– Русский народ, ты хочешь быть Большим Братом и думать, что ты лучше всех остальных?
   – Да, да, хочу!
   – А хочешь ли ты иметь всегда и во всем виноватых перед тобой?
   – Да, да, конечно, это было бы очень кстати!
   – Ну ладно… Тогда выбирай: Вредитель, Предатель Родины, Классовый Враг, Безродный Космополит, Враг Народа, Белоэмигрант…
   – Еще! Еще!
   – Еще? Та-а-ак… Вот. Левый Уклонист, Правый Уклонист, Гомосексуалист, Сионист…
   – Да, да! А еще?..
   – Как? Вы хотите еще? Вам мало?
   – Да, нам мало! Мы хотим чего-нибудь еще более ужасного!..
   – О Господи… Ну, допустим… Э-э-э… Допустим, Шпион мексиканско-литовско-японской разведки… Но это, по-моему, как-то чересчур…
   – Вау! Круто! Круто! Это то, что нужно! Спасибо, спасибо!
   – Все это, право, странно, товарищи… Ну хорошо… Кого выбираем?
   – Всех! Всех! И еще – Имперьялистов Всех Стран.
   – Всех? Гм… Но тогда вам придется потрудиться. Для этого вам нужно будет стать Стукачами, Палачами, Доносчиками, Вертухаями, научиться писать анонимки, клеветать, лгать и лжесвидетельствовать, отрекаться от отцов, матерей, родственников и друзей, быть быдлом, быть безбожниками, быть беспаспортными крестьянами, быть жертвами моих репрессий, жить в бараках и коммуналках, много работать, мало получать и плохо одеваться, и – заметьте! – при этом татаро-монгольский всадник на косматой степной кобылице не будет целиться в вас из лука, чеченец не будет прижимать кинжал к вашему горлу, а фашист не будет держать на мушке вашего ребенка. То есть я, как всякий честный Бич Божий, оставляю вам выбор…
   Народ безмолвствует. Чешет затылки, сняв шапки-ушанки, кепки и котелки.
   – Но благодаря этому (тоном Змея-Искусителя) вы и ваши потомки всегда можете сказать, что обмануты, обижены и оскорблены, и все валить на меня. А я, так и быть, возьму ваши грехи на душу.
   Народ спорит, кричит, плачет, но соглашается…
   – А кстати, где тут у нас Русская Интеллигенция?.. Ну конечно, как всегда, стоит в сторонке, на обочине истории, как будто ее этот постыдный торг не касается… Нет уж, дорогие мои, извольте пожаловать сюда, а о варягах и о достоинствах кухни ресторана ЦДЛ потом будете спорить, если я разрешу. Ну давайте, отвечайте так, чтобы народ вас слышал, – не стыдно ли будет вам, совести нации, называть меня всякими дурацкими именами вроде Вождя, Отца Народов, Великого Полководца, Гениального Ученого и Лучшего Друга Физкультурников и писать обо мне такие восторженные глупости, от которых меня самого будет тошнить, чтобы получать за это шикарные квартиры в моих, сталинских, домах, госпремии моего имени, иметь персональные машины, сделанные на заводе имени меня и трахать с моего позволения ваших студенток? А? Не стыдно?.. И не забывайте, что многих из вас, особенно самых старательных своих жополизов, я благодаря своеобразному чувству юмора отравлю, расстреляю, сошлю, собью машиной (Хрусталев, машину!), посажу, ошельмую и оставлю без средств к существованию. Но за это потом, после моей смерти, вы будете разоблачать культ моей личности, писать правду о моих злодеяниях, придумывать мне еще более дурацкие имена, например, Параноик и Чудовище, и получать за это квартиры, премии, дачи в Переделкине, финские холодильники и румынские стенки без очереди, а самые правдивые, честные и пострадавшие от меня – гражданство США и валюту… А если вы боитесь, что вам все-таки будет стыдно, можете убираться прямо сейчас в Европу и работать там таксистами, механиками на заводах Рено и официантами в русских ресторанах… Ну, что скажете?
   Делегированный гомонящей русской интеллигенцией Максим Горький выходит из толпы и говорит, окая:
   – Видите ли, Иосиф Виссарионыч, если принять в качестве константы тот факт, что никакая субстанциональная единичность не является самосущей, ибо…
   – Стоп! Все понятно… Значит, не хотите быть таксистами и официантами, хотите, значит, быть выразителями дум и чаяний, не менее того… Ну ладно. Значит, договорились. Спасибо за сотрудничество…
   Сталин, по сути, выполнял работу Господа в отдельно взятой стране… Он казнил палачей, обманывал лгунов, выдавал предателей и низвергал вознесшихся.
   Сталин – это миф… Сталин – это мы…
   Голова у меня немного кружится. Может, выпить кофейку?..
   – Но ведь есть и хорошие мифы, зачем же их разрушать? – дрожащим голосом спрашивает Вера, беспокоясь за свою страну.
   Я нехотя киваю и наливаю в мензурку.
   «А действительно, – думаю я, – возьми какого-нибудь жителя Приморья, сидящего в тридцатиградусный мороз в нетопленой квартире, без газа и электричества, не получающего по полгода зарплату, и отними у него последнюю радость – быть мифологическим великороссом, гордым и грозным, но щедрым душой, любящим бодрящий морозец и хлебосольное застолье, потомком бесстрашных первопроходцев и чудо-богатырей, перед которыми в свое время склонили выи полудикие племена Сибири и трепетала просвещенная Европа, лиши его всей той романтической мишуры, которая согревает и бодрит его душу даже в промерзшем, покосившемся бараке, и оставь его простым гражданином РФ, избирателем и налогоплательщиком, на хуй никому не нужным со всеми своими правами, так ведь еще неизвестно, что он отчебучит… А вдруг он страшно обидится, что торчит в такой же жопе, как и тысячи ненавидимых им чеченцев в лагерях беженцев и миллионы презираемых им китайцев, и с толпой обиженных земляков разнесет к чертовой матери местную мэрию, выгонит пинками губернатора-демократа и самого полпреда президента, создаст правительство Национального возрождения и присоединится к Японии, отдав ей наконец какие-то дурацкие острова. А за это японцы обеспечат это несчастное Приморье и теплом, и газом, и электричеством по ценам ВТО, да еще и пособия платить будут. А глядишь, через год-другой отогревшийся гражданин окончательно придет в себя, окинет строгим взглядом свою новую родину и решительно потребует у японских парламентариев официально узаконить статус русского языка как второго государственного.
   И уже никогда жителю Приморья не будет мучительно больно за хуево прожитые годы».
   Коньяка осталось чуть меньше половины бутылки, как раз столько, чтобы, не напившись в жопу, впасть в то восхитительное состояние бойкости, когда хочется выскочить из дома, помчаться куда-нибудь к народу, пить там, колбаситься и веселиться и даже петь песни. Откуда ни возьмись появляются силы, открывается второе дыхание. Дом в такие минуты представляется совершенно гиблым местом, тоскливее которого нет на всем белом свете.
   – Да не собираюсь я разрушать никакие мифы, – примирительно говорю я, – просто эта цель творчества не хуже, чем все прочие.
   И чего это меня понесло? Мифы, блин… Нагрузил девушку по полной программе. Нужны ей эти мифы, как мне ноты композитора Шнитке.
   Прогноз на каждый день: постарайтесь не выебываться.
   Даже голова загудела. Рябит в глазах. Надо срочно выпить.
   – Давай выпьем, Верунчик, – усталым голосом говорю я.
   Ну хорошо, хорошо!
   – …за любовь!
   Вера вздрагивает, но я уже тянусь с мензуркой, значительно улыбаясь. Из глаз ее начинает истекать сияние, которое парящим облаком обволакивает меня всего. Мощный жар ее тела, такой, что воздух на кухне от духоты становится вязким и коньяк в мензурке нагревается, как чай, обдает мое лицо. Во рту пересыхает, лоб покрывается испариной. Все: стол, бутылка, Вера, даже огоньки за окном – начинает пульсировать, и эта пульсация передается мне. Во многих местах своего тела я обнаруживаю пульсы. Самый сильный – в паху, там, где Мася.
   Вкуса коньяка уже не чувствуется, пепси похожа на кипяченую воду.
   Я напряженно застываю, прислушиваясь к себе. Мася из скукоженного, покоящегося между ног нечто медленно, но неудержимо, сотрясаясь от мощной пульсации, превращается в хуй. Как будто брызнули на него живой водой. Вырастает, как компьютерный монстр в фантастико-порнографическом блокбастере Жана Поля Кадино.
   Знакомая медичка как-то пыталась объяснить мне это волшебство какими-то пещеристыми телами, которые заполняются кровью, но я так толком ничего и не понял, не уловил логической связи.
   А хуй уже окреп, раздался, потеплел, налился живительными соками, как баклажан, уперся в штаны и рвется наружу, упрямо распрямляясь в тесной темноте трусов, тычась воспаленной лысиной в поисках выхода…
   На Гавайях, до того как англиканские попы обосрали своими проповедями всю малину, принято было при рождении мальчиков давать их пиписькам собственные имена. Какой-нибудь, допустим, Аку-Пуку Акулий Зуб. А у меня вот – Мася. Назвал в порыве нежности. Без пафоса и экзотики, скромно, по-домашнему.
   Мася уже живет своей жизнью, подчиняя себе мое тело, вбирая в себя мой разум, отнимая силы. Он требует внимания. Требует битвы и жатвы. Просится на волю.
   Мое капризное дитя.
   – Андрюша, может быть, зажжем свечу, если у тебя есть, а то здесь свет какой-то яркий, надоел.
   – А?! – испуганно вскрикиваю я.
   – Я говорю, – смущенно повторяет Вера, – со свечой было бы уютнее.
   – Свеча?
   Да, где-то в ящике валяется свеча… Здесь иногда отключают свет минут на двадцать, а иногда и на час, и я специально привез эту свечу из дома, чтобы зажигать ее в темноте, но во время визитов дам старательно этого избегаю. Когда между мной и женщиной горит свеча, тотчас повисает тревожная интимность, ожидание свершения, многозначительная знаковость неизбежности любви… Да и свеча у меня какая-то чересчур конкретная, фрейдистская – белая, длинная и толстая что твой фаллический символ. Такую и на стол-то ставить неудобно. К тому же томно горящая на столе свеча, наверное, до конца жизни будет напоминать мне о тягостных минутах процесса дефлорации.
   – Свечей здесь, к сожалению, нет. Но я могу выключить на кухне свет, а включить в ванной. Будет полумрак.
   Вера кивает, улыбаясь.
   – Подлей мне, пожалуйста, коньяку, – решительно просит она.
   Я напиваю ей и себе, поднимаюсь и направляюсь в прихожую, по пути гася свет. Наступает полная темнота. Двигаюсь я, держась за стену, но довольно твердо, и это меня радует, но около двери останавливаюсь, боясь наступить на проклятую циркулярную пилу. Я сильно затягиваюсь сигаретой и в ее неверном свете различаю зловеще поблескивающие острые зубья. Я осторожно делаю шаг в угол, нащупываю выключатель и зажигаю свет в ванной.
   – Ну как? – спрашиваю я.
   – Да, вот так лучше, – доносится из кухни веселый голос Веры.
   – Я сейчас.
   Хочется немножко побыть одному. Когда долго наедине общаешься с женщиной, даже самой единственной, созданной только для тебя, всегда хочется на пару минут уединиться. Отдохнуть и расслабиться. Собраться с мыслями. Для этого лучше всего, извинившись, отлучиться в уборную. Посидеть, покурить, подумать. Если на стене висит Саманта Фокс – уставясь на Саманту Фокс, задумчиво пошебуршить в штанах. Потом, для реализма, не забыть спустить воду. Открыть кран, делая вид, что моешь руки. Вернуться оживленным.
   Я захожу в ванную.
   Ванная у Аллы такая же, как квартира, – маленькая, обшарпанная, покоробившаяся от времени; пожелтевший, местами отбитый кафель; коричневая, облупившаяся, свисающая клочьями с потолка побелка; в длинных трещинах расколов сидячая ванна, доставившая мне тем не менее много приятных минут; краны, подернутые налетом ржавчины; тусклая лампочка без плафона… Дом для тех, кому все по хую, кто живет, чтобы просто умереть, где как-нибудь пьяный в конце концов уснет с непотушенной сигаретой…
   Криво висящая раковина. Беспрерывно журчащий унитаз. Иногда – успокаивающе, иногда – доводящий этим своим журчанием до исступления.
   Я открываю воду и впервые за весь день смотрю на себя в зеркало, забрызганное зубной пастой. Вопреки ожиданиям выгляжу я ничего. Лучше, чем можно было себе представить. С похмелья, впрочем, я всегда выгляжу ничего. Легкая опухлость овала и томность в глазах мне к лицу. И что-то в глазах моих говорит, что я еще молод душой… Водочно-коньячный румянец проступает сквозь трехдневную щетину, испещренную редкими седыми волосинками. Лицо мое отражается в зеркале как символ здорового образа жизни и прекрасного обмена веществ. Волосы всклокочены.
   Я обычно стригу их коротко, так как терпеть не могу причесываться. Прикосновение расчески к голове раздражает меня с детства, но волосы настолько мягкие, что даже в таком виде умудряются вставать дыбом. Я смачиваю ладонь водой и приглаживаю торчащие патлы. Они облепляют череп как черная блестящая краска. Голову, конечно, давно надо бы вымыть, но это потом, потом…
   Я расстегиваю ширинку и вытаскиваю на свет божий истомившийся возбухший хуй. Выпущенный из заточения, он тут же бодро вскакивает и, слегка покачиваясь, как кобра, застывает в тревожном ожидании. Я с умилением смотрю на него.
   Мася, Мася, что мы будем делать? Я осторожно сжимаю его двумя пальцами. На ощупь он туг и горяч. Готов к совокуплению. Не обращая на меня никакого внимания, живет своей жизнью, требует своего, как Чужой Ридли Скотта. Что я, в сущности, для него такое? Энергетический придаток. Его желудок, ноги, руки и глаза. Питательный элемент. Защитник, добытчик и нянька. Иногда даже становится обидно. Хочется справиться. Добиться лояльности. Понимания. Хоть какого-нибудь сотрудничества. Заставить слушаться добрых советов. Почувствовать капельку уважения.
   Ничего, однако, не получается.
   Намучившись, опускаешь руки. Потом расхлебываешь. Краснея от стыда, вдаешься в путаные объяснения. Хмуро выслушиваешь сетования, как отец на родительском собрании, играя желваками.
   Вот и сейчас.
   А может, ничего и не надо?.. Может, просто выпить, расслабиться, поговорить еще о чем-нибудь? О муже, например, о «комплексе гуру»? Или даже спеть. Просто сидеть и петь. Или сослаться на недуг… Печень, допустим, вдруг прихватило, дескать, не желтуха ли, упаси Бог? Как бы, мол, не заразить… Нет-нет, слишком надуманно. Прикинуться слабым и жалким мужчиной с искалеченной психикой тоже не удастся. Нужно было раньше. Теперь уже поздно. Нужно было раньше расставаться, сразу после Крюгера, на прощание сжав в объятиях. Делать ноги. Слишком далеко все зашло, только что свеча на столе не теплится. Шоколадку купил, коньячком угощал. Доверительно общался. Да и Мася…
   Когда-нибудь моя доброта меня погубит.
   Я проверяю пальцем, теплая ли вода, и засовываю Масю под струю. От неожиданности он конвульсивно дергается и пытается лишиться чувств. Знаем мы эти штучки! Он, как Че Гевара и я, не любит мыться, но я крепко держу его в руках. Встряхиваю негодника и начинаю намыливать. – Чистота, – бормочу я, – залог здоровья.
   Поняв, что меня не проведешь, Мася оживает и нехотя, потягиваясь, принимает бодрствующее положение. Так-то оно лучше. Теперь он скрипит, блестит и пахнет мылом «Дуру». Я бережно вытираю его махровым полотенцем, которое давно уже надо отвезти маме, чтобы постирала, и убираю обратно в штаны. Мася отчаянно сопротивляется, раскалившись от злости. Ладно, ладно… Не с ним же наперевес мне, в самом деле, возвращаться на кухню! Ничего, потерпит. Но и в сатиновом узилище трусов он остается несломленным, как подпольщик-антифашист.
   Мой маленький геноссе Грубер!
   Надо поскорее выпить.
   Я широко открываю дверь ванной, чтобы не наступить на пилу, и иду на кухню. Еще по дороге оживленно восклицаю:
   – А вот и я! – и сам излучаю бодрость и задор, как будто нюхнул кокаину.
   – А я уже соскучилась, – несчастным голосом встречает меня Вера.
   Она сидит в полумраке, разбавленном тусклым светом ванной, сочащимся из окошка под потолком.
   – Надо выпить, – деловито говорю я, садясь.
   – У меня еще осталось. – Вера для убедительности показывает чашку, на дне которой темнеет коньяк.
   Я подношу бутылку и мензурку к самому носу, чтобы не промахнуться, и, прищурив глаз, наливаю до краев. В бутылке остается еще мензурки на три или чуть больше. Где-то на полчаса с такими темпами. А сколько, интересно, сейчас времени? Впрочем, не важно. Время еще есть.
   – Верунчик, за нас! – провозглашаю я обреченно. Быстро чокаюсь с ее чашкой, которую она даже не успела поднять, и жадно выпиваю. Я отхлебываю пепси, и в это время в глазах у меня начинает мутнеть и смеркаться. Кухня погружается в темноту, силуэт Веры расплывается и почти исчезает, на фоне окна остаются только залитые голубоватым сиянием глаза, которые вдруг изменились до неузнаваемости. Они стали огромны, бездонны и влажны, как море, нечеловечески красивы, они осветили ее лицо с кожей младенца, обрамленное черными кудрями, и, пронзив меня где-то на уровне похолодевшего затылка, пригвоздили к черной пустоте коридора, застывшей за моей спиной. Я не чувствую тела, силы покидают меня, на голову опускается купол ночи, усеянный то ли разноцветными звездами, то ли окнами далеких домов, и единственное, что дает мне основание полагать, что я еще не вырубился окончательно, это немеркнущие, плещущие любовью глаза Веры.
   Пиздец. Меня снесло.
   Смело.
   Мне кажется, время остановилось и я молчу уже час. Но собрав последние силы и тщательно разделяя слоги, я произношу не своим голосом:
   – Ве-ра-мне-бы-при-лечь-на-па-ру-ми-нут…
   Вера что-то отвечает, как будто издалека, голосом, полным сострадания и материнской заботы, но я даже не пытаюсь понять что. Потом я и сам говорю что-то, чего не могу понять сам. И вижу, что глаза Веры исчезают, гаснут, как маяки, затянутые низкими штормовыми тучами, я остаюсь один в безбрежном, покачивающемся океане, и вокруг колышутся и тонут предметы, стены, пол и потолок, потерявшие всякий смысл, а нависшая сзади надо мною черная пустота готова вот-вот обрушиться на меня девятым валом, утащить в пучину и расплющить о самое дно…
   И когда я начинаю покорно валиться с табуретки, руки вынырнувшей из небытия Веры подхватывают меня и отчаянно тянут вверх. Это придает мне сил, и, булькнув всем телом, я встаю, вздрагивая от оглушающего грохота упавшей табуретки. На мгновение я прихожу в себя – темнота частично рассеивается, и мир обретает черты реальности.
   Я обнаруживаю себя нетвердо стоящим, сильно накренившись, одной рукой вцепившимся в стол, другой обняв Веру за плечи, а головой упирающимся в стену. Бесчувственный взгляд мой фиксирует почти пустую бутылку и печально лежащую на боку мензурку. В голове гулко раздается голос Веры. Она говорит что-то сердечное.
   – Да, да, – киваю я убедительно, тяжело дыша.
   Вера тянет меня, и я напрягаюсь всем телом, пытаясь оторваться от стены. Для этого мне надо взять под контроль ноги, и я бросаю на это все слабые силы моего разума. Наконец мне это удается, и, качнувшись, как тростник, я делаю шаг в сторону. Вера подхватывает меня. Мы начинаем движение… Коридор, слабо освещенный где-то в конце, надвигается на меня. Мне он кажется чертовски длинным и наклоненным. Повиснув на Вере, я бреду, хватаясь рукой за стену и волоча ноги. Вера беспрерывно говорит. Что-то утешительное.
   – Да, да, – старательно киваю я. Вдруг рука проваливается в пустоту. Сердце останавливается, я чувствую, что тело мое готово низвергнуться в бездну, и отчаянно балансирую, изо всех сил упираясь ногами в пол. От предвкушения падения и соприкосновения со всего маху лба об пол у меня захватывает дыхание. Но Вера крепко держит меня. Я обретаю равновесие и с ужасом смотрю на стену. Но стены нет, вместо стены – черный провал. Впрочем, что-то знакомое. Я напряженно вглядываюсь в темноту и понимаю, что это вход в комнату с отсутствующей дверью. Но облегчения это не приносит, мне кажется, что в комнате что-то движется. Как бы клубится. Я со стоном закрываю глаза и трясу головой, чтобы отогнать видение.
   У меня такое уже было, когда я только въехал в эту квартиру… В первый же день я напился на радостях – устроил себе новоселье и пил, пока не отключился, практически не закусывая. Вместо закуски смотрел по телевизору все подряд, переключая каналы. Всякую хуйню. Потом поплыл и, едва не промахнувшись, рухнул на диван. А ночью очнулся с дикой головной болью, с тоской в сердце и в зловещем свете луны увидел какую-то белесую фигуру в углу, рядом с комодом. Я обмер от страха, будучи совершенно уверенным в том, что это призрак Николая Степановича. Пришел по мою душу. Мне показалось даже, что я рассмотрел его глубоко посаженные глаза, острый тонкий нос православного изувера и всклокоченную бороду, теперь совершенно седую. Фигура, слава Богу, не шевелилась. Я свесился с дивана, схватил с пола зажигалку, зачиркал и зажег, чуть не сломав палец. В углу никого не было, только длинная белая тряпка с бахромой свисала с комода. Я включил свет, чертыхаясь, засунул тряпку в ящик комода и подозрительно осмотрел комнату. Николая Степановича нигде не было. Я перевел дух, одним махом допил остатки водки и уснул при свете. А на другой день, все еще находясь под впечатлением, поехал к себе домой, отлил из материнской бутылки святой воды и вечером, перед тем как лечь спать, обрызгал всю квартиру Аллы, восклицая: «Господи, Иисусе Христе!» Больше я никаких церковных заклинаний не знал. С тех пор ничего инфернального не случалось, но страх поселился в душе.
   Я открываю глаза и различаю очертания комода. Призрака никакого нет. Вера увлекает меня дальше.
   – Да, да, – бормочу я.
   Свет все ближе. Я опять нащупываю стену, и это придает мне уверенности. Вера поддерживает меня за талию. Ведет как раненого бойца с поля боя. Но что-то меня беспокоит. Словно впереди – растяжка. Или вражеская засада. Только вот что?.. Осторожно переставляя ноги, тревожно вглядываюсь в приближающуюся прихожую, залитую мутным светом. Знакомая входная дверь. А куда мы, собственно, идем? Я вспоминаю нечто важное и, обрадованный тем, что вспомнил, открываю рот, чтобы сказать это Вере, предостеречь, но тут же забываю, о чем хотел сказать. Обиженно закрываю рот и хмурюсь, влекомый Верой.
   Прихожая в потеках желтого света. Как будто кто-то плеснул из банки. Острое чувство опасности охватывает меня. Я испуганно погружаю пальцы в пухлое верное плечо Веры и тут же слепну от вспышки боли, как бомба разорвавшейся в моей голове. Такой, что перехватывает дыхание. Подкашиваются ноги. Я ору и обеими руками хватаюсь за Веру.
   – Осторожно, пила! – вскрикивает Вера.
   Да знаю я, черт возьми, что пила! Я и сам хотел сказать, что здесь пила. Боль приводит меня в чувство. Я понимаю, что треснулся об зубья пальцами, торчащими из полуистлевшей тапки. Я с трудом поднимаю ушибленную ногу и, охая, ощупываю ступню. Крови вроде бы нет. Просто ударился. Но как же больно! Вера поддерживает меня, пружинящего на одной ноге. Боль понемногу стихает, покидает тело, становясь внешним фактором, и дребезжащий от трезвучия Меня, Отца Небесного и Князя Тьмы, четкий и холодный, едва сдерживающий ярость голос окатывает стены до самого потолка:
   – Завтра же выкину эту хуевину к ебене матери!
   Мы с Верой вваливаемся в ванную. Вера причитает. Я волочу ушибленную ногу и охаю. Свет настолько ярок, что я теряюсь в пространстве. Мне кажется, что я нахожусь в центре огромной светящейся лампочки. Я решаю сдаться, обмякаю и сползаю по Вере, чтобы растянуться на полу, но неожиданно опускаюсь прямо на унитаз. Унитаз шумит, как Кура. Я устраиваюсь поудобнее, отключаюсь и со свистом улетаю вместе с унитазом куда-то вниз, на самое дно… Наступает ночь…
   Такая глубокая, что она бесцветна. Без конца и без начала. Без места и времени. И я сплю, погруженный в нее, как эмбрион.
   …Я просыпаюсь стоя, совершенно голый, мокрый с ног до головы. Вода струится по лицу, капает с кончика носа. Взгляд упирается во что-то сияющее, и через мгновение я понимаю, что это кафель. Я опускаю глаза и вижу розовую, в жемчужинах капель, склоненную над ванной спину Веры. Ее потемневшие от воды светлые волосы. Ноги мои по щиколотку увязли в скомканном месиве одежд. Крепко вцепившись в талию Веры, я совершаю чреслами несколько судорожные, но не лишенные ритмичности движения, выпадающие на слабую долю, как в регги. Ноу вуман, ноу край!
   Вера мягко покачивается в такт, почти стукаясь лбом о кафель. И тут мысли мои приходят в порядок, и все встает на свои места. Итак, я ебусь. Мы ебемся. Ну надо же!
   И откуда только силы взялись?.. Уже, наверное, утро. Или день. Или вечер следующего дня. Или даже ночь. Сколько я спал? Сколько сейчас времени? А Алферов? Как же Алферов?.. Ебясь, я всматриваюсь в окошко, выходящее на кухню. Там темно, значит, либо раннее утро, либо вечер, а может, даже и ночь. Впрочем, это уже не важно. Я все-таки сломался. Отключился и улетел… Но почему мы опять в ванной? Я что – здесь спал? Прямо в наполненной ванне? Как всегда, слишком много вопросов, но в данный момент задавать их неуместно. Как-то неудобно. Сначала нужно довести акт соития до логического конца, устраивающего обоих. Без излишней торопливости, но и не затягивая чересчур. Расчетливо и отстраненно. Мера, мера во всем! Но вот в этом как раз, я чувствую, могут возникнуть проблемы…