколько еще таких клятв нарушает человек, прежде чем окончательно плюнуть на себя…
 
   Унизительное «позвони мне, позвони», сперва мимолетное, утоляемое редкими звонками желание, в ауре семейного страдания-сострадания из условного рефлекса перешло в безусловный (молчащий телефон вызывал боль, а чужой, не нерлинский звонок – разочарование и раздражение; как-то, услышав ее радостно встрепенувшееся «алло», а потом, после опознания, только вежливый, но сникший голос, клиент из правительственных, публично засвеченных сфер, пошутил-посетовал: «Что, не тот позвонил? Мне очень жаль – и вас, и себя»), стало постоянным, тревожно-отчаянным ожиданием, которое не поддалось даже нерлинской просьбе-обещанию: «Не дергайся ты так, будто я завтра исчезну, рассматривай наши отношения как долгосрочный проект». Позвонил он на службу, и хотя извещал, что не появится в Москве на этой, только что начавшейся неделе, перспектива «долгосрочного проекта», как противоядие, пересилила, сняла боль от им же самим продленной разлуки, и Клава опять светилась.

ЭМОЦИИ

 
   – Ну, мать, ты даешь! – В Клавину служебную келью вошел Макар. – Успехи дочери тебя так молодят, что ли? Ты всегда стильно одевалась, или это я слепой был?
   Платью лет уже… Цифры вызывают шок, особенно те, что уменьшают возраст, так что сколько дадите, столько и берем, пусть будет новым… Мужчины – люди алогичные, любая второстепенная деталь может привлечь их обонятельно-осязательное (почти животное, не контролируемое сознанием) внимание. Грудь, например, и не обязательно большая – герою Сэлинджера нравились плоские девушки; перечитайте это место. Клава в юности даже горевала, что не соответствует этому эталону. И не по глупости она частное мнение долго считала эталоном, ведь в те совпуританские времена о реальных заботах человека физического, а не общественного, шушукались только по-бабски и по-мужски на незнакомых Клаве жаргонах (и сейчас, хотя Костя ее и просветил, что такое «сиповка», «королек» или «швейная машинка», урок она не запомнила), и «Над пропастью во ржи» была чуть ли не единственная, пропущенная цензурой книга, где можно было что-то узнать об этой, тайной для домашне-воспитанной девушки стороне жизни. Физиологичного «Клима Самгина» ни в школьной библиотеке, ни в родительской не было: не то чтобы запрещен, но почти не издавался. Мопассан почему-то не попался, а Пастернак почти весь был под запретом, и «Детство Люверс», когда Клава смогла его прочитать, уже не могло исправить бед от искусственно заторможенного развития.
   (Чтобы только посмешить: живя в провинциально-семейной капсуле, Клава долго считала, что дети рождаются от поцелуев, и, лет в одиннадцать, не вытерпев, пристала к старшей сестре с вопросом, куда Хрущев своих отпрысков девает, ведь в каждой кинохронике показывают, как он со всеми лижется. Таня с превосходством шестилетнего старшинства принялась объяснять, что поцелуи тут ни при чем, что мужчина и женщина должны… – должны! насилие, а не тяга друг к другу – лечь голые… И так далее. Клаве стало противно, не поверила она, долго еще об этом просто не думала, без всякого усилия не думала. Обета никакого не давала, а жила как монахиня. Только в смысле девственности мыслительной и физической, но не в других смыслах – монахини ведь тоже бывают любознательны, открыты, приветливы, тоже любят людей, всех вместе, и по отдельности к каждому относятся с ненавязчивой, спокойной радостью и непоказным, идущим изнутри, а не навязанным, терпением: пришли с непокрытой головой – дадут косынку, в брюках – повяжут вокруг бедер тряпицу длинную, громко говорите – приложат палец к своим, не к вашим губам, стоите на пути священника с кадилом – тронут за локоть, смягчая просьбу подвинуться чуть заметной улыбкой. И монастырь свой показывают, про свой путь грешный рассказывают, ничуть не агитируя, а просто давая возможность вам примериться к их жизни. Не подходит пока – не следуйте по нему, никакой обиды, расчета, полная ваша свобода.)
   А Макар, продолжая балагурить, все же не спросил банальное, первое, что обычно говорят похорошевшей женщине: «Уж не влюбилась ли ты?» Не позволило подсознание, натасканное им, как сторожевой пес, оберегающий хозяина от опасности, от любого неудобства. (Чиновничью карь-
   еру люди, сорвавшиеся с цепи, обычно не делают.) Вдруг Клава так неопытна, что не сумеет сдержаться, выдаст себя – смущением, краской на лице, улыбкой с непривычным изгибом губ – он в очках, поймет. И хотя тот эксцесс забыт (обоими?), похоронен, но трупы, бывает, выкапывают, или они сами оживают. В общем, разоблачение ничего нужного ему не сулило, пусть все остается как есть.
   – Я что зашел… Вчера ты здорово меня поддержала. Столько лет могу на тебя положиться. Знай, я это очень ценю…
   Рассказывая за ужином свой день Косте под его всегдашнее «короче… к черту подробности, пожалуйста, без твоего “прихожу я, а он-она…”», Клава самую чуточку приукрасила признание Макара. А когда, увлекшись (бывает, человек выбивается из плоскостных координат «правда – ложь» в третье, творческое измерение), преувеличила и влияние свое в конторе, Костя сердито ее оборвал:
   – Ценит? Во сколько? Зарплату прибавил? Премию хоть раз дал? Да что ты все рассуждаешь, как достоевская Лебядкина?! Поглупела, что ли? Погоди, Макар тебе еще покажет!
   Добавить уравнивающее его с Клавой «по себе знаю» и потому потерять свое превосходство – не хватило самоотверженности.
   Клавино настроение было испорчено, тем более что она пока не поглупела и сразу признала и справедливость мужниных инвектив, и мстительный привкус их поняла и простила – все-таки чаще она сама, не считаясь с его самолюбием, тащила на свет божий обидную ему реальность, решив, что хватит с нее усилий, необходимых, чтобы в его дела вникнуть, а с родным мужем зачем заботиться о форме, зачем подслащивать полезную ему пилюлю. Но на горечь есть и такая реакция – тошнит от нее человека, и ничего или почти ничего он не успевает усвоить. Тем более что у Кости была язва.
 
   На следующий день Клава отплавала в бассейне свой километр, не останавливаясь на разворотах и никого не разглядывая вокруг – привычка выработалась сама собой, иначе начинаешь нервничать из-за слишком медленно, не в твоем темпе плывущих матрон. Под душем ее окликнула коллега, экономист с именем. Называвшая себя Клавиной подругой. Ничего никогда не прося, не навязываясь в гости, лишь изредка вставляла она разные приятности в свою спокойную, безэмоциональную речь, комплименты говорила не восторженно, а как бы признавая если не Клавино превосходство, то уж равенство точно, за что Клава чувствовала себя признательной – чем меньше привязывалась, тем больше обязывалась, хотя за сдержанностью коллеги и просвечивала непонятная осторожность… расчет – не расчет, но подвох какой-то, и все-таки всякий раз, когда Клава могла кому-нибудь помочь, первым делом о ней вспоминала.
   И только лет через пять после их знакомства – ночь тогда состояла из лоскутов, редко когда выдавалась целым куском, и бессонница требовала все новой и новой пищи для обдумывания (пробовала читать, но для этого нужно было встать с кровати, так как единственная лампочка висела над Костиной половиной двуспального ложа и свет разбудил бы его, да и с книжкой до утра уже не уснуть, а думать-анализировать свою не слишком фабульную, но порой невыносимо угловатую, никак не прилаженную к ней жизнь – не подумайте только, что речь о чем-то, подобном отсутствующему светильнику, – было и интересно, и полезно, и шанс заснуть оставался), – поняла Клава очевидное: она добросовестно прислуживает своей «подруге» (точнее, сопернице, работающей под крышей подруги) в благодарность за незамысловатые похвалы (редко получаемые всяким, кто их не только не ждет, но и не вымогает – а способов, и вполне приличных, некриминальных, очень много), которые и говорились-то наедине чаще всего, да нет, произносились только по телефону, как будто это шпионская секретная информация.
   Всплыло недавнее: с Нерлиным женский пол обсуждали. Уж очень хотелось Клаве разгадать, какие женщины и как притягивают к себе его внимание. Не без задней мысли, конечно, то и дело затевала она такие разговоры – новое знание пригодится, чтобы себя шлифовать, для Нерлина же исправляться. Лучше бы, конечно, в повседневной реальности все подсмотреть, нагляднее это и понятнее, но при таком мизерном количестве встреч на это ее жизни не хватит. Для конкретности подвернулась вот эта самая «подруга», которую Клава даже не подозревала в сколько-нибудь близких с ним отношениях (иначе, по Клавиным понятиям, из инстинктивного благородства он как-нибудь переменил бы тему), настолько та казалась не по этой части.
   Насчет «не по этой части» Нерлин, вопреки ожидаемому, не поддакнул, а ухмыльнулся по-мужски мечтательно (совсем глупышке умный женский инстинкт подсказал бы не заметить или хотя бы не истолковывать, пропустить эту улыбку-ухмылку, но Клаву она больно кольнула):
   – Не так уж хорошо я ее знаю, но что-то в ней чувствуется, когда она якобы застенчиво в сторонке стоит и бросает свои карие взгляды из-под нахмуренно-изогнутых черных бровей. Может статься, в этой тихой заводи…
   «Про цвета Суреныч, наверно, доложил, а он, значит, спрашивал… Проверять, что ли, собирается, что там, в этом болоте?!» – от ревнивого испуга разгневалась Клава, то есть отреагировала как среднестатистическая баба, которая, боясь потерять мужчину, злится на понравившуюся ему кокетку. («Правильно говорят, что любовь оглупляет, – пошутил или всерьез, но не сердито, сказал как-то Нерлин. – Знакомился с одной из самых умных женщин, а что получил…»)
   Вот это не забылось. И еще вспомнилось, как на какой-то конференции та рассмешила Костю – Клава только что их познакомила. Клава прислушалась к этому смеху: скучны были длинные доклады, главная мысль которых, если она и была новой, что редко, схватывалась сразу и дальше шло неинтересное разжевывание. А говорила подруга очень тихо, шептала прямо в Костино ухо – за ним сидела, в кресле следующего ряда. Клава, не расслышав, попросила ее повторить шутку. А та вдруг самодовольно фыркнула и, спохватившись, мягко, вкрадчиво так сказала совсем неожиданное: «Не надо ревновать». – «К кому?» – Клава опять ничего не понимала. Она-то считала, что чужие люди, если не хотят сближения, то друг с другом говорят словами, а не подтекстами. Что хотел Костя, всегда вежливый, обманчиво ласковый с особами женского пола (к сфере профессиональной это «всегда» не относится – защищая свои идеи, он мог одинаково больно задеть и мужчин, и женщин), – будет спрошено у него после, а что нужно от Кости подруге? Или у нее тоже работает автоматизм женственности, который Клава хорошо знала по себе? Но вот автоматизм защиты собственного достоинства, сказавшийся в моментальном ответе подруги-соперницы: «А это уже обидно», – его нужно было начать вырабатывать. Тогда же Клава, честно покопавшись в себе и ревность обнаружив, смутилась, и многословно стала оправдываться, что никакой колкости сказать не хотела…
 
   Поэтому сейчас не совсем верилось, что встреча случайна. Кому нужно, тот знал про пятничный бассейн. Но реальных причин не пойти в здешнее кафе не было, предлог для отказа искать – значит скатиться с гипотетического Олимпа, на который могут взойти, как Клава сама себе придумала, только открытые, искренние и не лгущие. Поднимешься, и с вершины будет видно, что дальше…
   За чашкой слабенького растворимого кофе (лучше уж чай здесь было взять) подруга попросила Клаву почитать новый, никому еще не показанный проект. Хотела узнать ее мнение, самое компетентное и профессиональное – вот как незамысловато звучали похвалы.
   Вечером, внимательно изучив бумажки, Клава сразу смекнула, что их фирме было бы очень выгодно сюда вклиниться. Правда, ей-то самой какой от этого толк? Снова она только посредник, снова послушно служит… Ну, конторе своей хотя бы за зарплату, а подруге за что? Против себя опять действую… Нет, не буду ничего делать, решила.
   И тут же Костю оторвала от компьютера, на прогулку потащила и все свои сомнения ему выложила. (Все ли? Про нерлинское суждение о подруге не заикнулась, но, стараясь быть честной хотя бы сама с собой, нашла оправдание: кокетство с Костей – вот реальное преступление, ну, если не само преступление, то его замысел, и вина за него поглощает вину за охоту на Нерлина, может быть, выдуманную ее ревностью.) Костя, весь еще в своей работе, поддакнул общо: «Конечно, ты права, начни думать о себе… А сейчас – поступай, как знаешь…» В общем, вникать не стал.
   Но не зря поделилась – на себя со стороны посмотрела, как в зеркало. Пены эмоциональной много, а толку… Как будто две волны столкнулись, самоотверженность и… ревность, самое животное, не поддающееся окультуриванию чувство – его можно скрывать, сдерживать, но природная лава все равно вырвется наружу, вот хотя бы подозрениями, скорее всего беспочвенными. Нет, низко все это. И потом, Нерлин же учил-советовал-просвещал: если есть сомнения делать – не делать, то лучше на поводу у лени не идти, а ввязаться в бой, там видно будет. «Не гаси в себе креативные мысли», – как будто послышался его голос, не настаивающий, а спокойно зовущий рассуждать вместе с ним.
   И позвонила Макару, предупредить чтобы. Он же, как бы опровергая Костино вчерашнее пророчество, до того восторженно, помпезно как-то провозгласил: «Хочешь – заключай договор, полностью на тебя полагаюсь», – что Клава даже возразила, помягче постаралась сказать: «Не я хочу, а фирме нашей польза будет, я же ничего никому не обещала… Он случайно мне в руки попал. Завтра посмотришь и сам решишь».
   А Костя свое:
   – Выпил – вот и расщедрился. Подставит он тебя, еще увидишь. Не верь никогда пьяному Макару.
   – А как же поговорка: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке? – по инерции посопротивлялась Клава. Насколько автоматически она отбивала дома любое нападение, настолько же инстинктивно на людях молча глотала обиду. Наоборот бы…
   – Ну, может, в душе у него и есть к тебе тяга, но, если я не ошибаюсь… – Костя помолчал, в Клавиных глазах прочитал, что нет, не ошибается, и продолжил: – ты ему никакой, для мужского самолюбия необходимой, взаимностью не отвечаешь. Помню хорошо, как он за деньрожденным столом похвалялся письмом – признанием незнакомки, а ты его жестко срезала: «фотографию свою ей пришли, она и разлюбит».
   – Да я же пошутила!
   – Пошутила она… У меня даже сердце екнуло. Он ведь себя красавцем считает, и не на голом месте это убеждение появилось.
   – С таким-то животом?
   – При чем тут живот? Он для солидности взращен… Худоба – отнюдь не универсальный критерий. Посмотри-ка на себя, я в жены брал толстушку, а от тебя уже половина осталась. Нерлин твой, и тот понимает: чем толще, тем приятнее…
   – Так то для секса, а я для эстетики худею.
   – Но он же не видит…
   – Э, он лучше многих видит, я зрячее пока никого не встречала.
   – А я?
   – Ты? Ты не к человеку присматриваешься, а к мыслям – своим, книжным, других слышать можешь, а у него на первом месте узнавание людей, до донышка старается понять, особенно женщин. Каждый новый человек для него – событие, мимолетное или нет, от человека этого зависит. Но он заранее ничего ни про кого не решает, каждому дает шанс раскрыться, помогает вниманием своим, добротой… Частенько, чтобы процесс ускорить, провоцирует – умело, не с бухты-барахты, а ищет и находит массу возможностей. По себе знаю, попадалась… – Клава мечтательно улыбнулась.
   Рассказывая это Косте, самому близкому своему человеку, она хоть так понижала напряжение, которое росло в ней из-за невозможности поговорить-повидаться с Нерлиным столько, сколько хочется. Эгоистично, конечно, но ведь таким образом она делится с Костей новыми, неожиданными познаниями. (Это ее хоть как-то оправдывает?)
   – Он в профессии так успешен, потому что все время исследует, а не придумывает концепцию, как ты то и дело поступаешь, чтобы замечать уже только то, что ее доказывает… Сужаешь мир, облегчаешь себе задачу…
   – Опять кумира себе сотворила, не разочаруйся потом! – начал закипать Костя.
   – И это он предусмотрел. «Я не такой хороший, как тебе кажется… Скоро во мне разочаруешься… времени для меня у тебя не будет». Обезоружил меня… Как теперь прибегать к бабским уловкам – занята, мол, я тоже важный человек, ну какая еще белиберда для поддержания своей амбиции может в голову забиться… Все будет мимо. Спасибо ему.
   – Умный… – признал Костя. – Но, черт возьми, ты хотя бы цитатами из него меня не коли. С моими чувствами хоть немного считайся… Тыканье это… – Костя уперся сердитым взглядом в спинку углового диванчика, сломанную Клавой лет пять назад, когда она в трудовом раже – кухонное окно мыла – неудачно на нее наступила. – Пересказывай интимные ваши разговоры хотя бы косвенной речью…
   – Так ты же сам повелел с односторонним тыканьем не смиряться. Запретить ему – как я могла, вот и сама стала тыкать, хотя до сих пор это для меня насилие. Я равенство с ним чувствую – внутреннее, скрытое от других, а внешне… я же понимаю, как мы неравны. Но он-то, наоборот, много раз говорил, как ему лестно, что я с ним подружилась… Говоря тебе про него, я никого не предаю – он взял назад свою просьбу тебе ничего не рассказывать, сказал, что понимает – раз мы с тобой столько вместе прожили, то невозможно не поделиться… Ладно-ладно, если ты взбесился, то больше не обсуждаем… Да и мне звонить надо.
   Полночи Клава согласовывала с подругой все пункты договора, считая, что имеет от Макара карт-бланш. И все же ничего той – из осторожности, думая, что лишней – не обещала наверняка. Сказала, что хочет все заранее на всякий случай подготовить, ведь в таких делах – если получится совместное дело – дорог каждый день…
   И спасибо Косте. От неожиданной оплеухи можно упасть, головой о случайный уступ стукнуться и погибнуть, а когда знаешь, что под ногами скользкий, припорошенный снежком лед, то и ступаешь осторожнее, и падаешь небольно. Клава даже не пошатнулась, когда наутро хмурый Макар брезгливо, злобно даже, бросил ей в лицо листочки, над которыми она столько уже покорпела. Предупреждена была.
   А подруга потом ее же и утешала: «Ни в коем случае из-за меня не уходите с работы… Я сперва, конечно, расстроилась, но уже через день подумала, что так и лучше, по крайней мере насчет вашей фирмы теперь мне все ясно, тем более что я и не собиралась с ней сотрудничать… Мы же случайно встретились, и захотелось именно с вами посоветоваться. Не расстраивайтесь… Забудьте, и все. Я специально звоню, чтоб вас успокоить».
   Стыдно стало Клаве, тем более, как знать: не от ее ли раздвоенности так все вышло…
 
   Понятно, что когда два более чем взрослых человека все ближе притягиваются-притираются друг к другу (Нерлин медленно, делая большие передышки, не приближаясь даже, а постигая Клаву, она же моментально, безрассудно перемахнула пропасть, разделяющую чужих и родных), без ранений не обойтись, какими бы осторожными (только не Клава), тактичными и опытными они ни были…
   Опыт… Откуда ему взяться у Клавы, почти четверть века ощущавшей Костю не половиной своей даже, а сросшимся с ней растением, лианой, которая заботливо обвивает, но не душит, не препятствует росту, причем слепились они друг с другом не по чьей-то воле, не по расчету, не по обету. В церкви не венчались, мысли об этом сперва не возникало, а когда все повалили за сдерживающим от побега (очень ненадолго, бывало) благословением, Костя с Клавой, подшучивая над условностями, согласились быть свидетелями у католички и разведенного иудея (но ведь и священник нашелся), пара быстро распалась, – тогда тем более претило ступать на проторенную, вытоптанную другими дорогу.
   Слыша про чьи-то романы, про себя Клава думала, что у нее самый редкий роман – дома, с Костей. И вот… Когда Ольга Жизнева, дама, так сказать, малозамужняя, их семейная приятельница, в который уже раз, попыталась спровоцировать ее: «Всем ты, мать, хороша, один только у тебя недостаток – к дому так привязана, сидишь с тобой и чувствуешь, что ты тут временно и не вся…» – Клава с горечью подумала: нигде я не вся… как бы раздробленность эту починить, ну чтобы каждый кусочек не ныл так нестерпимо…
 
   С Нерлиным по части опытности было вопиющее, кричащее до боли неравенство, над которым он только посмеивался: «Тебе меня не обмануть, ты девочка еще, лет девятнадцати-двадцати от силы».
   Как-то, потягиваясь, он воскликнул, не патетически, а из нутра брызнуло:
   – Жизнь так прекрасна!
   Клава, каждая жилочка которой была только что приласкана и еще трепетала, уже начала надевать на себя суровую к ней реальность, а оттого, что так разнятся их состояния, только что бывшие – чему множество ласковых доказательств – совсем одинаковыми, чуть не взвыла от боли и принялась, впервые, умолять Нерлина о помощи, не какой-то конкретной – что можно сделать, если никак нельзя быть вместе столько, сколько хочется ей (всегда то есть), но не ему – а в надежде, что он, как следует подумав или прямо сейчас, импровизационно, найдет для нее путь, ведущий если не к счастью, то хотя бы к спокойствию. Она готова и ждать, и терпеть.