Страница:
Так, его собственное заклинание, пущенное в ход, когда они только подъезжали к храму, безошибочно, точно лису на охотников, вывело к ним одного из служителей Митры, что должен был принять участие в церемонии, дабы Ораст мог занять его место.
Но на этом его миссия закончилась. Дальше дело было за магией Марны.
Чары, что наложила она на кинжал жреца, были столь сильны, что даже мертвым Ораст выполнил бы свое предназначение. Клинок поведет его руку, словно ученый пес – слепца.
Он не достигнет цели только в том случае, если ему отрубят конечность.
Но Амальрик был уверен, что это не произойдет.
Медленно и плавно, с торжественным пением, окутанная дымом благовоний, процессия жрецов выплыла наконец из дверей храма. Зоркий взгляд Амальрика различил в хвосте колонны знакомую фигуру, и он ободряюще, одними уголками губ улыбнулся Орасту.
Последний раз мы видимся с тобой, подумал он.
Но, прежде чем умереть, ты совершишь то, что должен!
Аой.
ВРЕМЯ ЗАКЛАНИЯ
Но на этом его миссия закончилась. Дальше дело было за магией Марны.
Чары, что наложила она на кинжал жреца, были столь сильны, что даже мертвым Ораст выполнил бы свое предназначение. Клинок поведет его руку, словно ученый пес – слепца.
Он не достигнет цели только в том случае, если ему отрубят конечность.
Но Амальрик был уверен, что это не произойдет.
Медленно и плавно, с торжественным пением, окутанная дымом благовоний, процессия жрецов выплыла наконец из дверей храма. Зоркий взгляд Амальрика различил в хвосте колонны знакомую фигуру, и он ободряюще, одними уголками губ улыбнулся Орасту.
Последний раз мы видимся с тобой, подумал он.
Но, прежде чем умереть, ты совершишь то, что должен!
Аой.
ВРЕМЯ ЗАКЛАНИЯ
Пронзительный траурный плач жрецов возносился к низким серым небесам, подобно тоскливому клику чаек над морем, да и сами они, в просторных своих одеяниях с широкими рукавами, чем-то напоминали диковинных птиц, степенно и важно обходящих свои владения среди серых камней. Процессия двигалась медленно, с остановками, огибая жертвенник, к которому привязан был белый бык, стоявший недвижимо, точно серебряное изваяние. Причудливая вязь их пути должна была символизировать восхождение души в Чертоги Пресветлого; каждая же остановка, сопровождаемая возгласами и ритуальными движениями, – различные препоны на тернистом пути.
Король Вилер, окруженный четырьмя старшими жрецами, неподвижно застыл в ожидании, справа от алтаря. Его собственная роль в церемонии была невелика и сводилась к нескольким репликам в самом конце, когда он, выполняя роль наместника светлейшего Митры на земле, должен был подтвердить, что готов распахнуть пред мучениками двери небесной обители, – и поднести жрецу ритуальный кинжал, дабы тот, посыпав голову животного солью и мукой и окропив можжевеловым соком, перерезал горло быку, чья пылающая жертвенная кровь укажет душам погибших путь в солнечные чертоги.
Ежась под порывами пронизывающего ветра, швыряющего в лицо пригоршни острых иголок-дождинок, король сумрачно заметил про себя, что от того, чтобы попасть в солнечные чертоги Митры сейчас, должно быть, не отказался бы ни один из вельмож. Лишь лица жрецов оставались совершенно невозмутимы, точно вырезанные из дерева, – но и в глазах младших из них читалось страдальческое выражение.
Что же касается придворных, то, не связанные жесткой дисциплиной служителей, они даже не пытались скрыть отвращения, которое вызывает у них непомерно длинная церемония. Столпившиеся чуть поодаль в ожидании конца, промокшие и озябшие, в своих пышных парадных одеяниях они выглядели довольно жалко, точно стайка пестрых заморских птиц, чудом очутившихся в негостеприимных северных краях. Большинство кутались в подбитые мехом плащи, другие, не стесняясь, то и дело посылали слуг за новыми порциями горячего вина, – так что неясно было, от ледяного ли ветра или живительной влаги так раскраснелись их щеки и носы…
Как и положено, они не приближались к алтарю ближе, чем на трижды по одиннадцать шагов, и, судя по тому, как нетерпеливо переминались они с ноги на ногу и перешептывались между собой, большинство предпочло бы очутиться отсюда еще дальше. И Вилер был бы последним, кто стал осуждать их за это.
Лишь несколько фигур в пестрой нестройной толпе выделялись неподвижностью, застывшей напряженностью, невольно наполнявшей сердце короля тревогой. Трое или четверо были старыми вояками, ветеранами бесчисленных походов, близкими друзьями Тиберия, – должно быть, единственные, кто испытывал подлинную скорбь в эти минуты. Разумеется, недвижим был и Амальрик Торский, и король не сумел сдержать усмешки: барон, похоже, делом чести для себя считал выдерживать любые напасти так, словно от его невозмутимости зависела судьба, по меньшей мере, всего королевства.
Что до Вилера, по его мнению, подобный демонстративный аскетизм скорее отдавал мальчишеством, – однако это не уменьшило его уважения к немедийскому послу. Несмотря ни на что, даже и на пакт, заключенный ими два дня назад, барон оставался умным и опасным противником. Недооценивать его было все равно что заигрывать с лесной рысью…
И наконец, чуть в отдалении от остальных придворных, не замечая никого и ничего вокруг себя, прямой и неподвижный, точно воткнутое в землю копье, стоял принц Валерий. Даже с такого расстояния Вилеру видно было, каким измученным и бледным выглядит его племянник. Струйки дождя стекали с волос по мокрым щекам, точно ручейки слез, но он даже не пытался вытереть лицо.
Жалость холодным острием кольнула правителя. Он видел, как все эти дни подчеркнуто игнорируют принца придворные, после брошенных сыном Тиберия обвинений, как шепчутся у него за спиной, косясь опасливо и недобро, когда уверены, что Валерий не заметит их; видел, как на глазах мрачнеет и угасает его племянник, точно каждый прожитый день уносит у него годы жизни.
Его собственная строгость по отношению к принцу показалась ему в тот миг жестокостью, неоправданной и недостойной, и Вилер пообещал себе, что немедленно по возвращении во дворец устроит этот проклятый суд – пусть Нумедидес думает, что победил, Сет его побери! – и добьется, чтобы с Валерия были сняты все обвинения. Что бы там ни было на самом деле, он не может позволить, чтобы сын его любимой сестры так страдал у него на глазах! Он слишком виноват перед их семьей – и вернет долг Валерию, чего бы это ему ни стоило!
Укрепленный своим решением, король едва удержался, чтобы не подмигнуть ободряюще принцу, – однако тот смотрел куда-то в сторону, и, опомнившись, Вилер заставил свое лицо принять подобающе строгое выражение.
Он подчеркнуто не смотрел в сторону второго своего племянника, Нумедидеса, что стоял, окруженный придворными, с кубком в руке, прячась от дождя под накидкой, что услужливо держал у него над головой какой-то расфуфыренный юнец. Вилер перевел взгляд на процессию жрецов… Те, с многочисленными остановками, воскурениями благовоний, что упорно не желали загораться под дождем, и протяжными песнопениями, завершали обход алтаря сзади. Скоро они выйдут вперед, – и останется потерпеть совсем немного…
Как ни странно, и это не удивляло даже его самого, король Вилер совершенно не ощущал приличествующей случаю скорби. Лишь досаду и нетерпение. Не то было, когда он лишь узнал о гибели Тиберия – тогда новость эта буквально подкосила его. Но здесь, в храме… трагедия внезапно перестала ощущаться, все происходящее казалось неудачным ярмарочным представлением, настолько затянутым и нелепым, что не могло даже вызвать сопереживания у зрителей. В душе своей, как ни искал, он не мог найти ничего, кроме усталости и тоски, – и потому не смел бы осуждать своих придворных, чьи чувства были точным отражением его собственных.
И мысли в голове толпились беспорядочно, точно испуганные овцы, – о том, как неприглядно серо все вокруг, о давешнем разговоре с немедийцем, о том, что же делать с непутевыми племянниками… даже о том, что надо бы не забыть сказать лекарям, чтобы дали ему укрепляющего питья после завершения обряда, ибо новый приступ лихорадки, случившийся с ним по пути в храм, совершенно опустошил его, так что король сперва даже опасался, что выстоять бесконечную церемонию окажется ему не под силу.
…Как вдруг воспоминания наконец пришли, – и именно те, за которые Вилер дорого бы дал, чтобы они оставили его навсегда. Воспоминания об их ссоре с Тиберием.
Двадцать зим назад. С того дня, как ни старались они обманывать друг друга и сами себя, все было не таким, как прежде. И хотя оба старательно делали вид, будто все забыто, и ничего не было между ними, неловкость оставалась. И как преувеличенно сердечно ни встречались бы они каждый раз, Вилер в душе прекрасно сознавал, почему бывший верный друг его, с которым они не раз делили палатку в походах, добычу, а иногда и женщин, старается бывать в столице лишь по необходимости, проводя как можно больше времени в родном поместье. Оба делали вид, что все в порядке, что так и должно быть, подыскивали причины и оправдания, пока сами не уверились под конец, что ссора их была лишь дурным сном, и те страшные обвинения никогда не звучали… И все же это было. Двадцать зим назад.
Вскоре после гибели его сестры Мелани, нареченной после замужества Фредегондой.
Голова короля поникла. Впервые с того дня он вспоминал это отчетливо и ясно, точно наяву. Взор его затуманился, то ли от усталости, то ли от непрошенных слез, он пошатнулся, тут же ощутив, как стоявший чуть позади жрец поддерживает его за локоть. Он обернулся, улыбнувшись с благодарностью, но тут же вновь опустил голову.
Лицо Тиберия было перед ним, суровое даже в юности, с жестким, неулыбающимся ртом и сузившимися от гнева глазами.
– Я не верю тебе! – повторял он, не слушая оправданий короля. – Не верю, и можешь не тратить слов на объяснения!
Митра всемогущий! Тогда он еще перед кем-то оправдывался, чувствовал себя виноватым, обязанным давать кому-то отчет. Горькая усмешка скривила губы короля. Воистину, они были молоды в те дни…
И, конечно, Тиберий был не прав в своих подозрениях. Вилер ни малейшего отношения не имел к гибели Фредегонды. Иначе и быть не могло, – она ведь его родная сестра! Но, как ни старался, он не мог вбить это в упрямую голову амилийца.
– Я знаю, что ты виновен! – кричал тот, метаясь по комнате. – Я же знаю тебя, Вилер, знаю лучше, чем ты сам себя! Вина в твоих глазах, и ты не можешь скрыть ее от меня. Я вижу!
Вилер вздохнул. Да, вина была. Была до сих пор, жгла его раскаленным железом, лишала сна и отравляла дни, – однако то была совсем не та вина, о которой твердил Тиберий. И он не мог объяснить ему ничего.
В конце концов, он сорвался, не выдержав обвинений друга. И впервые прикрикнул на него, точно щитом, прикрываясь королевской властью. Он велел ему убираться прочь и не показываться на глаза, пока не излечится от своего опасного безумия… В ярости своей он добавил даже, что, в ином случае, королевская тюрьма станет лучшим лекарством от подобной болезни. Тиберий вылетел из залы, не оглядываясь. И когда они с Вилером увиделись в следующий раз, тот был подчеркнуто холоден и почтителен, – и избегал встречаться с королем глазами.
Вилеру подумалось внезапно, что друг его так и ушел из жизни, уверенный в его виновности, – и от мысли этой ему сделалось нестерпимо горько. Он лишь сейчас осознал, что Тиберий ушел навсегда, что он не сможет больше ни оправдаться перед ним, ни объяснить, ни попросить прощения, что слишком поздно для всего этого, и ему остается только скорбеть об утрате… и боль, которую он так тщетно пытался отыскать в своем сердце все это утро, вдруг пришла сам, пронзительная и ледяная, точно касание самой смерти.
Король поднял голову, глядя на приближающихся жрецов. Теперь он был готов.
Жрецы завершали обход алтаря, огромной каменной плиты в три локтя высотой, куда по ступеням возвели уже жертвенного быка. Янтарная чаша с золотым орнаментом и двумя ручками в форме солнечных лучей стояла на краю постамента, в ожидании, пока хлынет в нее дымящаяся кровь. Еще два гимна – и ритуальный клинок будет вручен королю, который, в свою очередь, препоручит его верховному жрецу Декситею. Нетерпение охватило всех участников обряда – однако служители Солнцеликого двигались все так же медленно и торжественно, не обращая внимания ни на дождь, ни на раскисшую грязь под ногами. Лица их были сосредоточены и хмуры, глаза устремлены вдаль.
И медленно и торжественно, среди прочих, вышагивал Ораст Магдебский.
После того, как расстался с бароном, он, следуя плану святилища, который немедиец накануне заставил его заучить наизусть, прошел боковыми коридорами через весь огромный храм к проходу, что вел на жертвенный двор. Во время этого пути Ораст не единожды благодарил свою память, что еще в юности без труда позволяла ему запоминать без особого труда целые страницы священных текстов, так что сейчас план храма стоял у него перед глазами.
И все же он едва не заплутал в этом лабиринте ходов, проходов, галерей и коридоров, разветвляющихся, переплетающихся, ведущих на разные уровни, в кухни и книгохранилища, укромные молельни и личные покои, в библиотеки и скриптории. Несколько раз он пропустил в полутьме нужный проход и вынужден был возвращаться, однако это задержало его ненадолго. На условленное место он подоспел как раз в тот миг, когда завершилось действо в самом храме, и придворные, а за ними и жрецы, потянулись во двор для завершающей части обряда – жертвоприношения Солнцеликому. И, ни колеблясь ни мгновения, Ораст занял свое место в процессии.
Страху и сомнениям не было места в его душе. С того самого мгновения, как он проглотил зеленоватые пилюли, что дал ему Амальрик Торский, смятение Ораста улеглось, сменившись холодной решимостью. Следовало просто идти вперед, не оглядываясь, не задумываясь, ни о чем не вспоминая – и тогда все будет хорошо. И, главное, не думать об убитом жреце, чье платье было сейчас на нем, придясь Орасту впору, так, словно было на него сшито.
И не только платье. Он сам был поражен, как быстро вспомнилось все былое, что он считал навеки погребенным в памяти. Привычные жесты, поведение – все вернулось. Даже посадка головы стала иной, плечи расправились, надменно сомкнулись губы. Впервые за долгое-долгое время Ораст почувствовал себя уверенно. Удивительно все же, что делает одеяние с человеком… Ему захотелось вдруг, чтобы Релата и остальные в Амилии могли бы видеть его сейчас. Они ни за что не узнали бы своего нескладного, боящегося собственной тени постояльца… Но, вспомнив о судьбе, постигшей домочадцев барона Тиберия, мгновенно осекся.
И все-таки метаморфоза была поразительной. Сделав всего несколько шагов по пустынным коридорам, он ощутил себя неотъемлемой частью Храма Тысячи Лучей, словно жил здесь с самого детства. Уверенность его была настолько непоколебима, что мгновениями Орасту казалось даже, что он без труда найдет дорогу в святилище сам, инстинктивно, даже забыв о плане.
И, должно быть, ощущение единородности было настолько велико, что ни спешащие по своим делам слуги, попадавшиеся ему на пути, ни послушники, встретившие его вблизи главного зала, ни даже собратья-жрецы, участвующие в церемонии, не обратили на него внимания, и взгляды их скользили по Орасту равнодушно, не задерживаясь, точно видели перед собою фигуру совершенно привычную, не вызывающую ни недоумения, ни подозрений. Он занял место убитого Амальриком жреца без колебаний, точно внутренний голос подсказывал ему все действия и движения, и даже сам поразился, до чего гладко все выходит.
Словно некая тайная сила исподволь управляла им…
Лишь когда он встал рядом с другим жрецом, низкорослым и краснолицым, точно от неумеренного пристрастия к медовухе, тот окинул его сонным взглядом и без тени любопытства поинтересовался шепотом:
– А что с братом Домериком?
– Ему нездоровится, – без колебаний отозвался Ораст, всем видом своим показывая, что занимает свое место по праву и не приветствует досужих расспросов.
– А как же жертвенный нож? Он передал его тебе?
– Разумеется. – Со всей надменностью, на какую был способен, Ораст похлопал себя рукой по груди.
Жреца, казалось, ничуть не удивило, что вместо Домерика он видит неизвестного служителя, и это было вполне естественно. В таком огромном храме не было возможности запомнить по имени или в лицо каждого собрата.
Наконец, когда Ораст уже начал опасаться иных, более неловких расспросов, они вышли на жертвенный двор. И здесь затруднений не возникло. Губы сами подсказывали Орасту необходимые слова молитв, несмотря на то, что ему никогда доселе не доводилось произносить их на аквилонском. Он влился в действо, чувствуя себя уютно, точно в старых, разношенных сапогах, и всей душой отдался очарованию обряда, наслаждаясь его торжественной строгостью и поэтичностью, подобной которой, как ни силился, он не мог отыскать в обычном мире.
Ностальгия по утраченному прошлому, когда все было так ясно, и дорога впереди казалась прямой и залитой солнцем, охватила его, и Ораст на несколько мгновений позволил себе забыть и о Скрижали Изгоев, и о своих мечтах, и о подрагивающем кинжале в ножнах, кинжале, который он успел подменить одним движением на самом выходе из храма, когда уверен был, что никто его не заметит – так что теперь, даже покажись кому из митрианцев подозрительной кривая рукоять, никто уже не осмелится прервать обряд из-за такой мелочи.
Но пока он забыл обо всем этом. Пение жрецов, прекрасное и мощное, точно единый голос, возносилось к небесам, и он ощущал всем сердцем, как раскрывает Солнцеликий им свои объятья, и ни дождь, ни холод не мешали ему ощущать божественное тепло. Краем глаза он замечал жмущихся друг к дружке, дрожащих, вымокших до нитки придворных, и не мог не пожалеть этих слепцов.
Они завершили обход алтаря.
Краем глаза Ораст взглянул на жертвенного быка, чья белоснежная шерсть сделалась под дождем грязно-серой. Опоенное дурман-травой животное простояло недвижимо всю бесконечную церемонию, но в огромных сливовых глазах его, равнодушно наблюдающих за людьми, застыла тоска. Ораст подумал невольно, что бык знает, что должно произойти сейчас, и дрожь невольно пробрала его. Ему вспомнилось, что в бельверуском монастыре жрец, приносивший в жертву животных, отбирался после особых испытаний, едва ли не более строгих, чем экзамены на должность настоятеля храма, и приступал к исполнению обязанностей лишь после трех зим подготовки. Несомненно, жрец Золотого Храма был не менее опытен…
Но он, Ораст, сумеет ли он?
Впервые за все время юноша заставил себя взглянуть на короля. Тот стоял неподвижно, всего в нескольких шагах, и в глазах его была та же печальная усталость, что у жертвенного быка с позолоченными рогами. Орасту сделалось не по себе.
Ему вдруг вспомнилось, как упал у его ног митрианец с залитым кровью лицом. И узкая рукоять стилета, торчащая из правой глазницы, точно чудовищный нарост. И невозмутимость Амальрика, одним движением выдернувшего нож из раны, точно перед ним был не человек, но деревянная мишень… Его вновь охватила дурнота, и он с трудом удержал рвоту. Несколько мучительных мгновений сознание жреца балансировало на грани небытия, он готов был рухнуть замертво – как вдруг точно мощная невидимая рука поддержала его. Равновесие мгновенно восстановилось, и он незаметно перевел дух. Пот и капли дождя стекали по глазам.
Но он не сможет! Не сможет сделать того, что должен! Это невыполнимо!
Теперь, когда Деяние было здесь, перед ним, он впервые взглянул истине в лицо и поразился собственной самонадеянности и глупости.
Как он мог не знать, что никогда, ни при каких обстоятельствах не найдет в себе сил убить человека?!
Все мечты о славе и могуществе предстали в этот миг тем, чем они и были в действительности: бредом заносчивого безумца, плодом горячки и гордыни. Он готов был пасть на колени, во весь голос умоляя Митру о прощении – но страх остановил его.
Нельзя нарушать церемонию. Они не заподозрили неладного прежде, не поймут ничего и теперь. Если он не натворит глупостей – то сможет тихонько убраться восвояси, пока не обнаружена подмена и не найден труп. Его никогда не поймают. А он останется жив! И сбежит так далеко, как только унесут его ноги! И поступит служкой в самый захудалый монастырь, и до конца жизни будет смирением и трудом замаливать грехи.
Ораст, преображенный, поднял взгляд на короля. И надо же было так случиться, чтобы именно в этот миг поднял голову и Вилер, и глаза убийцы и жертвы встретились. На мгновение, не больше, – но жрецу почудилось, будто во взоре повелителя он читает любовь и прощение, и он расстрогался до слез, точно это сам Митра смотрел на него очами венценосца.
Душа его растаяла, как тает под лучами солнца шапка ледника, и то, что обнажилось под сошедшим льдом, поразило Ораста. Обуянный гордыней и властолюбием, он мнил себя созданным для величия, мнил, что ничего не стоит ему переступить через других людей, что по прихоти своей волен распоряжаться их судьбами и лишать жизни… Но Солнцеликий преподнес ему урок. Теперь он знал, что есть грань, переступить через которую он не в силах, и это, в его глазах, сделало Ораста человеком куда более чистым и возвышенным, нежели любой маг и правитель, каким он мечтал стать прежде.
И когда отзвучали наконец последние строки гимна, прославляющего милосердие Небожителя, Ораст сделал предписанный шаг вперед и, вынув кинжал из ножен, благоговейно опустился перед королем на колени.
Губы лесной колдуньи скривились в довольной усмешке. Пряный дым остролиста щекотал обоняние, и внутреннее видение ее было как никогда четким.
Щенок не подвел ее. Она, впрочем, и не ожидала иного, – хотя, разумеется, была готова принять необходимые меры в случае неповиновения, однако куда лучше было, чтобы все прошло без ее вмешательства. Это позволяло сберечь силы и приносило удовлетворение от точно сделанных расчетов. Марна любила, когда планы ее, изощренные и продуманные до малейшей детали, тонкие, как работа аргосских оружейников, и столь же смертоносные, приводятся в исполнение изящно и четко, без зацепок и неожиданностей. И в этом искусстве она воистину достигла невиданных высот, еще в прежние времена, даже в Шамаре…
Впрочем, нет! Она резко тряхнула головой, отгоняя нежеланные мысли. Сейчас не время предаваться воспоминаниям. Они лишь туманят душу и лишают разум сосредоточенности, – а такой роскоши колдунья не могла себе позволить сейчас.
Позже, обещала она себе. Когда Вилер будет мертв, когда эта проклятая страна погрузится в кровавую пучину, когда колесница Солнцерогого низвергнется с небесных путей, а на смену ему придут истинные боги – она будет вспоминать о чем угодно. Наслаждаясь свершившимся, предвкушая сладость мщения, что ждет в конце пути, она даст волю памяти. Позже, не сейчас.
Колдовским взором она нашла Вилера, жадно вглядываясь в до боли знакомые черты. Ее удивило, как ужасно изменился повелитель за эти несколько дней… Кожа приобрела землистый оттенок. Запали щеки. Левое веко чуть заметно подергивалось. Жалость охватила ее, внезапная и совершенно необъяснимая, – зная то, что должно было свершиться ее волею через несколько мгновений. И все же, видеть его таким… Она ничего не могла с собой поделать.
Он стоял неподвижно, лишь бесцветные губы шевелились, отвечая словам верховного жреца. Глаза были пусты, усталое, затравленное выражение застыло в них, и Марне подумалось вдруг, что, похоже, повелитель каким-то образом догадывается о ждущей его участи. Удивительно лишь, как могли остальные не замечать маски смерти на его лице.
Марна отвела взор. Оставалось еще совсем немного. Хотя колдовство не позволяло слышать происходящее, ей, не хуже Ораста, известны были все детали церемонии. Но ожидание внезапно сделалось невыносимым.
Она не стала отыскивать магическим зрением Валерия, – почему-то у нее было предчувствие, что вид принца не доставит ей радости. Вместо того, взор ее вернулся к Орасту. Тот ждал недвижимо, напряженный, точно натянутая тетива, и она вновь одобрительно усмехнулась. Приятно сознавать, что орудие было выбрано ею настолько удачно, – точно сам Асура послал ей его, руками немедийца. Да, боги на ее стороне! С каждым мгновением Марна все больше уверялась в этом. Последние сомнения исчезали. Холодная, хищная радость пришла им на смену.
Один из жрецов, простирая руки к небесам, что-то прокричал, и слова его повторили остальные. Марне не нужно было слышать их, чтобы понять, что служители Митры взывают к Солнцеликому, воспевая жертвенную кровь, что оросит сейчас алтарь божества. Сейчас ритуальный кинжал должен быть вручен королю, который, в свою очередь, передаст его верховному жрецу.
Пора!
Марна прошептала нужные слова, и кинжал завибрировал в руках Ораста..
Смутная неловкость, что не отпускала его с самого начала церемонии, внезапно переросла в открытую тревогу.
Валерий не смог бы точно сказать, чем вызвано его смятение, – однако оно становилось сильнее с каждым мгновением. Опасность была рядом! Он был уверен в этом, волна страха поднималась в душе, парализуя разум и чувства.
Он почти готов был броситься бежать.
Валерий затравленно огляделся по сторонам. Шестое чувство никогда не обманывало его, но как ни старался, он не мог заметить вокруг ничего необычного. Все так же переговаривались рядом придворные, с нетерпением ожидая окончания обряда, все так же тянули свои бесконечные молитвы жрецы.
Он втянул в себя сырой осенний воздух, пытаясь успокоиться. Должно быть, с ним и впрямь что-то неладно, если среди бела дня начинают мерещиться тени и черные силы… И все же – он не мог отделаться от ощущения, что вот-вот произойдет что-то страшное, что он упустил нечто важное, что грозит гибелью им всем. Ощущение смертельной угрозы не проходило.
Он подумал, что следует что-то предпринять – но тут же осекся. Инстинкты его были отточены годами службы, бесчисленными схватками и сражениями, и он не мог не доверять предупреждению, что внутренний голос посылал ему, – однако кто еще поверит его словам?! Да и что он может сделать? Выскочить вперед с требованием остановить обряд? Его сочтут безумцем. Хорошо если не святотатцем. Обратиться к королю? Но что он может сказать ему? Да и осмелится ли, после той гневной отповеди, которой удостоил его дядя во время их последней встречи?
Король Вилер, окруженный четырьмя старшими жрецами, неподвижно застыл в ожидании, справа от алтаря. Его собственная роль в церемонии была невелика и сводилась к нескольким репликам в самом конце, когда он, выполняя роль наместника светлейшего Митры на земле, должен был подтвердить, что готов распахнуть пред мучениками двери небесной обители, – и поднести жрецу ритуальный кинжал, дабы тот, посыпав голову животного солью и мукой и окропив можжевеловым соком, перерезал горло быку, чья пылающая жертвенная кровь укажет душам погибших путь в солнечные чертоги.
Ежась под порывами пронизывающего ветра, швыряющего в лицо пригоршни острых иголок-дождинок, король сумрачно заметил про себя, что от того, чтобы попасть в солнечные чертоги Митры сейчас, должно быть, не отказался бы ни один из вельмож. Лишь лица жрецов оставались совершенно невозмутимы, точно вырезанные из дерева, – но и в глазах младших из них читалось страдальческое выражение.
Что же касается придворных, то, не связанные жесткой дисциплиной служителей, они даже не пытались скрыть отвращения, которое вызывает у них непомерно длинная церемония. Столпившиеся чуть поодаль в ожидании конца, промокшие и озябшие, в своих пышных парадных одеяниях они выглядели довольно жалко, точно стайка пестрых заморских птиц, чудом очутившихся в негостеприимных северных краях. Большинство кутались в подбитые мехом плащи, другие, не стесняясь, то и дело посылали слуг за новыми порциями горячего вина, – так что неясно было, от ледяного ли ветра или живительной влаги так раскраснелись их щеки и носы…
Как и положено, они не приближались к алтарю ближе, чем на трижды по одиннадцать шагов, и, судя по тому, как нетерпеливо переминались они с ноги на ногу и перешептывались между собой, большинство предпочло бы очутиться отсюда еще дальше. И Вилер был бы последним, кто стал осуждать их за это.
Лишь несколько фигур в пестрой нестройной толпе выделялись неподвижностью, застывшей напряженностью, невольно наполнявшей сердце короля тревогой. Трое или четверо были старыми вояками, ветеранами бесчисленных походов, близкими друзьями Тиберия, – должно быть, единственные, кто испытывал подлинную скорбь в эти минуты. Разумеется, недвижим был и Амальрик Торский, и король не сумел сдержать усмешки: барон, похоже, делом чести для себя считал выдерживать любые напасти так, словно от его невозмутимости зависела судьба, по меньшей мере, всего королевства.
Что до Вилера, по его мнению, подобный демонстративный аскетизм скорее отдавал мальчишеством, – однако это не уменьшило его уважения к немедийскому послу. Несмотря ни на что, даже и на пакт, заключенный ими два дня назад, барон оставался умным и опасным противником. Недооценивать его было все равно что заигрывать с лесной рысью…
И наконец, чуть в отдалении от остальных придворных, не замечая никого и ничего вокруг себя, прямой и неподвижный, точно воткнутое в землю копье, стоял принц Валерий. Даже с такого расстояния Вилеру видно было, каким измученным и бледным выглядит его племянник. Струйки дождя стекали с волос по мокрым щекам, точно ручейки слез, но он даже не пытался вытереть лицо.
Жалость холодным острием кольнула правителя. Он видел, как все эти дни подчеркнуто игнорируют принца придворные, после брошенных сыном Тиберия обвинений, как шепчутся у него за спиной, косясь опасливо и недобро, когда уверены, что Валерий не заметит их; видел, как на глазах мрачнеет и угасает его племянник, точно каждый прожитый день уносит у него годы жизни.
Его собственная строгость по отношению к принцу показалась ему в тот миг жестокостью, неоправданной и недостойной, и Вилер пообещал себе, что немедленно по возвращении во дворец устроит этот проклятый суд – пусть Нумедидес думает, что победил, Сет его побери! – и добьется, чтобы с Валерия были сняты все обвинения. Что бы там ни было на самом деле, он не может позволить, чтобы сын его любимой сестры так страдал у него на глазах! Он слишком виноват перед их семьей – и вернет долг Валерию, чего бы это ему ни стоило!
Укрепленный своим решением, король едва удержался, чтобы не подмигнуть ободряюще принцу, – однако тот смотрел куда-то в сторону, и, опомнившись, Вилер заставил свое лицо принять подобающе строгое выражение.
Он подчеркнуто не смотрел в сторону второго своего племянника, Нумедидеса, что стоял, окруженный придворными, с кубком в руке, прячась от дождя под накидкой, что услужливо держал у него над головой какой-то расфуфыренный юнец. Вилер перевел взгляд на процессию жрецов… Те, с многочисленными остановками, воскурениями благовоний, что упорно не желали загораться под дождем, и протяжными песнопениями, завершали обход алтаря сзади. Скоро они выйдут вперед, – и останется потерпеть совсем немного…
Как ни странно, и это не удивляло даже его самого, король Вилер совершенно не ощущал приличествующей случаю скорби. Лишь досаду и нетерпение. Не то было, когда он лишь узнал о гибели Тиберия – тогда новость эта буквально подкосила его. Но здесь, в храме… трагедия внезапно перестала ощущаться, все происходящее казалось неудачным ярмарочным представлением, настолько затянутым и нелепым, что не могло даже вызвать сопереживания у зрителей. В душе своей, как ни искал, он не мог найти ничего, кроме усталости и тоски, – и потому не смел бы осуждать своих придворных, чьи чувства были точным отражением его собственных.
И мысли в голове толпились беспорядочно, точно испуганные овцы, – о том, как неприглядно серо все вокруг, о давешнем разговоре с немедийцем, о том, что же делать с непутевыми племянниками… даже о том, что надо бы не забыть сказать лекарям, чтобы дали ему укрепляющего питья после завершения обряда, ибо новый приступ лихорадки, случившийся с ним по пути в храм, совершенно опустошил его, так что король сперва даже опасался, что выстоять бесконечную церемонию окажется ему не под силу.
…Как вдруг воспоминания наконец пришли, – и именно те, за которые Вилер дорого бы дал, чтобы они оставили его навсегда. Воспоминания об их ссоре с Тиберием.
Двадцать зим назад. С того дня, как ни старались они обманывать друг друга и сами себя, все было не таким, как прежде. И хотя оба старательно делали вид, будто все забыто, и ничего не было между ними, неловкость оставалась. И как преувеличенно сердечно ни встречались бы они каждый раз, Вилер в душе прекрасно сознавал, почему бывший верный друг его, с которым они не раз делили палатку в походах, добычу, а иногда и женщин, старается бывать в столице лишь по необходимости, проводя как можно больше времени в родном поместье. Оба делали вид, что все в порядке, что так и должно быть, подыскивали причины и оправдания, пока сами не уверились под конец, что ссора их была лишь дурным сном, и те страшные обвинения никогда не звучали… И все же это было. Двадцать зим назад.
Вскоре после гибели его сестры Мелани, нареченной после замужества Фредегондой.
Голова короля поникла. Впервые с того дня он вспоминал это отчетливо и ясно, точно наяву. Взор его затуманился, то ли от усталости, то ли от непрошенных слез, он пошатнулся, тут же ощутив, как стоявший чуть позади жрец поддерживает его за локоть. Он обернулся, улыбнувшись с благодарностью, но тут же вновь опустил голову.
Лицо Тиберия было перед ним, суровое даже в юности, с жестким, неулыбающимся ртом и сузившимися от гнева глазами.
– Я не верю тебе! – повторял он, не слушая оправданий короля. – Не верю, и можешь не тратить слов на объяснения!
Митра всемогущий! Тогда он еще перед кем-то оправдывался, чувствовал себя виноватым, обязанным давать кому-то отчет. Горькая усмешка скривила губы короля. Воистину, они были молоды в те дни…
И, конечно, Тиберий был не прав в своих подозрениях. Вилер ни малейшего отношения не имел к гибели Фредегонды. Иначе и быть не могло, – она ведь его родная сестра! Но, как ни старался, он не мог вбить это в упрямую голову амилийца.
– Я знаю, что ты виновен! – кричал тот, метаясь по комнате. – Я же знаю тебя, Вилер, знаю лучше, чем ты сам себя! Вина в твоих глазах, и ты не можешь скрыть ее от меня. Я вижу!
Вилер вздохнул. Да, вина была. Была до сих пор, жгла его раскаленным железом, лишала сна и отравляла дни, – однако то была совсем не та вина, о которой твердил Тиберий. И он не мог объяснить ему ничего.
В конце концов, он сорвался, не выдержав обвинений друга. И впервые прикрикнул на него, точно щитом, прикрываясь королевской властью. Он велел ему убираться прочь и не показываться на глаза, пока не излечится от своего опасного безумия… В ярости своей он добавил даже, что, в ином случае, королевская тюрьма станет лучшим лекарством от подобной болезни. Тиберий вылетел из залы, не оглядываясь. И когда они с Вилером увиделись в следующий раз, тот был подчеркнуто холоден и почтителен, – и избегал встречаться с королем глазами.
Вилеру подумалось внезапно, что друг его так и ушел из жизни, уверенный в его виновности, – и от мысли этой ему сделалось нестерпимо горько. Он лишь сейчас осознал, что Тиберий ушел навсегда, что он не сможет больше ни оправдаться перед ним, ни объяснить, ни попросить прощения, что слишком поздно для всего этого, и ему остается только скорбеть об утрате… и боль, которую он так тщетно пытался отыскать в своем сердце все это утро, вдруг пришла сам, пронзительная и ледяная, точно касание самой смерти.
Король поднял голову, глядя на приближающихся жрецов. Теперь он был готов.
Жрецы завершали обход алтаря, огромной каменной плиты в три локтя высотой, куда по ступеням возвели уже жертвенного быка. Янтарная чаша с золотым орнаментом и двумя ручками в форме солнечных лучей стояла на краю постамента, в ожидании, пока хлынет в нее дымящаяся кровь. Еще два гимна – и ритуальный клинок будет вручен королю, который, в свою очередь, препоручит его верховному жрецу Декситею. Нетерпение охватило всех участников обряда – однако служители Солнцеликого двигались все так же медленно и торжественно, не обращая внимания ни на дождь, ни на раскисшую грязь под ногами. Лица их были сосредоточены и хмуры, глаза устремлены вдаль.
И медленно и торжественно, среди прочих, вышагивал Ораст Магдебский.
После того, как расстался с бароном, он, следуя плану святилища, который немедиец накануне заставил его заучить наизусть, прошел боковыми коридорами через весь огромный храм к проходу, что вел на жертвенный двор. Во время этого пути Ораст не единожды благодарил свою память, что еще в юности без труда позволяла ему запоминать без особого труда целые страницы священных текстов, так что сейчас план храма стоял у него перед глазами.
И все же он едва не заплутал в этом лабиринте ходов, проходов, галерей и коридоров, разветвляющихся, переплетающихся, ведущих на разные уровни, в кухни и книгохранилища, укромные молельни и личные покои, в библиотеки и скриптории. Несколько раз он пропустил в полутьме нужный проход и вынужден был возвращаться, однако это задержало его ненадолго. На условленное место он подоспел как раз в тот миг, когда завершилось действо в самом храме, и придворные, а за ними и жрецы, потянулись во двор для завершающей части обряда – жертвоприношения Солнцеликому. И, ни колеблясь ни мгновения, Ораст занял свое место в процессии.
Страху и сомнениям не было места в его душе. С того самого мгновения, как он проглотил зеленоватые пилюли, что дал ему Амальрик Торский, смятение Ораста улеглось, сменившись холодной решимостью. Следовало просто идти вперед, не оглядываясь, не задумываясь, ни о чем не вспоминая – и тогда все будет хорошо. И, главное, не думать об убитом жреце, чье платье было сейчас на нем, придясь Орасту впору, так, словно было на него сшито.
И не только платье. Он сам был поражен, как быстро вспомнилось все былое, что он считал навеки погребенным в памяти. Привычные жесты, поведение – все вернулось. Даже посадка головы стала иной, плечи расправились, надменно сомкнулись губы. Впервые за долгое-долгое время Ораст почувствовал себя уверенно. Удивительно все же, что делает одеяние с человеком… Ему захотелось вдруг, чтобы Релата и остальные в Амилии могли бы видеть его сейчас. Они ни за что не узнали бы своего нескладного, боящегося собственной тени постояльца… Но, вспомнив о судьбе, постигшей домочадцев барона Тиберия, мгновенно осекся.
И все-таки метаморфоза была поразительной. Сделав всего несколько шагов по пустынным коридорам, он ощутил себя неотъемлемой частью Храма Тысячи Лучей, словно жил здесь с самого детства. Уверенность его была настолько непоколебима, что мгновениями Орасту казалось даже, что он без труда найдет дорогу в святилище сам, инстинктивно, даже забыв о плане.
И, должно быть, ощущение единородности было настолько велико, что ни спешащие по своим делам слуги, попадавшиеся ему на пути, ни послушники, встретившие его вблизи главного зала, ни даже собратья-жрецы, участвующие в церемонии, не обратили на него внимания, и взгляды их скользили по Орасту равнодушно, не задерживаясь, точно видели перед собою фигуру совершенно привычную, не вызывающую ни недоумения, ни подозрений. Он занял место убитого Амальриком жреца без колебаний, точно внутренний голос подсказывал ему все действия и движения, и даже сам поразился, до чего гладко все выходит.
Словно некая тайная сила исподволь управляла им…
Лишь когда он встал рядом с другим жрецом, низкорослым и краснолицым, точно от неумеренного пристрастия к медовухе, тот окинул его сонным взглядом и без тени любопытства поинтересовался шепотом:
– А что с братом Домериком?
– Ему нездоровится, – без колебаний отозвался Ораст, всем видом своим показывая, что занимает свое место по праву и не приветствует досужих расспросов.
– А как же жертвенный нож? Он передал его тебе?
– Разумеется. – Со всей надменностью, на какую был способен, Ораст похлопал себя рукой по груди.
Жреца, казалось, ничуть не удивило, что вместо Домерика он видит неизвестного служителя, и это было вполне естественно. В таком огромном храме не было возможности запомнить по имени или в лицо каждого собрата.
Наконец, когда Ораст уже начал опасаться иных, более неловких расспросов, они вышли на жертвенный двор. И здесь затруднений не возникло. Губы сами подсказывали Орасту необходимые слова молитв, несмотря на то, что ему никогда доселе не доводилось произносить их на аквилонском. Он влился в действо, чувствуя себя уютно, точно в старых, разношенных сапогах, и всей душой отдался очарованию обряда, наслаждаясь его торжественной строгостью и поэтичностью, подобной которой, как ни силился, он не мог отыскать в обычном мире.
Ностальгия по утраченному прошлому, когда все было так ясно, и дорога впереди казалась прямой и залитой солнцем, охватила его, и Ораст на несколько мгновений позволил себе забыть и о Скрижали Изгоев, и о своих мечтах, и о подрагивающем кинжале в ножнах, кинжале, который он успел подменить одним движением на самом выходе из храма, когда уверен был, что никто его не заметит – так что теперь, даже покажись кому из митрианцев подозрительной кривая рукоять, никто уже не осмелится прервать обряд из-за такой мелочи.
Но пока он забыл обо всем этом. Пение жрецов, прекрасное и мощное, точно единый голос, возносилось к небесам, и он ощущал всем сердцем, как раскрывает Солнцеликий им свои объятья, и ни дождь, ни холод не мешали ему ощущать божественное тепло. Краем глаза он замечал жмущихся друг к дружке, дрожащих, вымокших до нитки придворных, и не мог не пожалеть этих слепцов.
Они завершили обход алтаря.
Краем глаза Ораст взглянул на жертвенного быка, чья белоснежная шерсть сделалась под дождем грязно-серой. Опоенное дурман-травой животное простояло недвижимо всю бесконечную церемонию, но в огромных сливовых глазах его, равнодушно наблюдающих за людьми, застыла тоска. Ораст подумал невольно, что бык знает, что должно произойти сейчас, и дрожь невольно пробрала его. Ему вспомнилось, что в бельверуском монастыре жрец, приносивший в жертву животных, отбирался после особых испытаний, едва ли не более строгих, чем экзамены на должность настоятеля храма, и приступал к исполнению обязанностей лишь после трех зим подготовки. Несомненно, жрец Золотого Храма был не менее опытен…
Но он, Ораст, сумеет ли он?
Впервые за все время юноша заставил себя взглянуть на короля. Тот стоял неподвижно, всего в нескольких шагах, и в глазах его была та же печальная усталость, что у жертвенного быка с позолоченными рогами. Орасту сделалось не по себе.
Ему вдруг вспомнилось, как упал у его ног митрианец с залитым кровью лицом. И узкая рукоять стилета, торчащая из правой глазницы, точно чудовищный нарост. И невозмутимость Амальрика, одним движением выдернувшего нож из раны, точно перед ним был не человек, но деревянная мишень… Его вновь охватила дурнота, и он с трудом удержал рвоту. Несколько мучительных мгновений сознание жреца балансировало на грани небытия, он готов был рухнуть замертво – как вдруг точно мощная невидимая рука поддержала его. Равновесие мгновенно восстановилось, и он незаметно перевел дух. Пот и капли дождя стекали по глазам.
Но он не сможет! Не сможет сделать того, что должен! Это невыполнимо!
Теперь, когда Деяние было здесь, перед ним, он впервые взглянул истине в лицо и поразился собственной самонадеянности и глупости.
Как он мог не знать, что никогда, ни при каких обстоятельствах не найдет в себе сил убить человека?!
Все мечты о славе и могуществе предстали в этот миг тем, чем они и были в действительности: бредом заносчивого безумца, плодом горячки и гордыни. Он готов был пасть на колени, во весь голос умоляя Митру о прощении – но страх остановил его.
Нельзя нарушать церемонию. Они не заподозрили неладного прежде, не поймут ничего и теперь. Если он не натворит глупостей – то сможет тихонько убраться восвояси, пока не обнаружена подмена и не найден труп. Его никогда не поймают. А он останется жив! И сбежит так далеко, как только унесут его ноги! И поступит служкой в самый захудалый монастырь, и до конца жизни будет смирением и трудом замаливать грехи.
Ораст, преображенный, поднял взгляд на короля. И надо же было так случиться, чтобы именно в этот миг поднял голову и Вилер, и глаза убийцы и жертвы встретились. На мгновение, не больше, – но жрецу почудилось, будто во взоре повелителя он читает любовь и прощение, и он расстрогался до слез, точно это сам Митра смотрел на него очами венценосца.
Душа его растаяла, как тает под лучами солнца шапка ледника, и то, что обнажилось под сошедшим льдом, поразило Ораста. Обуянный гордыней и властолюбием, он мнил себя созданным для величия, мнил, что ничего не стоит ему переступить через других людей, что по прихоти своей волен распоряжаться их судьбами и лишать жизни… Но Солнцеликий преподнес ему урок. Теперь он знал, что есть грань, переступить через которую он не в силах, и это, в его глазах, сделало Ораста человеком куда более чистым и возвышенным, нежели любой маг и правитель, каким он мечтал стать прежде.
И когда отзвучали наконец последние строки гимна, прославляющего милосердие Небожителя, Ораст сделал предписанный шаг вперед и, вынув кинжал из ножен, благоговейно опустился перед королем на колени.
Губы лесной колдуньи скривились в довольной усмешке. Пряный дым остролиста щекотал обоняние, и внутреннее видение ее было как никогда четким.
Щенок не подвел ее. Она, впрочем, и не ожидала иного, – хотя, разумеется, была готова принять необходимые меры в случае неповиновения, однако куда лучше было, чтобы все прошло без ее вмешательства. Это позволяло сберечь силы и приносило удовлетворение от точно сделанных расчетов. Марна любила, когда планы ее, изощренные и продуманные до малейшей детали, тонкие, как работа аргосских оружейников, и столь же смертоносные, приводятся в исполнение изящно и четко, без зацепок и неожиданностей. И в этом искусстве она воистину достигла невиданных высот, еще в прежние времена, даже в Шамаре…
Впрочем, нет! Она резко тряхнула головой, отгоняя нежеланные мысли. Сейчас не время предаваться воспоминаниям. Они лишь туманят душу и лишают разум сосредоточенности, – а такой роскоши колдунья не могла себе позволить сейчас.
Позже, обещала она себе. Когда Вилер будет мертв, когда эта проклятая страна погрузится в кровавую пучину, когда колесница Солнцерогого низвергнется с небесных путей, а на смену ему придут истинные боги – она будет вспоминать о чем угодно. Наслаждаясь свершившимся, предвкушая сладость мщения, что ждет в конце пути, она даст волю памяти. Позже, не сейчас.
Колдовским взором она нашла Вилера, жадно вглядываясь в до боли знакомые черты. Ее удивило, как ужасно изменился повелитель за эти несколько дней… Кожа приобрела землистый оттенок. Запали щеки. Левое веко чуть заметно подергивалось. Жалость охватила ее, внезапная и совершенно необъяснимая, – зная то, что должно было свершиться ее волею через несколько мгновений. И все же, видеть его таким… Она ничего не могла с собой поделать.
Он стоял неподвижно, лишь бесцветные губы шевелились, отвечая словам верховного жреца. Глаза были пусты, усталое, затравленное выражение застыло в них, и Марне подумалось вдруг, что, похоже, повелитель каким-то образом догадывается о ждущей его участи. Удивительно лишь, как могли остальные не замечать маски смерти на его лице.
Марна отвела взор. Оставалось еще совсем немного. Хотя колдовство не позволяло слышать происходящее, ей, не хуже Ораста, известны были все детали церемонии. Но ожидание внезапно сделалось невыносимым.
Она не стала отыскивать магическим зрением Валерия, – почему-то у нее было предчувствие, что вид принца не доставит ей радости. Вместо того, взор ее вернулся к Орасту. Тот ждал недвижимо, напряженный, точно натянутая тетива, и она вновь одобрительно усмехнулась. Приятно сознавать, что орудие было выбрано ею настолько удачно, – точно сам Асура послал ей его, руками немедийца. Да, боги на ее стороне! С каждым мгновением Марна все больше уверялась в этом. Последние сомнения исчезали. Холодная, хищная радость пришла им на смену.
Один из жрецов, простирая руки к небесам, что-то прокричал, и слова его повторили остальные. Марне не нужно было слышать их, чтобы понять, что служители Митры взывают к Солнцеликому, воспевая жертвенную кровь, что оросит сейчас алтарь божества. Сейчас ритуальный кинжал должен быть вручен королю, который, в свою очередь, передаст его верховному жрецу.
Пора!
Марна прошептала нужные слова, и кинжал завибрировал в руках Ораста..
Смутная неловкость, что не отпускала его с самого начала церемонии, внезапно переросла в открытую тревогу.
Валерий не смог бы точно сказать, чем вызвано его смятение, – однако оно становилось сильнее с каждым мгновением. Опасность была рядом! Он был уверен в этом, волна страха поднималась в душе, парализуя разум и чувства.
Он почти готов был броситься бежать.
Валерий затравленно огляделся по сторонам. Шестое чувство никогда не обманывало его, но как ни старался, он не мог заметить вокруг ничего необычного. Все так же переговаривались рядом придворные, с нетерпением ожидая окончания обряда, все так же тянули свои бесконечные молитвы жрецы.
Он втянул в себя сырой осенний воздух, пытаясь успокоиться. Должно быть, с ним и впрямь что-то неладно, если среди бела дня начинают мерещиться тени и черные силы… И все же – он не мог отделаться от ощущения, что вот-вот произойдет что-то страшное, что он упустил нечто важное, что грозит гибелью им всем. Ощущение смертельной угрозы не проходило.
Он подумал, что следует что-то предпринять – но тут же осекся. Инстинкты его были отточены годами службы, бесчисленными схватками и сражениями, и он не мог не доверять предупреждению, что внутренний голос посылал ему, – однако кто еще поверит его словам?! Да и что он может сделать? Выскочить вперед с требованием остановить обряд? Его сочтут безумцем. Хорошо если не святотатцем. Обратиться к королю? Но что он может сказать ему? Да и осмелится ли, после той гневной отповеди, которой удостоил его дядя во время их последней встречи?