– Ну что?
   – Дышит… Ну и запах! – Вера морщится.
   – Все правильно, он перегаром дышит. Отойди, а то еще блеванет на тебя…
   Вера поспешно отступает. Я окидываю взглядом композицию и понимаю, что здесь что-то не так… Что-то не то… Какой-то детали явно не хватает. Черные брюки, серые носки…
   – А где же его ботинки?
   Вера беспомощно оглядывается во все стороны.
   – Не знаю…
   – Сперли уже, что ли? Или он так сюда и приехал? А это что под ним за лужа?
   Горе побежденным!..
   Мы смотрим на Иванова и молчим. Даже присесть негде… Разлегся на трех стульях, пьяница хренов… Ну и хули я здесь делаю? Ладно, надо выпить… Я достаю коньяк, снимаю кое-как держащуюся крышку и выпиваю. Коньяк колом встает в горле. Я судорожно сглатываю, и ядреная жидкость проваливается внутрь. Уф-ф-ф… И запивки нету. Что за жопа!..
   – Вера, – сержусь я, восстановив дыхание, – зачем ты меня сюда притащила? Спит он – и пускай себе спит. Проспится, найдет свои ботинки и поедет домой. Или останется здесь на ночь.
   – Ни фига он здесь не останется!
   Мы оборачиваемся. В дверях стоит Алферов, красный от негодования. В руках у него ботинки со свисающими мокрыми шнурками.
   – Вот проснется, вытрет с пола свою мочу и поедет домой. Я его здесь не оставлю.
   – Он что – обоссался?! – спрашиваю я изумленно.
   – А ты что – не видишь?
   – У него, наверное, почки больные, – вздрагивая от жалости, говорит Вера.
   – Голова у него больная, а не почки, – злится Алферов, – как и у Крюгера… Сто раз говорил им: «Не приезжайте сюда пьяными!» Нечего здесь пьяным делать!.. Приедут и спят здесь, только публику отпугивают. Выпили – так нечего мотаться, ложитесь спать дома…
   Вера жалостливым бабьим взглядом смотрит на Иванова. Я киваю, во всем соглашаясь с Алферовым, и спрашиваю:
   – Это его ботинки?
   – Его… Обмоченные. Пришлось взять у Карамышевой фен и сушить полчаса. Будто мне больше делать нечего!..
   У меня начинает болеть голова. В душе клубится тоска.
   – Ну ладно, я пойду, – устало говорю я, – кофейку, может, выпью… Разбирайтесь тут сами. – Я машу бутылкой в сторону спящего и выхожу в дверь.
   – Ты-то сам как? – мрачно спрашивает Алферов, показывая глазами на коньяк. – До сцены доберешься?
   – Ну так!
   Да, блин, мне ведь еще петь… О Господи! Никакого тебе покоя. В горле свербит, голова тяжелая. Я захожу в сортир и иду к раковине. Включаю воду и жду, когда она немного стечет. Стою и жду, облокотившись на шаткую раковину, пытаясь рассмотреть себя в мутное, треснувшее зеркало. Ни хрена не видно, кроме каких-то контуров, волос и щетины… Ладно, наплевать. Я с трудом наклоняюсь, чтобы не покачнуться и лбом окончательно не добить зеркало, и пью воду. Она с каким-то болотным привкусом, как в Питере, но какая еще может быть, к черту, вода в этом древнем подвале? Зато холодная.
   Попив, я понимаю, что это еще не все, что я мог бы сделать в туалете. Я задумываюсь, а потом решительно направляюсь в кабинку с унитазом. Здесь относительно чисто, пахнет то ли карболкой, то ли хлоркой – въевшийся мне в память запах школьного сортира… Да, надо пописать. Как-то я давно не писал, а тут еще перед глазами лежит обдувшийся Иванов со своей лужей. Надо подстраховаться. Извлеченный Мася никак не реагирует, видимо, совсем сомлел, но исправно выдает мощную струю, исходящую паром. Часть капель орошает мне штаны, но мне все равно… Я запихиваю Масю обратно и собираюсь выйти, но что-то меня тревожит… Что же меня тревожит?.. «А поднял ли ты, Андрей Степанов, как Русский Новой Формации, достойный войти в дружную семью европейских народов, стульчак?» – думаю я. И с горечью вижу, что стульчака-то и нету! Нету стульчака!.. А на нет – и суда нет. А как же тогда… А-а, ладно… Вот гениальное решение всех насущных проблем. Ах как это по-нашему!
   Выйдя из туалета, я застываю. Куда идти? В буфет – душа не принимает, видеть уже никого не могу, да и дышать там нечем… В подсобке сладко спит обоссанный Иванов, и около него хлопочет сердобольная Вера. Сейчас, наверное, по собственной инициативе подтирает за ним… Барды, ебенать! Сливки общества. Цвет российской культуры… Может, запереться в сортире и покемарить на толчке? Нет, начнут ломиться. Не дадут расслабиться.
   Голова болит все сильнее. Вот еб твою мать! Прямо каторга какая-то эти бардовские концерты… Посижу на стуле в коридоре. Только бы никто не заметил, не подошел с разговором. Или пускай подходят, но с колой… Я плюхаюсь на стул, ставлю бутылку между ног, крепко сжимаю, чтобы не спиздили, и закрываю глаза. И меня тут же начинает вместе со стулом медленно вращать вокруг оси. Я трясу головой, пытаюсь сосредоточиться и привести себя в состояние равновесия, но стул плавно отрывается от пола и, описывая круги, поднимается в воздух… Все выше и выше… У меня захватывает дух, я испуганно наклоняюсь, чтобы не треснуться затылком об потолок, и быстро открываю глаза… Я сижу на самом кончике стула, наклонившись вперед до такой степени, что упираюсь ладонями в пол. Бутылка лежит на полу, но каким-то чудом не разлилась. Слава тебе, Господи! Я с кряхтеньем отлепляюсь от пола, усаживаюсь поглубже и испуганно оглядываюсь: нет ли свидетелей моего падения? Нет, все в буфете. Чего-то я того… Не этого… Не хватало только еще описаться. В духе барда Иванова. Совсем огорчить Алферова. Хорошо бы сейчас кофейку… Он оттягивает. Я делаю глоток коньяка. Не слишком глубокий, чтобы не полез обратно. Где же ты, мой тихий Ангел с холодной колой?.. Или с чашкой «Нескафе»… Лицо мое обжигает так, что я зажмуриваюсь. В животе образуется вакуум, черная дыра. Словно весь я распадаюсь на молекулы, улетучиваюсь в пространство. Теряю ориентацию. Перед глазами плывет и темнеет. Я плотнее вдавливаюсь в стул, чтобы сохранить равновесие, и мне становится страшно. Холодный пот выступает на лбу, противно зябнет тело. И такая душевная слабость охватывает меня, что хочется заплакать… Как будто я опять остался совсем один, Нигде, только вот покоя здесь нету… Нет ощущения радости и счастья…
   Надо работать, надо работать…
   Надо что-то делать. Что-то я должен был делать…
   Я сижу с открытыми глазами и смотрю вперед. Там, впереди, клубится что-то голубое. Я страшно напрягаю зрение, разум, всего себя. И вижу стену. Голубую стену алферовского «Поворота»… А что, собственно, я здесь делаю? Почему я не дома? Я хочу лежать в койке Николая Степановича совершенно один, прихлебывая крепкий, заваренный в кружке чай, и тупо смотреть телевизор. Что-нибудь доброе, вялотекущее, про животных, где однорукий и одноногий австралийский океанолог с восторженной улыбкой, время от времени искажаемой нервной гримасой, рассказывает о добродушном и безобидном характере акул. И еще я люблю смотреть про негров. Не про афроамериканских придурков, на которых так стараются быть похожими наши глупые молодые поп-звезды, а про настоящих, из какой-нибудь Зимбабве, неделями бродящих по джунглям и саваннам, питаясь всякой дрянью, и устраивающих настоящий праздник с песнями и плясками по поводу поедания загнанного вомбата. И ни хуя им больше не нужно – ни стиральных машин, ни квартир, ни денег, ни духовности, ни джипов, ни бардовских песен. И они правы, ебенать, – разве все это можно есть? Мы все тут, в конце концов, охуеем, спятим, рехнемся, сопьемся, перебьем друг друга от нашей жадности, зависти, величия, духовности, тоски, а масаи так и будут бродить по своим лесам, как бродили тысячу лет, и петь песни по единственному разумному поводу, существующему для этого в мире, – туго набитое после длительного воздержания брюхо. А у нас наоборот, у нас поют, чтобы набить брюхо. И как их не разнесет, я не понимаю, всех этих звезд, засоривших своими опостылевшими физиономиями все концерты, все телеканалы, все журналы, вырывающих друг у друга куски изо рта, готовых прилюдно обосрать кого угодно и полюбить кого угодно, только чтобы остаться на плаву и заработать еще сколько-то там тысяч зеленых. Неужели им все мало?.. Когда-нибудь новый Карамзин напишет историю постперестроечной России, и эпиграфом он выберет: «Жадность фраера сгубила».
   Я замечаю, что взгляд мой упал на бутылку коньяка, стоящую у моих ног. А не выпить ли мне?.. Я, кстати, давно не пил. Давящая тяжесть, сковывающая мое тело, периодически сменяется накатывающими волнами невероятной легкости, от которой я, кажется, вот-вот взлечу к потолку и прилипну к нему, как воздушный шар. Да-да… Надо выпить…
   Я с трудом поднимаю бутылку, понимая с радостью, что она еще почти полная, и лью коньяк в себя. Он уже лишен какого-либо вкуса, только слегка пощипывает язык. Я останавливаюсь только тогда, когда пары наполняют всего меня до такой степени, что еще немного – и я лопну. Или буду испепелен внутренним жаром. Во рту все горит. Дышать дьявольски трудно. Мощная отрыжка, образовавшись в глубине живота, клубясь и булькая, поднимается к горлу. Я испуганно открываю рот, и она с рычанием вырывается из меня. Я даже подпрыгиваю на стуле и смотрю по сторонам – не услышал ли кто?.. Во рту – как кошки насрали. Надо закурить. Я лезу за сигаретой и обжигаюсь окурком, зажатым у меня между пальцев. Вот еб твою мать! Я и забыл, что курю… Та-а-ак… И что делать? Я глубоко задумываюсь, куря.
   Меня заволакивает дымом…
   – Степанов!
   Что?.. Ну что еще?..
   – Андрей!
   Ну что, Господи?! Идите вы все к такой-то матери!..
   – Он спит, что ли?
   – Степанов, ты мне весь клуб спалишь!
   Где я?
   – Иванов спит, Крюгер спит, теперь Степанов… У меня что тут – ночлежка?..
   – Андрей, проснись…
   Я открываю сомкнутые вежды. Две тени перед моими глазами постепенно превращаются в расплывчатые фигуры, обретающие отдаленно знакомые очертания… Мужчина и женщина… Их голоса сотрясают меня.
   – Степанов, ты хочешь, чтобы мы здесь сгорели все? Кто же горящие окурки на пол бросает?!
   – Андрей, тебе плохо?
   Да, да, мне плохо… Мне хуево, друзья мои… Мне вообще никак…
   Я узнаю Алферова. Он кипит от злости. Я пытаюсь улыбнуться. Широкой улыбкой лоха. Опять я чего-то не то сделал. Как всегда. Не ошибается тот, кто ничего не делает. Так говорил Ильич. Лучше бы я ничего не делал… А это кто? Добрый голос, сочувствующий взгляд. Исходящее беспокойство. Ира? Нет… Лера! Нет, нет… Черт! Как же ее… Опять забыл!.. Вечно я все забываю… Вера! Ф-ф-фу!.. Да, точно, Вера.
   – Андрюша, ты встать можешь?
   – Да, да…
   – Степанов, ты выступать будешь? Твоя очередь. Или я пойду…
   То есть как это? А я? А мои бабки? Мои триста рублей? Что же я, ни за хуй собачий перся сюда? Не-е-ет!
   – Не-е-ет…
   – Что «нет»… Будешь петь? Я тебе свою гитару дам…
   – Ему, наверное, поспать надо…
   – Нет! Я иду…
   – Это просто кошмар какой-то!.. Вы мне всю публику распугаете…
   – Да иду, иду…
   – Надо помочь ему встать…
   – Вы все меня в могилу загоните!..
   Меня подхватывают под руки и дергают вверх. Я пытаюсь помочь всем телом, напрягая тазобедренные мышцы и подпрыгивая со стула. Но ноги не держат…
   – О-о-ох! Какой тяжелый…
   – Надо его к стенке прислонить.
   Я упираюсь спиной и затылком в стену и медленно съезжаю вниз.
   Он раскланивается.
   – Подхватывай, подхватывай!
   Нет, я смогу! Я смогу, мать вашу! Как молодогвардеец…
   Я концентрируюсь, трясу головой и упираю ноги в пол. Мышцы обретают упругость, в голове немного проясняется. Я ищу лицо Алферова, чтобы смотреть ему прямо в глаза. По возможности трезвым взглядом. Вот они – как всегда подозрительные, но ласковые глаза Алферова.
   – Юр, все нормально. Я просто устал, немного покемарил. Давай гитару…
   – Ты это … Точно в состоянии петь? Не уснешь там?
   – Я же говорю тебе – все нормально. Я в порядке…
   – Андрюша, может, не надо?
   – Надо, Вера, надо… Где гитара?
   Алферов осторожно кладет мне в руки гитару. Алферовская. Большая честь для меня. Которой я недостоин.
   – Ну … я пошел…
   Где тут выход на сцену?.. Где этот гребаный выход на проклятую сцену? Господи, я забыл! Направо или налево? Куда идти? Та-а-ак… Надо сосредоточиться. Но побыстрее, так, чтобы Алферов не заметил. Я наклоняюсь одним ухом к гитаре и осторожно провожу пальцем по струнам…
   Бля-я-я-я-ямс…
   – Да настроена она! Специально для тебя подстраивал. Иди, ради Бога, там публика ждет!
   – Погоди, погоди…
   Бля-я-я-я-ямс…
   … налево – буфет… Это точно. Направо – туалет. Я там пил воду. Та-а-ак…
   Бля-я-я-я-ямс…
   … рядом с туалетом – подсобка… Есть! Выход рядом с подсобкой. Точно.
   – Ну, я пошел.
   – Тебя проводить?
   – Нет, я сам…
   Только бы не ебнуться с этой гитарой где-нибудь. Жалко будет Алферова. Нассали, чуть пожар не устроили, по всем углам спят в жопу пьяные барды, а тут еще и гитара… Нет, я лучше лоб себе расшибу, но инструмент спасу… Так и знай, Алферов: твоя гитара в надежных руках! Спою на совесть. Да-да! На зависть многим. Так, что все охуеют. Просто толпами повалят ко мне за кассетами. Даже из буфета. Даже спившийся поэт П.
   Я прохожу мимо спящего Крюгера. Так и хочется пощекотать его под торчащим кадыком. Вот счастливчик! Квартира любимой тещи! С ума сойти… Везунчик. Сюда. Да. Открываю дверь, из-за которой доносится нестройный гомон, и выхожу на сцену. Свет рампы бьет мне прямо в лицо. Зрителей не видно, но, судя по шуму, ползала наберется. О’кей. Я направляюсь к двум микрофонам – один повыше, для вокала, другой – пониже, для гитары без подключки. Идущий на смерть приветствует тебя, Алферов!
   Меня все еще любят. Это хорошо. Это радует. Дает силы жить и творить. Любить, наконец. Все для вас, дорогие мои!
   – Степанов, выпить хочешь?
   А и в самом деле – что бы мне не выпить коньячку?…
   – Давай!
   – Не надо ему больше пить!.. – умоляющий женский голос, глухой и далекий, как из жопы. Растянувшийся на века плач княжны Ольги. Знакомый голос… Кто это? Как ее… Лера… Вера… Да, Вера. Я люблю тебя, Вера, но ни хуя ты в мужиках не понимаешь… и ни хуя не поймешь. Поезжай-ка ты лучше домой к своему… как его… Алексееву… через пять годков он перебесится, обретет простатит, вы купите стиральную машину и будете жить с ним долго и счастливо, пока не умрете в один день. О, не благодари меня!
   На сцену упругим спортивным шагом, как олимпиец, несущий факел, вбегает улыбающийся человек с рюмкой в руке. Со сцены салютует ею залу.
   Кажется, я его знаю… Хотя, впрочем…
   Аплодисменты.
   Крики одобрения.
   Вот клоун! Славы, что ли, захотелось? Внимания толпы? Он пружинисто направляется ко мне, обворожительно улыбаясь. Ну наконец-то… Я отвечаю ему улыбкой. Приклеенной, припечатанной. Показываю, как я ему рад.
   Аплодисменты.
   Граммов сто, не меньше… Ладно. Хуже мне уже не станет. И лучше – тоже вряд ли… Обращаю поднятый сосуд в сторону зала:
   – За вас!
   Овация.
   Я, не без изящества, как характерный мхатовский актер, играющий светских львов, подношу ко рту рюмку. Едкий запах бьет мне в нос так, что я отдергиваю голову. Странный такой запах… Но знакомый… Однако разобрать, что это такое, не смог бы, наверное, и самый опытный сомелье. Вроде коньячный, а вроде – не очень. Идентифицировать после такого количества выпитого просто невозможно. Хотя цвет похож на коньячный. Ну ладно. Ну, будем!..
   Я задерживаю дыхание, чтобы не нюхать этого, и лихо выливаю всю рюмку в рот…
   Овация.
   За мгновение до того, как я почувствую вкус, я замечаю человека, высовывающегося из-за рампы с фотоаппаратом. Знакомая лысина!.. Вспышка ослепляет меня, я зажмуриваюсь и понимаю, что не могу дышать. Рот, горло, желудок и голову охватывает пламенем. Отвратительный вкус заставляет язык вываливаться наружу. Что это?! Что это такое, еб вашу мать?! Я широко открываю глаза, но вижу только какие-то разноцветные пятна и сияющие круги, перемещающиеся в хаотическом разнообразии.
   Брызгают слезы… Боже, какая гадость! Кровь Христова! Что ты мне подсунул, каналья-трактирщик?!
   – Браво, Степанов!
   Пить! Запить! С выкаченными глазами, со свисающим обожженным языком я смотрю в зал и не могу вымолвить ни слова… В желудке происходит какая-то работа, что-то до крайности неприятное, непредсказуемое…
   Наконец я с трудом делаю спасительный вдох, воздух опаляет мне гортань и горло, и я с ужасом узнаю чудовищный вкус Лешиного целебного самогона. Восьмидесятиградусного. Они что – с ума сошли?! Вот уроды… У меня просто нет слов, какие уроды! Настоящие идиоты… Опять вспышка. Я зажмуриваюсь. Заебали… Как вы меня все заебали!
   – Андрюша, спой!
   Гитара выпадает у меня из рук и с жалобным звоном, с дребезжанием падает на пол. Оп-ля! Все-таки ебнулась… Я Алферову об этом ничего не скажу, И зал попрошу, чтобы не говорили. Прямо после концерта и попрошу. Итак!..
   Я хочу нагнуться, чтобы поднять инструмент дорогого для меня человека, но не могу – в желудке у меня все бурлит, происходят какие-то катаклизмы, перемещения в замкнутом пространстве. Подводная вулканическая деятельность… Мой знакомый, принесший мне выпить (жаль, не помню, как его зовут!), кидается на помощь, наклоняется за гитарой, и тут я понимаю, что это Пиздец… Что вот сейчас будет настоящий, неподдельный, классический Пиздец с большой буквы. Легендарный Пиздец, Пиздец, который займет достойное место в анналах отечественной авторской песни наряду с Лыжами у Печки, Атлантами, Деревами и Синим Троллейбусом, будет выбит золотыми буквами на скрижалях и смутит неискушенные умы потомков, Пиздец, который на века прославит мое имя и послужит отрезвляющим примером для тех, кто…
   Я содрогаюсь всем телом в последней, безнадежной попытке предотвратить неизбежное, но клокочущая лава поднимается все выше и выше, мгновенно заполняет рот и, подпираемая снизу критической массой неусвоенного, вылетает наружу, озвученная моим сдавленным криком:
   – Бе-е-е-э-э!
   Бурая вязкая жидкость, отравляющая все вокруг невыносимой кислой вонью, брандспойтной струей, шипя, как газировка, окатывает склоненную у моих ног фигуру доброго самаритянина… Я мычу, пытаясь предостеречь, но поздно… Я вижу уставившийся на меня снизу безумный глаз, раззявленный в беззвучном вопле рот, липкую бяку, залившую волосы, второй глаз и стекающую на заботливо украшенную перламутром самим Гусевым деку…
   Я чувствую себя немного легче, но это, увы, еще не конец, это только начало… Зал погружается в ватную обморочную тишину. Спазм сжимает мне желудок. Следующая порция. Я отворачиваюсь от облеванного, мычу и машу ему рукой, чтобы он бежал, пока не поздно, и меня опять выворачивает:
   – Бе-е-е-э-э!
   Коньяк, кофе, чай, пепси, картофель фри, ошметки пельменей, перемешанные с лососем, тугой струей летят за рампу, по пути обдавая вокальный микрофон «Найман», давнюю мечту Алферова, купленный им в какой-то разорившейся студии на сэкономленные две штуки баксов. Остальное месиво, за секунду до очередной вспышки, попадает прямо в прицелившегося фотографа, и поэтому вспышка получается несколько тускловатой… Попал, кажется, попал! Получил, папарацци хренов?! Еще повезло, что закрылся фотоаппаратом!.. Надеюсь, у него самый навороченный профессиональный «Олимпус», какой только может быть… Ничего, продаст эти снимки лет через пятьдесят на «Сотбис» и выручит большие деньги…
   Фотограф исчезает, словно проваливается сквозь землю.
   Мой смутно знакомый друг вскакивает и, выкрикивая невнятное, устремляется за кулисы. Вот молодец! Обгаженная гитара остается лежать на полу. «Гитару захвати!» – хочу я крикнуть ему, но…
   – Бе-е-е-э-э! Бе-е-е-э-э!.. – переходящее в стон.
   Напор ослабевает. Выплескиваются уже остатки. Они заливают гитарный микрофон… Ничего особенного, обыкновенный «Шур»… С оскверненного «Наймана» свешивается длинная сопля.
   Шум в зале. Какая-то женщина истерически кричит:
   – Да помогите же ему!
   А где же аплодисменты, переходящие в овацию? Странно, странно…
   Шум превращается в сплошной крик, перемежающийся отдельными хлопками.
   Вот придурки! Смутные фигуры кидаются на сцену…
   Мне становится совсем легко, но я падаю…
   Я устал, я хочу спать.
   И уже падая, уцепившись за стойку, в оркестровую яму, которой нет, я слышу заглушающий всех истошный вопль, в котором все – страдание, боль, обида, отчаяние, ужас:
   – Степанов! Ты же мне обещал!..
   Знакомый голос…
   «Вот еб твою мать!» – думаю я.