Страница:
Мася, судя по всему, находится в том состоянии блаженной одеревенелости, присущей всякому хую на второй день конкретной пьянки, когда, несмотря на все прилагаемые усилия, дождаться семяизвержения бывает практически невозможно. Это так называемый сухостой, выражающийся в крайней степени эрекции, достичь которой в другое время удается лишь посредством многочасового сосредоточенного просмотра порнухи с лесбиянками-садомазохистками или гневной дрочки ночь напролет после недельного окучивания шестнадцатилетней поклонницы, которая в итоге, мерзавка, так и не дала. Но если вызванный таким образом искусственный стояк при всей своей фундаментальности и длительности самовыражения так или иначе все же разражается фонтанирующим крещендо, полным расслабляющих спазм, то пьяный сухостой настолько концептуален, что более всего напоминает минималистические опусы Майкла Наймана, состоящие всего из пяти тщательно подобранных нот, переставляемых так и эдак, отчего их завораживающее звучание можно слушать до бесконечности, но завершается тема всегда тем же, чем и начиналась, то есть как в рациональном, так и в метафизическом смысле – ничем. Так и хуй.
Кончить в период сухостоя представляется крайне затруднительной задачей. В принципе можно и не кончить. Хуй превращается в собственный фаллоимитатор, становится памятником самому себе. Пребывая в таком сомнамбулическом состоянии, он раздражающе самодостаточен. Попав в лоно, он безропотно занимает предназначенное для него пространство и скользит туда-сюда, ни на секунду не теряя своей увесистой привлекательности, но являясь при этом как бы вещью в себе, впадает в медитативный транс, вывести из которого его можно лишь прилагая невероятные усилия. Но даже прибегая к самым изощренным ухищрениям, нельзя быть полностью уверенным в успехе… Так и не кончив, сухостойный хуй мумифицируется, застывает в анабиозе, сохраняя всю свою вертикальную стать и способность оставаться в таком положении в течение нескольких часов, будучи с трудом упрятанным в штаны, во время ходьбы и даже при исполнении со сцены песен под гитару. До крайности утомляет его особенность внезапно регенерировать на, казалось бы, пустом месте.
Сначала женщина бывает в восторге… Ну не эта ли неопадающая мощь является истинным доказательством любви?! Женщина на молекулярном уровне чувствует его феноменальную силу и уверенность, его хищническую плотоядность, как у выскочившего из кустов маньяка, она ощущает себя пришпиленной бабочкой, сладострастно трепещущей крыльями. Такой вопиющий сексуальный гигантизм дает женщине возможность безоглядно погрузиться в пучину самых разнузданных, эротичнейших фантазий, забыть на время, кто, собственно, в данный момент осуществляет функции актива, и идентифицировать трудолюбивый член как принадлежность, допустим, любимого ею Брэда Питта. Длительность же коитуса и убаюкивающая, как морская волна, мерность фрикций позволяет расширить границы воображаемого до пределов настолько сокровенных, что количество оргазмов может значительно превысить все мыслимые и немыслимые пределы и побить все ранее зафиксированные рекорды.
Анкор! Анкор!..
Однако через час это надоедает даже женщине. Устает спина, затекает поясница, ноги начинают подгибаться, руки дрожать. Немеет шея… Стоны и охи звучат уже не волнующе и распаляюще, а несколько меланхолически, скорее как дань уважения мужской неутомимости. Хочется распрямиться и передохнуть. Встать под душ. Тянет просто поговорить. Посидеть, попить чайку-кофейку. Откинув волосы, с удовольствием выкурить сигарету. Посмотреть с любимым человеком телевизор. Лечь спать, наконец…
Секс умирает, как не подхваченная у костра песня.
Я стою и задумчиво ебусь.
«Смирение, Степанов, смирение! И это пройдет…» – просветленно думаю я.
Мокрый с ног до головы, пытаюсь проанализировать ситуацию.
А сколько, интересно, все это уже длится? Полчаса, час?.. Или больше? Все может быть… Заметная ломота в пояснице, сильная жажда и утомленно издаваемые Верой звуки, в которых слышится больше усталости, чем страсти, дают основание полагать, что ебемся мы уже довольно долго. Что ресурсы исчерпаны и пора бы кончить. Передохнуть. Мучительно хочется курить. «А хочется ли мне выпить?» – спрашиваю себя я. Да, я бы сейчас и выпил. Хочется покурить и выпить. Расслабиться. Я бы сейчас выпил коньяку и запил его чаем с лимоном. Ебясь, я пытаюсь вспомнить, есть ли у меня лимон. Нет… Ну ничего. Тогда просто крепкий чай – тоже очень хорошо. И тут у меня начинает болеть голова. В конце концов, это должно было случиться, я удивляюсь, почему она не заболела у меня раньше, но сейчас это кажется совсем неуместным.
Вот еб твою мать! Надо что-то делать. Надо кончить, надо кончить…
Но прежде нужно собраться. Взять ситуацию под контроль. Налиться похотью. Представить что-нибудь вопиющее, не гнушаясь ничем, настолько вопиющее, чтобы Мася вышел из благостного состояния просветленного адепта и сделал свою работу. Поставил точку, как всякий добрый хуй. И я начинаю думать, что бы мне представить…
Вот, допустим, я негр и ебу белую женщину. На борту яхты, курсирующей вдоль Лазурного берега. Я там работаю стюардом в белом кителе, а она заманила меня в свою каюту и заставила себя любить. Забавы, так сказать, миллионеров. Я такое видел в порнушке. Но чертовски трудно представить себя негром. Я чересчур задумчив сейчас для негра, да и не слишком мускулист… Тогда наоборот – что я ебу негритянку. Типа Вера – негритянка, а я – жестокосердный похотливый плантатор, дон Альварес. Равнодушный к мольбам. Я пристально смотрю на покачивающуюся спину Веры и с грустью понимаю, что не тянет Вера на объект сексуальных домогательств пресыщенного плантатора – слишком для этого немолода и статична. А впрочем, кто знает, может, все негритянки статичны. Может, они ленивы, как негры-мужчины. Я, помню, накинулся на мулатку Николь, алкая неистовых поцелуев, чувственных извиваний и гортанных вскриков, а она едва сдерживала зевоту, остужая меня недоуменным взглядом, и думала о чем-то своем, видимо, о далекой стране Зимбабве, где правит ее благородный отец. Явившись, таким образом, еще одним звеном в цепи моих разочарований. Да и антураж здесь какой-то… Больше подходит для притона парижских гомосексуалистов из авангардных французских фильмов.
Голова болит все сильнее… Вода, остывая, холодит голый зад. Очень хочется пить. И покурить тоже не мешало бы. И вообще я бы уже прилег. Расслабился. В согбенной фигуре Веры чувствуется изнеможение. Так. Надо что-то делать.
А вот если, допустим, представить, что я ебу школьницу? Малолетку? Как муж Веры. Десятиклассницу. Нет, десятиклассницу – это неинтересно… Это слишком нормально. Физиологически нормативно. Банально. Нет в этом ничего похотливого. Лучше восьмиклассницу. О да! Восьмиклассница! Уже женщина, но еще не самка. Угловатые, не отточенные профессиональным кокетством полумальчишеские движения, вызывающие у пожилых мужчин умиление, переходящее в неожиданную эрекцию. Старательные походки от бедра оглушенных внезапно восторжествовавшей плотью. Первые пробы привлекающего внимания истеричного женского смеха, от которого вздрагивают пассажиры метро. Опыты ослепительных улыбок, откинутых движением головы волос, гордого выпячивания статей. Быстрые взгляды на взрослых мужчин и мгновенно заливающий лицо румянец, жар которого, кажется, ощущаешь своей кожей… Не забитый тяжелым амбре вечерних духов тонкий волнующий аромат невинности. Трогательно-нелепый макияж, особенно по весне. В последнее время мне это стало нравиться… В сущности, каждый нормальный мужик после тридцати пяти хотя бы в глубине души становится эфебофилом. Начинает тянуть к молодежи. Тут и отцовский инстинкт, и безнадежная попытка продлить свою молодость перед тоскливой неизбежностью старения, и «комплекс гуру», и отчетливое понимание того, что это нужно прежде всего ей, с отвращением глядящей на прыщавых ровесников мужского пола, спешащей все постигнуть и всему научиться, потому что потом может быть поздно, а будущие соперницы по боям без правил уже созревают – здесь, рядом, прямо в классе. Не считая еще всех этих старых тридцатилетних сук…
Беда только в том, что все они в конце концом вырастают и вливаются в ряды Жен, Неверных Жен, Бывших Жен, Жен, Выбросившихся Из Окна (Бросившихся Под Поезд), Чужих Жен, Матерей Твоих Детей, Старых Любовниц и Женщин, Которые Тебе Звонят.
Итак, Вера – восьмиклассница!
Великолепно! Manifique! Взбодрившись, я топчусь, пристраиваясь поудобнее, готовый отличиться.
А я уж тогда буду школьным учителем, тайным извращенцем и эротоманом, скрытым эфебофилом. Скажем, учителем физкультуры… Хотя нет – быть учителем физкультуры тоже банально. Как-то глупо. Всем известно, что учителя физкультуры – извращенцы, педофилы, эротоманы и маньяки. Во всем мире. Даже в Америке. Я смотрел американский фильм, где учитель физкультуры преследовал симпатичного мальчика и, поймав-таки его вечером в пустой школе, привязал к шведской стенке и уже подступил к нему с гнусной ухмылкой насильника, но тут их обоих сожрала какая-то инопланетная тварь. У нас в школе тоже имелся свой маньяк, учитель физкультуры по кличке Агапид, потому что был совершенно лыс (если учитель физкультуры лысый – он точно маньяк!), лысый такой крепыш, сам напоминающий средних размеров хуй, большой любитель поощрительно похлопывать детишек, начиная с седьмого класса, по попам и тревожно ощупывать старшеклассниц на предмет растяжения мышц. Как-то он демонстрировал, как надо безопасно лазать по канату, упал из-под потолка и сломал ногу. С больничного он так и не вернулся. По-моему, вся школа вздохнула с облегчением. С тех пор в нашей школе все учителя физкультуры были исключительно женщины.
Нет, я не хочу быть учителем физкультуры, это меня не вдохновляет. Лучше каким-нибудь гуманитарием. Например, историком. Иван Ивановичем. Любимцем старшеклассников. Эдаким своим в доску дядькой лет под сорок. Имеющим жену и двух прелестных дочерей. Измученным в результате этого непреходящим желанием. Хмуро дрочащим в школьном туалете на Оленьку Петрову, самую красивую девочку в восьмом «Б» классе. И вот однажды Иван Иванович (то есть я) после уроков заманивает прилежную ученицу в лаборантскую (пусть ванна будет лаборантской!) с целью соблазнить и растлить. Замучить хуем. При этом я (то есть он) обещаю ей похлопотать о золотой медали по окончании школы. Срывая с мерзавки трусы-стрингеры, шепчу, обдавая ее перегаром (Иван Иваныч у нас – домашний алкоголик): «Сейчас, девочка, ты будешь трахаться с целой эпохой!» Задыхаясь от вожделения. «Наклонись, дрянь эдакая!» – прикрикивает распаленный педагог. Напуганная отроковица все же не без интереса отдается историку.
Вот, это уже кое-что! Емко и стильно. Похоть через чакру передается от головы Масе. По Масе пробегает вибрация. Он напрягается еще больше, взбадривается… Кажется, очнулся. Вера тоже почувствовала что-то, встрепенулась, напряглась… Изогнулась, подняла голову, словно прислушиваясь. Вопросительно охнула. Мася отяжелел, обрел чувствительность, превратился в исступленный член дорвавшегося Иван Иваныча. Я уже ощущаю ласкающие волны сладостных позывов, накатывающихся на чресла. Возбухшие яйца, отвисшие от усталости, раскачиваясь, смачно шлепаются по влажному лобку. Еще немного, и я кончу. Вера тоже понимает это, она собрала последние силы, извивается и стонет. И вот сейчас я… о… о-о… вот оно-о… о-о-о-о!..
– О-о-о-о! – завываю я, сотрясаясь от мощных спазм. – О-о-о-о-о!..
Все тело мое дергается так, словно по нему пропустили ток, в глазах мельтешат и искрятся разноцветные точки. Я надламываюсь в пояснице, валюсь вперед, на Веру, и влипаю ладонями в кафель. Так и застываю, пытаясь прийти в себя…
– О-о-о-о! – вторит Вера гортанно. – О-о-о-о!..
По ней пробегает дрожь последнего оргазма. Она со стуком упирается лбом в кафель, руки ее дрожат, ноги подгибаются, и она всем телом провисает в ванну.
– О-о-о-о… – Я чувствую невероятное облегчение. Душа моя успокаивается. «Сделал дело – гуляй смело!» – вспоминаю я любимую поговорку своей Первой Учительницы.
Я с трудом выпрямляюсь, осторожно отстыковываюсь и на негнущихся ногах, держа натертого до багровости Масю на весу, как мутировавшую генную особь, делаю шаг к раковине. Когда его обдает струя холодной воды, так и кажется, что он сейчас зашипит и покроется паром, но он только конвульсивно вздрагивает и бессильно свешивается набок, сильно потеряв в размерах. Теплолюбивый, он торопливо съеживается и натягивает на себя, как спальник, морщинистую крайнюю плоть… Вот и хорошо, блин, вот и сиди себе там… Вот только надолго ли?
Теперь можно подумать и о себе. Я хлебаю холодную воду, ощущая мощное колотье в висках. Где-то, кажется, у меня был анальгин… Если остался. Вообще надо купить пару новых упаковок. «Упсы» точно не осталось. Вера с трудом распрямляется, хватаясь за кафель.
– Ох, – произносит она, – ну, ты, Андрюша, конечно…
– Ты, Вера, держись, – говорю я требовательным хрипловатым голосом полевого хирурга.
Я, кряхтя, собираю с пола свои трусы, джинсы, носки и майку, подбираю валяющуюся рядом с унитазом зажигалку. Все это влажное и затоптанное.
– Я буду на кухне. Пойду чайку поставлю. Да, душ здесь не работает.
– Я знаю, – бормочет Вера.
Держа в руках скомканный ворох одежд, ковыляю на кухню. Проходя мимо циркулярной пилы, бросаю на нее взгляд, полный ненависти, и смачно плюю, пытаясь попасть. За моей спиной, в ванной, обрушивается поток воды. Включив на кухне свет, окидываю тревожным взглядом стол. В бутылке виднеется коньяк – совсем мало, на пару мензурок. Четверть бутылки пепси, рядом лежит пачка «Золотой Явы». Я хватаю пачку, открываю и облегченно вздыхаю – почти полная, но, видимо, уже вторая. Одну я точно выкурил. Я жадно закуриваю, и тут голову мне пронизывает острая боль, от виска до виска. Меня всего передергивает от этой боли. «Только бы остался анальгин», – думаю я, открывая холодильник. Такую боль не перетерпишь, уж я-то знаю, можно промучиться всю ночь, до самого утра. Если нет, надо будет спросить у Веры. У женщин всегда есть какие-нибудь пилюли, только, как правило, от всякой хуйни, они сами толком не знают – от чего. Я копаюсь на полках и извлекаю пипетку с чем-то зеленым, засохшим внугри; выдавленный до степени полной плоскости тюбик вазелина; аскорбиновую кислоту; надорванную упаковку активированного угля, оставшуюся, видимо, еще от Николая Степановича; железную коробочку валидола времен оттепели с засаленной этикеткой; какой-то дурацкий левомицетин; пустой футляр от «Упсы», и хоть знаю, что он пустой, все равно заглядываю в него с безумной надеждой, но нет, действительно, блядь, пустой; стеклянный пузырек с марганцовкой, которая почему-то есть в каждом доме; слипшийся грязный клубок пластыря; ржавый наперсток; обгрызанную зубочистку; и – о счастье! – под грудой всех этих артефактов, пахнущих старушечьими болезнями, мелькает оборванный клочок бумажки с буквами «знал»… Выковыриваю последнюю таблетку, уже пожелтевшую от старости, может, и срок годности закончился, ну да все равно… Я тщательно разжевываю лекарство, чтобы побыстрее впиталось в кровь, отчего во рту тотчас появляется привкус дерьма, и запиваю пепси. Бог даст, поможет. Я смотрю в окно. Там все та же темень и огоньки, ничего не изменилось. Сколько же, черт возьми, сейчас времени? Какой сегодня день? За стеной в ванной бурлит вода, плещется Вера.
– Вера, – кричу я, – а сколько сейчас вре…
Тошнотворно резко звонит телефон. Я пытался уменьшить звук, так он меня достал, даже ковырялся внутри отверткой, но ничего не вышло, там оказалась сломанной какая-то пимпочка. Теперь на ночь накрываю его подушкой, чтобы не пугаться по утрам.
– Что? – кричит из ванной Вера.
– Але! – сердито говорю я в трубку, а сам думаю: «Если звонят, значит, не ночь, а скорее всего вечер. Только вот какого дня?..»
– Андрей? – лепечет трубка. И я узнаю этот голос. Меня охватывает тоска.
Это моя поклонница Рита, и только ее мне сейчас и не хватало. Мы познакомились в «Диагнозе», куда она в числе многих юных и не очень юных поэтесс ходила припадать к чистому ручью Русской Поэзии, омывать душу в его водах, не замутненных цензурой, официозом и попсятиной, за чем со всей суровой бескомпромиссностью пытанного и ломанного совком вкусоборца следит сам Сан Саныч Скородумов, воплощая собой, таким образом, метафизическое триединство Водяного, «Гринписа» и Мосводонадзора. Время от времени к Рите прилетала маленькая розовая муза из журнала «Cool Girl», и тогда она писала стихи, которые, перед тем долго крепившись, все-таки показала однажды Скородумову. Сан Саныч пригласил ее в закуток, где традиционно происходило обсуждение произведений авторов всех возрастов, и вместо ожидаемых снисходительной похвалы и ласкового напутствия из уст седовласого Мастера она целый час, окаменев от горя, выслушивала по-стариковски въедливые замечания, высказываемые со всей назидательностью клерикального нонконформиста, и мелочные придирки к каждому четверостишию, к каждой фразе, к каждой рифме. Известный остроумец сказался в нем, и он так затейливо и искрометно шутил над самыми, казалось бы, трепетными строками, рожденными томительным одиночеством девичьих ночей, что допущенные на представление клевреты и опущенные в свое время тем же манером стихотворцы радостно смеялись, взирая на несчастную Риту сияющими глазами. Даже не присовокупив сурового «Работайте над каждым словом, дитя мое», он отпустил ее небрежным кивком великого полководца перед битвой, чтобы обсудить с особо приближенными устроительство вечера памяти одного хренового автора, привечаемого им в свое время в качестве соратника по борьбе с чиновниками от литературы, полусумасшедшего алкоголика, требовавшего, чтобы женщины в постели называли его не иначе как Фродо, и в приступе белой горячки с криком бросившегося в тельняшке и семейных трусах в шахту лифта на Патриарших, каковая кончина, к моему великому удивлению, породила в среде диагнозовской тусовки зловещие слухи о причастности к этому спецслужб и немало безутешных… Рита же вышла от Скородумова с побелевшим лицом, с невидящими глазами, но величаво, и налетела на меня, в стельку пьяным двигавшегося в сторону туалета. На правах местного мэтра и Любимца Публики я выхватил из ее безвольной руки поникшие листики со стихами и, напустив на себя серьезный и вдумчивый вид, постарался внимательно прочитать. К сожалению, я был так пьян, что, будь она даже новой Сафо, я не понял бы этого, но я понял, что она несчастна, убита, раздавлена, уничтожена и в глазах ее стоят слезы. Я сказал ей несколько лестных слов, похвалил, не кривя душой, за искренность и, чтобы совсем уж утешить, в припадке великодушия поцеловал ее смачным пьяным засосом. Она при этом только покорно смотрела в потолок. Ей было лет двадцать, со стройной и даже, в определенном ракурсе, сексуальной фигурой, но во всем образе ее было что-то отпугивающее, какая-то тургеневская томность, и я сильно подозревал, что она невинна. Фамилия у нее была с татарским привкусом, хотя Рита, на мой взгляд, совершенно непохожа на татарку (впрочем, я еще не видел ни одного татарина, который был бы похож на татарина, все они похожи на русских, а может, это русские – вылитые татары, в общем, кто-то из нас явно потерял в своей национальной самодостаточности). Учится она в непрестижном техническом вузе, и, судя по всему, ее ждет участь Женщины Барда.
…После того поцелуя, завершившегося безмолвным расставанием и моим долгим затворничеством в туалете, она перестала появляться у Скородумова, но иногда сидит у меня на концертах, украдкой надев очки, и одаривает меня всякий раз 0,33 трехзвездочного коньяка в качестве глубоко символичного вознаграждения за мое мимолетное участие. Мы раскланиваемся и мило беседуем, пока не надоедает, и я ухожу с мирным поцелуем во вспыхивающую щеку. Однажды я, находясь в благодушном подпитии после сборного концерта в «Повороте», с кротостью и терпением попытался объяснить ей особенности поэтических пристрастий Сан Саныча Скородумова, умного и талантливейшего литератора, честного человека, искренне помогавшего многим, но по обстоятельствам своей нелегкой жизни ставшего несгибаемым реалистом и трибуном обоссанной московской подворотни, для которого слово «жопа» является тем самым самородком, чей ослепительный блеск радует сердце всякого трудолюбивого старателя, готового ради этого перелопатить целую гору словесной руды. Живейший интерес Сан Саныча и его искреннее желание участвовать в творческой судьбе начинающего автора вызывает фекальная тема, внезапно всплывающая где-нибудь посередине повествования о мрачном урбанистическом болоте, в котором барахтается лирический герой, как две капли воды похожий на самого автора. Присутствие в произведении неаппетитных физиологических подробностей и окутывающий его легкий смрад андеграунда может привести Скородумова в прекрасное расположение духа и даже послужить основанием для публикации в диагнозовском сборнике, где среди прочих почти неизбежно будет присутствовать некто, именуемый Алеша Мертвый.
Я посоветовал Рите написать трогательное стихотворение про девочку-пэтэушницу, у которой мама и папа – алкоголики, а на руках младший братишка-олигофрен, и чтобы определить его в элитарный сумасшедший дом с компьютерным классом, она прилежно учится, мечтая стать фотомоделью, но группа бесчинствующих подростков, подученных и подпоенных ее соседом по коммуналке, фээсбэшником-лимитчиком, чьи грязные домогательства она с презрением отвергла, ловит ее на пустыре и с хохотом насилует, топча карамель и запивая водку йогуртом «Данон», на последние гроши купленным для немощного брата… Я чуть сам не прослезился, пока сочинял все это. Короче, меня понесло.
– А потом, – добавил я взволнованно, – они на нее пописали!..
– А лучше покакали, – мрачно пошутил сидевший рядом пьяный пятидесятилетний поэт П. из плеяды скородумовских опущенных, и я с уважением пожал его потную руку.
Рита тогда холодно на меня посмотрела.
Наше знакомство не переросло даже в дружбу, но телефонами мы обменялись, и ее звонки, к счастью, достаточно редкие, но раздающиеся всегда не вовремя, доводят меня до крайней степени раздражения. Позвонив и сказав два-три слова, она замолкает, и я вынужден трещать сам, заполняя ее идиотские паузы никчемным суесловием. Я, как правило, в этот момент куда-нибудь опаздываю, или смотрю боевик, или только что пришел и хочу жрать, или я с дамой, или меня все заебали и поэтому мне очень хочется послать Риту или заорать: «Ну говори хоть что-нибудь, дура бестолковая!» – но я как-то раз занял у нее пятьсот рублей и не отдаю, тем более что она тактично дала понять, что даст еще, если мне понадобится, да и трехзвездочный 0,33 не хуй собачий, и поэтому я мучительно ворочаю своими засранными мозгами, чтобы найти темы для плавного течения разговора. Самый простой выход – это задавать вопросы, но я уже не могу придумать ни одного нового вопроса, а на все старые вопросы я давно знаю ответы. Я знаю также, что она ждет этих новых вопросов, но задавать их бессмысленно, так как с ней никогда ничего не происходит. Вот и сейчас.
– Андрюша?
– ДадаРитаэтояздравствуйрадтебяслышатьтыменяизвиниясейчасоченьзанятмненадосрочноубегатьпозвонимнепожалуйстазавтра…
– А ты будешь на концерте?
Ровный такой, спокойный голос.
– На каком концерте?
– Сегодня концерт в «Повороте», ты там выступаешь. Ты что, забыл?
– Але! Андрей, ты меня слышишь?
– Слышу… Погоди, а какой сегодня день?
– Суббота… Ты что, пьян?
– Я? Нет-нет… Ничего не понимаю!.. Как – суббота? Суббота?!
– Да… Что с тобой?
– Погоди-ка… Суббота? Блин! Ты знаешь, я спал… А сколько сейчас времени?
– Начало восьмого.
– Вечера?
– Ну конечно! Андрей, что с тобой?!
– Е-мое! Это что же, я, значит… Постой-постой, дай-ка я соображу… Я ведь успеваю на концерт!
– Ты же сказал, что куда-то торопишься…
– Нет-нет, это я так… Концерт, да… Ну, блин! Да, я обязательно буду на концерте. Ты придешь?
– Приду. Какой-то ты странный… Я тут взяла тебе кое-что… ну, что ты любишь.
– Спасибо тебе огромное, Рита, ты прямо мой ангел-хранитель. Это у меня с головой что-то…
В ванной умолкает вода, и раздается по-семейному уютный голос Веры:
– Андрюша, ты чайник поставил?
Вот еб твою мать!
– Ритатыобязательноприезжай, – начинаю я тарахтеть, – извинияужебегуатобоюсьопоздатьтамвстретимсяиобовсемпоговоримпокагтокапока!
И кладу трубку. Пиздец!..
– Сейчас поставлю!
Суббота! Начало восьмого вечера! Ничего не понимаю… Сколько, казалось бы, всего произошло! А как же тогда… Нет, надо выпить.
Голый, оставив ком одежды на полу в комнате, выхожу на кухню. Да, что-то я в последнее время совсем… изнемог, что ли? А может, допился? Или заебали все?.. Ставлю теплый еще кофейник (вон даже кофейник не остыл!) на газ. Он тут же начинает тонкогласно петь. Голова тяжелая, но боль почти прошла. Я обессиленно падаю на табуретку и строго смотрю на бутылку. Да, надо выпить и расслабиться. Я киваю и наполняю мензурку. Вера в ванной тихонько напевает, видимо, что-нибудь материнское из Долиной, пытаясь, наверное, хоть что-то сделать с собой перед зеркалом.
Кончить в период сухостоя представляется крайне затруднительной задачей. В принципе можно и не кончить. Хуй превращается в собственный фаллоимитатор, становится памятником самому себе. Пребывая в таком сомнамбулическом состоянии, он раздражающе самодостаточен. Попав в лоно, он безропотно занимает предназначенное для него пространство и скользит туда-сюда, ни на секунду не теряя своей увесистой привлекательности, но являясь при этом как бы вещью в себе, впадает в медитативный транс, вывести из которого его можно лишь прилагая невероятные усилия. Но даже прибегая к самым изощренным ухищрениям, нельзя быть полностью уверенным в успехе… Так и не кончив, сухостойный хуй мумифицируется, застывает в анабиозе, сохраняя всю свою вертикальную стать и способность оставаться в таком положении в течение нескольких часов, будучи с трудом упрятанным в штаны, во время ходьбы и даже при исполнении со сцены песен под гитару. До крайности утомляет его особенность внезапно регенерировать на, казалось бы, пустом месте.
Сначала женщина бывает в восторге… Ну не эта ли неопадающая мощь является истинным доказательством любви?! Женщина на молекулярном уровне чувствует его феноменальную силу и уверенность, его хищническую плотоядность, как у выскочившего из кустов маньяка, она ощущает себя пришпиленной бабочкой, сладострастно трепещущей крыльями. Такой вопиющий сексуальный гигантизм дает женщине возможность безоглядно погрузиться в пучину самых разнузданных, эротичнейших фантазий, забыть на время, кто, собственно, в данный момент осуществляет функции актива, и идентифицировать трудолюбивый член как принадлежность, допустим, любимого ею Брэда Питта. Длительность же коитуса и убаюкивающая, как морская волна, мерность фрикций позволяет расширить границы воображаемого до пределов настолько сокровенных, что количество оргазмов может значительно превысить все мыслимые и немыслимые пределы и побить все ранее зафиксированные рекорды.
Анкор! Анкор!..
Однако через час это надоедает даже женщине. Устает спина, затекает поясница, ноги начинают подгибаться, руки дрожать. Немеет шея… Стоны и охи звучат уже не волнующе и распаляюще, а несколько меланхолически, скорее как дань уважения мужской неутомимости. Хочется распрямиться и передохнуть. Встать под душ. Тянет просто поговорить. Посидеть, попить чайку-кофейку. Откинув волосы, с удовольствием выкурить сигарету. Посмотреть с любимым человеком телевизор. Лечь спать, наконец…
Секс умирает, как не подхваченная у костра песня.
Я стою и задумчиво ебусь.
«Смирение, Степанов, смирение! И это пройдет…» – просветленно думаю я.
Мокрый с ног до головы, пытаюсь проанализировать ситуацию.
А сколько, интересно, все это уже длится? Полчаса, час?.. Или больше? Все может быть… Заметная ломота в пояснице, сильная жажда и утомленно издаваемые Верой звуки, в которых слышится больше усталости, чем страсти, дают основание полагать, что ебемся мы уже довольно долго. Что ресурсы исчерпаны и пора бы кончить. Передохнуть. Мучительно хочется курить. «А хочется ли мне выпить?» – спрашиваю себя я. Да, я бы сейчас и выпил. Хочется покурить и выпить. Расслабиться. Я бы сейчас выпил коньяку и запил его чаем с лимоном. Ебясь, я пытаюсь вспомнить, есть ли у меня лимон. Нет… Ну ничего. Тогда просто крепкий чай – тоже очень хорошо. И тут у меня начинает болеть голова. В конце концов, это должно было случиться, я удивляюсь, почему она не заболела у меня раньше, но сейчас это кажется совсем неуместным.
Вот еб твою мать! Надо что-то делать. Надо кончить, надо кончить…
Но прежде нужно собраться. Взять ситуацию под контроль. Налиться похотью. Представить что-нибудь вопиющее, не гнушаясь ничем, настолько вопиющее, чтобы Мася вышел из благостного состояния просветленного адепта и сделал свою работу. Поставил точку, как всякий добрый хуй. И я начинаю думать, что бы мне представить…
Вот, допустим, я негр и ебу белую женщину. На борту яхты, курсирующей вдоль Лазурного берега. Я там работаю стюардом в белом кителе, а она заманила меня в свою каюту и заставила себя любить. Забавы, так сказать, миллионеров. Я такое видел в порнушке. Но чертовски трудно представить себя негром. Я чересчур задумчив сейчас для негра, да и не слишком мускулист… Тогда наоборот – что я ебу негритянку. Типа Вера – негритянка, а я – жестокосердный похотливый плантатор, дон Альварес. Равнодушный к мольбам. Я пристально смотрю на покачивающуюся спину Веры и с грустью понимаю, что не тянет Вера на объект сексуальных домогательств пресыщенного плантатора – слишком для этого немолода и статична. А впрочем, кто знает, может, все негритянки статичны. Может, они ленивы, как негры-мужчины. Я, помню, накинулся на мулатку Николь, алкая неистовых поцелуев, чувственных извиваний и гортанных вскриков, а она едва сдерживала зевоту, остужая меня недоуменным взглядом, и думала о чем-то своем, видимо, о далекой стране Зимбабве, где правит ее благородный отец. Явившись, таким образом, еще одним звеном в цепи моих разочарований. Да и антураж здесь какой-то… Больше подходит для притона парижских гомосексуалистов из авангардных французских фильмов.
Голова болит все сильнее… Вода, остывая, холодит голый зад. Очень хочется пить. И покурить тоже не мешало бы. И вообще я бы уже прилег. Расслабился. В согбенной фигуре Веры чувствуется изнеможение. Так. Надо что-то делать.
А вот если, допустим, представить, что я ебу школьницу? Малолетку? Как муж Веры. Десятиклассницу. Нет, десятиклассницу – это неинтересно… Это слишком нормально. Физиологически нормативно. Банально. Нет в этом ничего похотливого. Лучше восьмиклассницу. О да! Восьмиклассница! Уже женщина, но еще не самка. Угловатые, не отточенные профессиональным кокетством полумальчишеские движения, вызывающие у пожилых мужчин умиление, переходящее в неожиданную эрекцию. Старательные походки от бедра оглушенных внезапно восторжествовавшей плотью. Первые пробы привлекающего внимания истеричного женского смеха, от которого вздрагивают пассажиры метро. Опыты ослепительных улыбок, откинутых движением головы волос, гордого выпячивания статей. Быстрые взгляды на взрослых мужчин и мгновенно заливающий лицо румянец, жар которого, кажется, ощущаешь своей кожей… Не забитый тяжелым амбре вечерних духов тонкий волнующий аромат невинности. Трогательно-нелепый макияж, особенно по весне. В последнее время мне это стало нравиться… В сущности, каждый нормальный мужик после тридцати пяти хотя бы в глубине души становится эфебофилом. Начинает тянуть к молодежи. Тут и отцовский инстинкт, и безнадежная попытка продлить свою молодость перед тоскливой неизбежностью старения, и «комплекс гуру», и отчетливое понимание того, что это нужно прежде всего ей, с отвращением глядящей на прыщавых ровесников мужского пола, спешащей все постигнуть и всему научиться, потому что потом может быть поздно, а будущие соперницы по боям без правил уже созревают – здесь, рядом, прямо в классе. Не считая еще всех этих старых тридцатилетних сук…
Беда только в том, что все они в конце концом вырастают и вливаются в ряды Жен, Неверных Жен, Бывших Жен, Жен, Выбросившихся Из Окна (Бросившихся Под Поезд), Чужих Жен, Матерей Твоих Детей, Старых Любовниц и Женщин, Которые Тебе Звонят.
Итак, Вера – восьмиклассница!
Великолепно! Manifique! Взбодрившись, я топчусь, пристраиваясь поудобнее, готовый отличиться.
А я уж тогда буду школьным учителем, тайным извращенцем и эротоманом, скрытым эфебофилом. Скажем, учителем физкультуры… Хотя нет – быть учителем физкультуры тоже банально. Как-то глупо. Всем известно, что учителя физкультуры – извращенцы, педофилы, эротоманы и маньяки. Во всем мире. Даже в Америке. Я смотрел американский фильм, где учитель физкультуры преследовал симпатичного мальчика и, поймав-таки его вечером в пустой школе, привязал к шведской стенке и уже подступил к нему с гнусной ухмылкой насильника, но тут их обоих сожрала какая-то инопланетная тварь. У нас в школе тоже имелся свой маньяк, учитель физкультуры по кличке Агапид, потому что был совершенно лыс (если учитель физкультуры лысый – он точно маньяк!), лысый такой крепыш, сам напоминающий средних размеров хуй, большой любитель поощрительно похлопывать детишек, начиная с седьмого класса, по попам и тревожно ощупывать старшеклассниц на предмет растяжения мышц. Как-то он демонстрировал, как надо безопасно лазать по канату, упал из-под потолка и сломал ногу. С больничного он так и не вернулся. По-моему, вся школа вздохнула с облегчением. С тех пор в нашей школе все учителя физкультуры были исключительно женщины.
Нет, я не хочу быть учителем физкультуры, это меня не вдохновляет. Лучше каким-нибудь гуманитарием. Например, историком. Иван Ивановичем. Любимцем старшеклассников. Эдаким своим в доску дядькой лет под сорок. Имеющим жену и двух прелестных дочерей. Измученным в результате этого непреходящим желанием. Хмуро дрочащим в школьном туалете на Оленьку Петрову, самую красивую девочку в восьмом «Б» классе. И вот однажды Иван Иванович (то есть я) после уроков заманивает прилежную ученицу в лаборантскую (пусть ванна будет лаборантской!) с целью соблазнить и растлить. Замучить хуем. При этом я (то есть он) обещаю ей похлопотать о золотой медали по окончании школы. Срывая с мерзавки трусы-стрингеры, шепчу, обдавая ее перегаром (Иван Иваныч у нас – домашний алкоголик): «Сейчас, девочка, ты будешь трахаться с целой эпохой!» Задыхаясь от вожделения. «Наклонись, дрянь эдакая!» – прикрикивает распаленный педагог. Напуганная отроковица все же не без интереса отдается историку.
Вот, это уже кое-что! Емко и стильно. Похоть через чакру передается от головы Масе. По Масе пробегает вибрация. Он напрягается еще больше, взбадривается… Кажется, очнулся. Вера тоже почувствовала что-то, встрепенулась, напряглась… Изогнулась, подняла голову, словно прислушиваясь. Вопросительно охнула. Мася отяжелел, обрел чувствительность, превратился в исступленный член дорвавшегося Иван Иваныча. Я уже ощущаю ласкающие волны сладостных позывов, накатывающихся на чресла. Возбухшие яйца, отвисшие от усталости, раскачиваясь, смачно шлепаются по влажному лобку. Еще немного, и я кончу. Вера тоже понимает это, она собрала последние силы, извивается и стонет. И вот сейчас я… о… о-о… вот оно-о… о-о-о-о!..
– О-о-о-о! – завываю я, сотрясаясь от мощных спазм. – О-о-о-о-о!..
Все тело мое дергается так, словно по нему пропустили ток, в глазах мельтешат и искрятся разноцветные точки. Я надламываюсь в пояснице, валюсь вперед, на Веру, и влипаю ладонями в кафель. Так и застываю, пытаясь прийти в себя…
– О-о-о-о! – вторит Вера гортанно. – О-о-о-о!..
По ней пробегает дрожь последнего оргазма. Она со стуком упирается лбом в кафель, руки ее дрожат, ноги подгибаются, и она всем телом провисает в ванну.
– О-о-о-о… – Я чувствую невероятное облегчение. Душа моя успокаивается. «Сделал дело – гуляй смело!» – вспоминаю я любимую поговорку своей Первой Учительницы.
Я с трудом выпрямляюсь, осторожно отстыковываюсь и на негнущихся ногах, держа натертого до багровости Масю на весу, как мутировавшую генную особь, делаю шаг к раковине. Когда его обдает струя холодной воды, так и кажется, что он сейчас зашипит и покроется паром, но он только конвульсивно вздрагивает и бессильно свешивается набок, сильно потеряв в размерах. Теплолюбивый, он торопливо съеживается и натягивает на себя, как спальник, морщинистую крайнюю плоть… Вот и хорошо, блин, вот и сиди себе там… Вот только надолго ли?
Теперь можно подумать и о себе. Я хлебаю холодную воду, ощущая мощное колотье в висках. Где-то, кажется, у меня был анальгин… Если остался. Вообще надо купить пару новых упаковок. «Упсы» точно не осталось. Вера с трудом распрямляется, хватаясь за кафель.
– Ох, – произносит она, – ну, ты, Андрюша, конечно…
– Ты, Вера, держись, – говорю я требовательным хрипловатым голосом полевого хирурга.
Я, кряхтя, собираю с пола свои трусы, джинсы, носки и майку, подбираю валяющуюся рядом с унитазом зажигалку. Все это влажное и затоптанное.
– Я буду на кухне. Пойду чайку поставлю. Да, душ здесь не работает.
– Я знаю, – бормочет Вера.
Держа в руках скомканный ворох одежд, ковыляю на кухню. Проходя мимо циркулярной пилы, бросаю на нее взгляд, полный ненависти, и смачно плюю, пытаясь попасть. За моей спиной, в ванной, обрушивается поток воды. Включив на кухне свет, окидываю тревожным взглядом стол. В бутылке виднеется коньяк – совсем мало, на пару мензурок. Четверть бутылки пепси, рядом лежит пачка «Золотой Явы». Я хватаю пачку, открываю и облегченно вздыхаю – почти полная, но, видимо, уже вторая. Одну я точно выкурил. Я жадно закуриваю, и тут голову мне пронизывает острая боль, от виска до виска. Меня всего передергивает от этой боли. «Только бы остался анальгин», – думаю я, открывая холодильник. Такую боль не перетерпишь, уж я-то знаю, можно промучиться всю ночь, до самого утра. Если нет, надо будет спросить у Веры. У женщин всегда есть какие-нибудь пилюли, только, как правило, от всякой хуйни, они сами толком не знают – от чего. Я копаюсь на полках и извлекаю пипетку с чем-то зеленым, засохшим внугри; выдавленный до степени полной плоскости тюбик вазелина; аскорбиновую кислоту; надорванную упаковку активированного угля, оставшуюся, видимо, еще от Николая Степановича; железную коробочку валидола времен оттепели с засаленной этикеткой; какой-то дурацкий левомицетин; пустой футляр от «Упсы», и хоть знаю, что он пустой, все равно заглядываю в него с безумной надеждой, но нет, действительно, блядь, пустой; стеклянный пузырек с марганцовкой, которая почему-то есть в каждом доме; слипшийся грязный клубок пластыря; ржавый наперсток; обгрызанную зубочистку; и – о счастье! – под грудой всех этих артефактов, пахнущих старушечьими болезнями, мелькает оборванный клочок бумажки с буквами «знал»… Выковыриваю последнюю таблетку, уже пожелтевшую от старости, может, и срок годности закончился, ну да все равно… Я тщательно разжевываю лекарство, чтобы побыстрее впиталось в кровь, отчего во рту тотчас появляется привкус дерьма, и запиваю пепси. Бог даст, поможет. Я смотрю в окно. Там все та же темень и огоньки, ничего не изменилось. Сколько же, черт возьми, сейчас времени? Какой сегодня день? За стеной в ванной бурлит вода, плещется Вера.
– Вера, – кричу я, – а сколько сейчас вре…
Тошнотворно резко звонит телефон. Я пытался уменьшить звук, так он меня достал, даже ковырялся внутри отверткой, но ничего не вышло, там оказалась сломанной какая-то пимпочка. Теперь на ночь накрываю его подушкой, чтобы не пугаться по утрам.
– Что? – кричит из ванной Вера.
– Але! – сердито говорю я в трубку, а сам думаю: «Если звонят, значит, не ночь, а скорее всего вечер. Только вот какого дня?..»
– Андрей? – лепечет трубка. И я узнаю этот голос. Меня охватывает тоска.
Это моя поклонница Рита, и только ее мне сейчас и не хватало. Мы познакомились в «Диагнозе», куда она в числе многих юных и не очень юных поэтесс ходила припадать к чистому ручью Русской Поэзии, омывать душу в его водах, не замутненных цензурой, официозом и попсятиной, за чем со всей суровой бескомпромиссностью пытанного и ломанного совком вкусоборца следит сам Сан Саныч Скородумов, воплощая собой, таким образом, метафизическое триединство Водяного, «Гринписа» и Мосводонадзора. Время от времени к Рите прилетала маленькая розовая муза из журнала «Cool Girl», и тогда она писала стихи, которые, перед тем долго крепившись, все-таки показала однажды Скородумову. Сан Саныч пригласил ее в закуток, где традиционно происходило обсуждение произведений авторов всех возрастов, и вместо ожидаемых снисходительной похвалы и ласкового напутствия из уст седовласого Мастера она целый час, окаменев от горя, выслушивала по-стариковски въедливые замечания, высказываемые со всей назидательностью клерикального нонконформиста, и мелочные придирки к каждому четверостишию, к каждой фразе, к каждой рифме. Известный остроумец сказался в нем, и он так затейливо и искрометно шутил над самыми, казалось бы, трепетными строками, рожденными томительным одиночеством девичьих ночей, что допущенные на представление клевреты и опущенные в свое время тем же манером стихотворцы радостно смеялись, взирая на несчастную Риту сияющими глазами. Даже не присовокупив сурового «Работайте над каждым словом, дитя мое», он отпустил ее небрежным кивком великого полководца перед битвой, чтобы обсудить с особо приближенными устроительство вечера памяти одного хренового автора, привечаемого им в свое время в качестве соратника по борьбе с чиновниками от литературы, полусумасшедшего алкоголика, требовавшего, чтобы женщины в постели называли его не иначе как Фродо, и в приступе белой горячки с криком бросившегося в тельняшке и семейных трусах в шахту лифта на Патриарших, каковая кончина, к моему великому удивлению, породила в среде диагнозовской тусовки зловещие слухи о причастности к этому спецслужб и немало безутешных… Рита же вышла от Скородумова с побелевшим лицом, с невидящими глазами, но величаво, и налетела на меня, в стельку пьяным двигавшегося в сторону туалета. На правах местного мэтра и Любимца Публики я выхватил из ее безвольной руки поникшие листики со стихами и, напустив на себя серьезный и вдумчивый вид, постарался внимательно прочитать. К сожалению, я был так пьян, что, будь она даже новой Сафо, я не понял бы этого, но я понял, что она несчастна, убита, раздавлена, уничтожена и в глазах ее стоят слезы. Я сказал ей несколько лестных слов, похвалил, не кривя душой, за искренность и, чтобы совсем уж утешить, в припадке великодушия поцеловал ее смачным пьяным засосом. Она при этом только покорно смотрела в потолок. Ей было лет двадцать, со стройной и даже, в определенном ракурсе, сексуальной фигурой, но во всем образе ее было что-то отпугивающее, какая-то тургеневская томность, и я сильно подозревал, что она невинна. Фамилия у нее была с татарским привкусом, хотя Рита, на мой взгляд, совершенно непохожа на татарку (впрочем, я еще не видел ни одного татарина, который был бы похож на татарина, все они похожи на русских, а может, это русские – вылитые татары, в общем, кто-то из нас явно потерял в своей национальной самодостаточности). Учится она в непрестижном техническом вузе, и, судя по всему, ее ждет участь Женщины Барда.
…После того поцелуя, завершившегося безмолвным расставанием и моим долгим затворничеством в туалете, она перестала появляться у Скородумова, но иногда сидит у меня на концертах, украдкой надев очки, и одаривает меня всякий раз 0,33 трехзвездочного коньяка в качестве глубоко символичного вознаграждения за мое мимолетное участие. Мы раскланиваемся и мило беседуем, пока не надоедает, и я ухожу с мирным поцелуем во вспыхивающую щеку. Однажды я, находясь в благодушном подпитии после сборного концерта в «Повороте», с кротостью и терпением попытался объяснить ей особенности поэтических пристрастий Сан Саныча Скородумова, умного и талантливейшего литератора, честного человека, искренне помогавшего многим, но по обстоятельствам своей нелегкой жизни ставшего несгибаемым реалистом и трибуном обоссанной московской подворотни, для которого слово «жопа» является тем самым самородком, чей ослепительный блеск радует сердце всякого трудолюбивого старателя, готового ради этого перелопатить целую гору словесной руды. Живейший интерес Сан Саныча и его искреннее желание участвовать в творческой судьбе начинающего автора вызывает фекальная тема, внезапно всплывающая где-нибудь посередине повествования о мрачном урбанистическом болоте, в котором барахтается лирический герой, как две капли воды похожий на самого автора. Присутствие в произведении неаппетитных физиологических подробностей и окутывающий его легкий смрад андеграунда может привести Скородумова в прекрасное расположение духа и даже послужить основанием для публикации в диагнозовском сборнике, где среди прочих почти неизбежно будет присутствовать некто, именуемый Алеша Мертвый.
Я посоветовал Рите написать трогательное стихотворение про девочку-пэтэушницу, у которой мама и папа – алкоголики, а на руках младший братишка-олигофрен, и чтобы определить его в элитарный сумасшедший дом с компьютерным классом, она прилежно учится, мечтая стать фотомоделью, но группа бесчинствующих подростков, подученных и подпоенных ее соседом по коммуналке, фээсбэшником-лимитчиком, чьи грязные домогательства она с презрением отвергла, ловит ее на пустыре и с хохотом насилует, топча карамель и запивая водку йогуртом «Данон», на последние гроши купленным для немощного брата… Я чуть сам не прослезился, пока сочинял все это. Короче, меня понесло.
– А потом, – добавил я взволнованно, – они на нее пописали!..
– А лучше покакали, – мрачно пошутил сидевший рядом пьяный пятидесятилетний поэт П. из плеяды скородумовских опущенных, и я с уважением пожал его потную руку.
Рита тогда холодно на меня посмотрела.
Наше знакомство не переросло даже в дружбу, но телефонами мы обменялись, и ее звонки, к счастью, достаточно редкие, но раздающиеся всегда не вовремя, доводят меня до крайней степени раздражения. Позвонив и сказав два-три слова, она замолкает, и я вынужден трещать сам, заполняя ее идиотские паузы никчемным суесловием. Я, как правило, в этот момент куда-нибудь опаздываю, или смотрю боевик, или только что пришел и хочу жрать, или я с дамой, или меня все заебали и поэтому мне очень хочется послать Риту или заорать: «Ну говори хоть что-нибудь, дура бестолковая!» – но я как-то раз занял у нее пятьсот рублей и не отдаю, тем более что она тактично дала понять, что даст еще, если мне понадобится, да и трехзвездочный 0,33 не хуй собачий, и поэтому я мучительно ворочаю своими засранными мозгами, чтобы найти темы для плавного течения разговора. Самый простой выход – это задавать вопросы, но я уже не могу придумать ни одного нового вопроса, а на все старые вопросы я давно знаю ответы. Я знаю также, что она ждет этих новых вопросов, но задавать их бессмысленно, так как с ней никогда ничего не происходит. Вот и сейчас.
– Андрюша?
– ДадаРитаэтояздравствуйрадтебяслышатьтыменяизвиниясейчасоченьзанятмненадосрочноубегатьпозвонимнепожалуйстазавтра…
– А ты будешь на концерте?
Ровный такой, спокойный голос.
– На каком концерте?
– Сегодня концерт в «Повороте», ты там выступаешь. Ты что, забыл?
– Але! Андрей, ты меня слышишь?
– Слышу… Погоди, а какой сегодня день?
– Суббота… Ты что, пьян?
– Я? Нет-нет… Ничего не понимаю!.. Как – суббота? Суббота?!
– Да… Что с тобой?
– Погоди-ка… Суббота? Блин! Ты знаешь, я спал… А сколько сейчас времени?
– Начало восьмого.
– Вечера?
– Ну конечно! Андрей, что с тобой?!
– Е-мое! Это что же, я, значит… Постой-постой, дай-ка я соображу… Я ведь успеваю на концерт!
– Ты же сказал, что куда-то торопишься…
– Нет-нет, это я так… Концерт, да… Ну, блин! Да, я обязательно буду на концерте. Ты придешь?
– Приду. Какой-то ты странный… Я тут взяла тебе кое-что… ну, что ты любишь.
– Спасибо тебе огромное, Рита, ты прямо мой ангел-хранитель. Это у меня с головой что-то…
В ванной умолкает вода, и раздается по-семейному уютный голос Веры:
– Андрюша, ты чайник поставил?
Вот еб твою мать!
– Ритатыобязательноприезжай, – начинаю я тарахтеть, – извинияужебегуатобоюсьопоздатьтамвстретимсяиобовсемпоговоримпокагтокапока!
И кладу трубку. Пиздец!..
– Сейчас поставлю!
Суббота! Начало восьмого вечера! Ничего не понимаю… Сколько, казалось бы, всего произошло! А как же тогда… Нет, надо выпить.
Голый, оставив ком одежды на полу в комнате, выхожу на кухню. Да, что-то я в последнее время совсем… изнемог, что ли? А может, допился? Или заебали все?.. Ставлю теплый еще кофейник (вон даже кофейник не остыл!) на газ. Он тут же начинает тонкогласно петь. Голова тяжелая, но боль почти прошла. Я обессиленно падаю на табуретку и строго смотрю на бутылку. Да, надо выпить и расслабиться. Я киваю и наполняю мензурку. Вера в ванной тихонько напевает, видимо, что-нибудь материнское из Долиной, пытаясь, наверное, хоть что-то сделать с собой перед зеркалом.