Я лично, будь у меня деньги, так бы и жил – приезжал бы в красавицу Москву недельки на две отвязно покуролесить, а потом уезжал бы месяца на три отдыхать, изнуренный русским гостеприимством, в уютный домик с камином где-нибудь на берегу залива Голуэй. И при этом беззаветно любил бы Родину. Чем у тебя больше денег, тем сильнее ты любишь Родину. Особенно издалека. Кручинишься о народе. И при этом не собираешься возвращаться. Как Гинзбурги. Только у меня вот денег нет, не было и не будет, я знаю. Поэтому я ничего и никого не люблю. Даже себя. Отношусь к себе с болезненным критиканством. Песни свои терпеть не могу. И чужие тоже. Единственная моя отрада – это то, что хуй все еще стоит. Мой Мася! Солнце мое… И хорошо, подлец, стоит! А может, мне стать альфонсом? Плюнуть на всю эту бардовскую мутотень, оставить на откуп бездарям и графоманам и зарабатывать бабки хуем? Чем не труд? Во всяком случае, куда почетнее, чем больных старух из квартир выкидывать или тухлятиной торговать. Стать, допустим, апологетом русского садомазохизма… Все женщины это любят, если, конечно, в меру. С оттенком театральности. Осуществлять, так сказать, тайные желания. Невысказанное… Преподносить запретный плод со всем непередаваемым изяществом творческой натуры. Подучить французский – он так возбуждающ! Qu’est-ce que vous voulez, madame? Отрастать бакенбарды и стать мачо. Взять в долг денег и приодеться. Носить бабочку. Выработать огненный взор и быть притягательно-циничным. Действовать на женщин завораживающе. Гипнотически… Черт его знает… Как-то лень. Ведь изъедят женщины до полной меланхолии… Жиголо ты или не жиголо – все равно потребуют жениться, у нас тут не прагматичный Запад, у нас женщины романтичные, доверчивые, трепетные и честные. Начнутся слезы, угрозы, припадки, особенно обидчивые могут даже киллера нанять – пэтэушника из соседнего подъезда с бейсбольной битой за десять долларов, у нас это запросто. Всегда возникают эти проблемы с русским женщинами, даже когда, кажется, уже расставил все точки над i. Чувствуют женщины мою тонкую, деликатную, безотказную натуру, их в этом смысле не обманешь. Так и спекусь я на первой же послушнице, естественно, бесквартирной и безденежной…
   Ох, Господи, Господи…
   Коньяк, кажется, растекается по всему телу. Струится по каждой вене. Распирает меня всего. Наполняет голову парами. Становится нестерпимо жарко. На глаза наворачиваются слезы.
   – Запей, – говорит Павлов беспокойно и протягивает кружку с чаем. Я запиваю, но легче мне не становится. Надо покурить. Чего-то я хотел… А, да – Рита!.. Иду, иду…
   Я закуриваю, треплю Лешу по плечу и иду к Рите, заранее улыбаясь на ходу. Внезапно кто-то вскакивает, роняя стул (испуганные возгласы женщин), бросается ко мне, начинает обнимать, тискать и целовать, я радостно кричу: «О, старик!», но кто это, почему столь пылко проявляет ко мне симпатию и целует – не знаю, может, пили когда-то… С трудом отцепляясь, я говорю успокоительно: «Я подойду попозже, выпьем…» – и подхожу к Рите. Она сидит с девушкой. Видимо, сокурсница. Лет двадцать. Не красавица, но что-то есть.
   – Привет! – бодро и радостно говорю я им обеим.
   – Здравствуй… Садись, если хочешь, я тебе стул заняла.
   – Спасибо, конечно, сяду.
   – Познакомься, это Наташа, мы с ней вместе учимся, – холодно и официально, не глядя на Наташу, представляет Рита и, сделав секундную паузу, добавляет, отчетливо интонируя: – Она из Томска.
   – Андрей.
   Я жму протянутую вялую руку с широкой улыбкой лоха. Наташа бросает на Риту испепеляющий взгляд и смотрит на меня, натянуто улыбаясь. Глаза у нее холодные, со стальным блеском. Оценивающие такие глаза. Все понятно… Еще одна завоевательница Москвы. Будущая бизнес-вумен. Из Томска в Москву уехала навсегда, больше туда никогда не вернется, это точно. Будет только приезжать в гости на несколько дней к родителям, привозить подарки и мечтать поскорее убраться обратно из этой дыры. Уцепится здесь зубами и холеными ногтями. Не оторвешь. Будет биться за Москву так, что клочья полетят. Любыми способами, вплоть до запрещенных приемов. Пройдет по головам и по трупам, ничто ее не остановит… Видно, как ей здесь скучно. Не нужно ей всего этого. Ей хочется пойти в ночной клуб с красавцем топ-менеджером, в черном декольтированном вечернем платье, пить дайкири и слушать сладкоголосого Диму Маликова. А здесь собралась какая-то хуета подритузная – неряшливые, потные мужики с растрепанными бородами, с такими рожами, как будто кто-то схватил пятерней, сжал изо всех сил, потом отпустил – да так и осталось, воняющие перегаром, и женщины, главным образом в очках, с немытыми волосами, в походных свитерах и китайских джинсах, оглушительно хохочущие, визгливо пиздящие, пьющие далеко не бордо. Женщины Бардов. И я, улыбающийся напротив своими желтыми, как у Остина Пауэрса, зубами, совсем не владелец сети заправочных станций, поющий туристские песни своей студенческой юности под гитару для собственного удовольствия. Сплошное эпигонство… Да, Наташенька, бардовская песня – удел некрасивых людей, живущих некрасивой, неуютной жизнью. Чувствуется в нас какая-то недоебанность, что ли, болезненная романтичность, гибельная инфантильность, так и кажется, что у каждого барда под носом висит здоровенная радужная сопля. Бесквартирность и безденежность – в этом смысле тебе тут действительно ловить нечего. И публика у нас такая же, ждущая чего-то, сама не знающая чего. Всегда готовая быть сопричастной и благодарно внимать. И предпочитающая не платить за это ни копейки. Ибо духовность – бесценна… Ничего, девочка, ничего… Я-то тебя ах как понимаю! Я бы и сам все это послал куда подальше, только мне уже поздно что-то менять, чего-то добиваться, во что-то верить, а тебе – в самый раз, у тебя еще хватит сил сделать этот город и всех нас. Кинуть к своим ногам. Ты всего добьешься и даже будешь какое-то время обеспечивать своего никчемного первого мужа-москвича. Ты еще проедешь на своем красном «рено», одетая от кого ты только захочешь, по Тверской мимо меня, бесцельно бредущего с постылой гитарой на плече, в замызганных штанах, в толпе неудачников. И даже не узнаешь – обрюзгшего, поседевшего, с красным носом. Только мелькнет какое-то досадное воспоминание… И где бы ты ни появилась, на лбу у тебя всегда будет написано: «Здравствуйте, я ваша большая проблема!»
   А за этот бардовский концерт ты еще отомстишь Рите! Но не сейчас. Сейчас Рита тебе нужна. И Рита прекрасно это понимает.
   – Вы давно здесь? – спрашиваю я любезно.
   – Полчаса сидим, – отвечает Рита, – я уже думала, ты не придешь. Судя по твоему голосу, когда мы разговаривали по телефону…
   – А! – Я начинаю деланно смеяться. – Это я просто решил отдохнуть и заснул. Блин! Проснулся, блин, и не пойму – где я, который час… Как-то я подустал в последнее время. А может – давление?
   – И с чего только ты так устаешь? На работу, кажется, не ходишь…
   Тоном правильной девочки.
   – Ну-у-у…
   – Я тут тебе привезла… – Слегка покраснев, она протягивает мне пакет. – Ну, что ты любишь…
   – О! – Меня всего аж передергивает от радости. – Рита! Спасибо тебе огромное! Это для меня лучший подарок.
   И я совершенно искренне не нахожу слов.
   В пакете ощущается приятная коньячная тяжесть. Весь светясь от счастья, я извлекаю на свет божий пол-литровую бутылку «Московского». Мой старый, проверенный друг! Пойло, конечно, еще то, но по крайней мере куда изысканнее «Гянджи». Но почему пол-литра? Прежде она одаривала меня только фляжками 0,33. Пугающая щедрость, наводящая на тяжелые раздумья… А впрочем, все равно.
   – Может, по рюмашке?
   – Ты же знаешь, – раздраженно отвечает Рита, – я крепкие напитки не пью. Я тебе уже несколько раз говорила…
   Вот, еб твою мать, опять забыл!
   Я виновато улыбаюсь, киваю и вопросительно смотрю на Наташу. Она молча качает головой, с трудом скрывая презрение. Я, наверное, так и не услышу ее чарующего голоса. Не удостоюсь. Вот если бы на этикетке значилось «Хеннесси», «Баккарди» или «Текила», она разделила бы со мной компанию не задумываясь. И даже если вместо благородного напитка там плескалась бы какая-нибудь бурда вроде Лешиного самогона, старательно смаковала бы ее, поддерживая оживленную беседу, как на светском рауте, готовясь к светлому будущему… Наверное, когда ехала в Москву, думала, что здесь даже в метро ездят исключительно в смокингах и вечерних туалетах из бутиков, а пьют только шампанское и арманьяк. Представляю, сколь велико было разочарование…
   Кстати, тот же «Хеннесси» на вкус удивительно напоминает «Московский» (на заметку пьяницам).
   – Андрей, можно тебя на минутку? Чей-то звенящий от напряжения голос.
   Вера! Господи, Вера!.. Как же я мог забыть? Вот еб твою мать! А где ж она была?
   Вера стоит рядом и скорбно смотрит на меня.
   – Познакомьтесь… Вера… Рита… Наташа… Женщины чопорно кивают.
   – Я должна тебе кое-что сказать…
   – Я сейчас. Пардон, – с заискивающей улыбкой говорю я Рите. Какой-никакой, а спонсор… На Наташу я даже не смотрю – пошла на хуй, тундра!
   Я с трудом поднимаюсь, держа в руке пакет с коньяком, и меня начинает неудержимо клонить в сторону… Лоб, все лицо становится мокрым. Внутренние органы словно внезапно оторвались и противно колышутся во мне. Мозги перетекают и бултыхаются, как каша. В глазах вспыхивают яркие светлячки.
   Чтобы не рухнуть, я делаю несколько мелких шажков вбок, напоминающих па из сиртаки, и врезаюсь в Веру. Охнув, она ловит меня и крепко прижимает к себе. Я моргаю несколько раз, пытаясь установить фокус, делаю глубокий, но судорожный вздох, и говорю, обращаясь ко всем трем:
   – Что-то у меня давление сегодня разыгралось. Наверное, из-за погоды…
   – Сегодня обещали магнитные бури, – добавляет Вера сочувственно.
   Я киваю – просто черт знает что такое эти магнитные бури!
   Рита смотрит на меня с подозрением.
   – Я сейчас, – повторяю я. – Идем, Вера.
   Для уверенности я хватаю Веру за руку, и она с готовностью тащит меня через столы.
   Мне кивают, мне улыбаются, поднимают навстречу рюмочки. Жмут руки, похлопывают. Любимец публики, ебенать! Я старательно реагирую.
   – Степанов, пить будешь?
   Я улыбаюсь и спотыкаюсь. Спотыкаюсь и улыбаюсь.
   – Привет!.. Привет!.. Привет!..
   А куда мы, собственно, идем? Куда она меня тащит? Что еще случилось? Опять какие-то проблемы… Заебали меня уже все со своими дурацкими проблемами. Со своими мужьями, женами, бабами, мужиками… Что ж им всем не живется-то? Квартиры есть, бабки есть, руки-ноги целы, найди себе кого-нибудь и ебись. А если не хочешь – не ебись. Какие могут быть проблемы? Зачем их себе придумывать и мне потом мозги засирать? Будь у меня деньги и квартира, я был бы просто счастлив. Абсолютно. Ей-богу! Я бы стал наконец спокойным. Славным, добрым парнем. Понимающим и сочувствующим. Белым и пушистым. Жил бы себе на полную катушку, отключившись от пораженного вирусом информационного поля России. Веселился бы сам и другим дарил радость. Искренне бы со всеми дружил. И никаких проблем у меня бы не было. Ни-ка-ких! Ни с женщинами, ни с мужчинами. Ни с душой, ни с духом, ни с духовностью… Потчуйте этой вашей духовностью, как пургеном, народ, у которого живот раздуло от паленой водки и просроченных консервов, он все схавает и еще благодарить будет, а от меня отстаньте, ради Бога! Я сам – воплощение духовности, я артефакт духовности, я весь свечусь от духовности. Я духовнее всех этих козлов и дебилок от поп-культуры с Первого канала, которые, прикажи им завтра небожитель Эрнст вставить в зады павлиньи перья и нагишом выскочить на сцену КДС, потому что подобное шоу придумали светлые головы с дециметрового канала, вещающего три часа в сутки на трейлерную стоянку близ городка Даунвилл, штат Алабама, и ОРТ заплатило за эксклюзивные права на эту невъебенную поебень десять миллионов баксов, покочевряжатся немного, чтобы набить себе цену, но выскочат как миленькие, да еще и передерутся за кулисами по поводу очередности. Поэтому в России у козлов и дебилок всегда есть деньги, а у носителей истинной духовности вроде меня – никогда нету… И вот я думаю послать телеграмму этому балагуру Швыдкому с уведомлением о том, что я безвозмездно передаю свою долю положенной мне по Конституции духовности в пользу Отечества, чтобы продали ее на Запад, она у них там всегда ходкий товар, а на вырученные деньги пусть не выебываются и соорудят памятник Герою Новой России, которого Родина-мать пятнадцать лет вынашивала, страдая токсикозом и падучей, а потом все-таки родила, при непосредственном акушерстве отечественного кинематографа, как известно, самого интеллектуального и человечного в мире (вспомним Эйзенштейна! вспомним Тарковского! вспомним Хуциева!) и герой этот уже, слава Богу, не космонавт и еще, увы, не честный банкир, а придурковатый отморозок Данила Багров с поджигой в недрожащей руке… Вот тебе, блядь, и вся сверхдуховность… При слове «духовность» мне хочется поскорее заглянуть в свой холодильник, чтобы убедиться, что там хоть что-нибудь еще осталось. Духовность – дешевка. Эрзац. Муляж сочного окорока в витрине разграбленного универсама. Морковка перед носом у ишака. Позолоченный сливной бачок обоссанного унитаза в номере люкс отеля «Метрополь». Вышитый петухами гобелен, закрывающий зияющие дыры посредственности, лени, пиздобольства и отсутствия воображения. Секс для нищих… У нас даже стриптиз какой-то духовный, а не сексуальный, с явственным налетом спортивности, словно девушка на шесте выполняет кандидатский норматив по спортивной гимнастике. Смотришь на ее акробатические выкрутасы и ни хуя не чувствуешь, кроме страха, что она в конце концов ебнется с этого шеста и сломает себе что-нибудь… Не надо заботиться о моей духовности, лучше дайте мне денег, и вы увидите, что ни в чем больше я не нуждаюсь. Что все остальное у меня уже давным-давно есть. Только я не знаю, в какую помойку все это выкинуть. Все дерьмо этого мира, которое я тащу на своих плечах… Многое бы я отдал, чтобы однажды, с полным на то основанием, заорать в открытую форточку: «Ми-и-ир, я посылаю тебя на ху-у-уй!..»
   …Кто-то хватает меня мокрыми пальцами за руку, от неожиданности я спотыкаюсь и чуть не падаю. Я бьюсь животом об спинку стула, цепляюсь за чье-то плечо (женский вскрик), но сохраняю равновесие и в бешенстве оборачиваюсь. Поэт П. держит меня за руку и смеется невменяемым кудахтающим смехом. И весь он – этот дикий смех: подрагивающие редкие волосы, стоящие дыбом; торчащие через один лошадиные зубы; сморщенное в пароксизме лицо, изошедшее морщинами, как колесо спицами, и даже изъеденный порами дряблый нос весело трясется в такт… Пьян вдугаря. Просто в сиську. В жопу.
   – Еб твою мать! – задыхаясь от злости, рявкаю я. – Чего тебе?..
   Мутные редкие слезы текут из его глаз. Зашелся искренним смехом шестидесятника. Ну и хули он ржет? Совсем рехнулся… Видимо, вспомнил анекдот, хотел рассказать и не совладал с собой. Впал в истерику. Теперь не скоро остановится. Я вырываю руку из конвульсивно сжатых пальцев, подталкиваю Веру в спину, и мы выходим из буфета…
   Иногда дружба оборачивается сущей мукой, настоящим наказанием.
   – Что случилось? – спрашиваю я раздраженно, но когда Вера открывает рот, чтобы поведать о своих проблемах, останавливаю ее решительным жестом и достаю из пакета коньяк. Пробка, как всегда, не отвинчивается по-человечески, и я срываю ее вместе с резьбой, Тотчас из горлышка, как джинн, вылетает густой коньячный дух, настолько концептуальный, что Вера даже немножко отшатывается назад. Я сильно выдыхаю, припадаю к бутылке и делаю два неслабых глотка. Букета я не чувствую, а чувствую по отдельности вкус каждого ингредиента, из которых они делают эту мешанину: шоколад, ваниль, спирт… Кажется, жженая карамель… Все это, как в канализацию, с бульканьем устремляется в желудок, и пары ударяют мне в голову. Голова становится такой тяжелой, словно на нее надели чугунный деревенский горшок для щей. Шея, кажется, вот-вот не выдержит и сломается… И запивки, как назло, нету… Вот еб твою мать! Ладно… Чтобы как-то смягчить расцветшее во рту амбре секретных технологий Московского завода коньячных вин, закуриваю, отчего благоухание приобретает помоечные тона. Хорошо бы сейчас чайку!..
   – Что случилось?
   – Ты извини, я тебя оторвала… – Раскаяние в глазах, голос дрожит от волнения. – Саше Иванову плохо, ему надо помочь…
   – Пережрал, что ли?
   – Да, он очень много выпил, а ему вообще пить нельзя – у него цирроз печени…
   – Цирроз?! Я и не знал… А что ж он пьет, с циррозом-то?
   – Ему все говорят, чтоб не пил, а он держится-держится, а потом все равно срывается.
   – Знакомая картина… И где он сейчас?
   – Он там, у Алферова в подсобке.
   – Ну, пойдем посмотрим.
   Мы направляемся в сторону туалета.
   У Иванова – цирроз! Ну ни хуя себе!.. А я и не знал. Да, если он так будет квасить со своим циррозом, долго не протянет. Майк Науменко, кажется, умер от цирроза. Единственный нормальный был чувак из всех этих фуфлыжников, поющих так называемый русский рок…
   Меня мучительно тянет идти, держась за стену. Или просто сесть на какой-нибудь предмет и отдохнуть. Ни с кем не общаясь, никого не слушая. Ни о чем не думая… Расслабиться… Как они все меня заебали!
   Ноги у меня как ходули. Я их напрягаю до предела, чтобы они не подломились подо мной, стараясь идти ровно. В глазах все плывет. Куда-то уплывает… Вера идет рядом и что-то взволнованно говорит. «Иванов… Иванов…» Благоприобретенный инстинкт Женщины Барда – каждого придурка и мудозвона, способного взять три аккорда на гитаре, считать несчастным гением. Не понятым миром и пославшей его в свое время на хуй женой. Со слезами на глазах носиться ночью по всему лесу от костра к костру, разыскивая очередного распиздяя с циррозом печени, двадцать лет подряд распевающего там, где наливают, «Милая моя, солнышко лесное». Страшно ревновать к другим таким же лесным феям…
   Фильм Никиты Михалкова «Спасти барда Иванова». Пронизанный гражданским пафосом. По книге воспоминаний Владислава Крюгера. Лауреат «Оскара» в номинациях «Лучшая мужская роль» и «Лучшая песня». Победитель… Андрей Степанов! (Applause.)
   – Леди и джентльмены!.. Я благодарю Бога, маму, папу и цирроз печени…
   – …Да, да… – успокаиваю я на ходу Веру. – Сейчас поглядим… Посмотрим…
   Около туалета сворачиваем и идем направо. Там офис Алферова, аппаратная и подсобка. Здесь явственно слышна песня, доносящаяся из зала. Но это уже не Бумагин со своим унитазным голосом Квазимодо Петкуна, а женский – высокий, но в то же время сдавленный для проникновенности, словно жертва зовет на помощь в глухом проходном дворе, слегка продушенная маньяком. Нутряной такой голос. Ба, да это, наверное… Как же ее… Вот еб твою мать, опять забыл!..
   Возле двери в подсобку, на огромном барабане, видимо, инсталляционном продукте неугомонного Соловьева, с каким, наверное, ходили в походы цари Урарту, в расслабленной позе сидит Крюгер.
   – Крюгер! – возмущенно окликаю я. – Хули ты тут расселся? Иди спасай Иванова, это ты его сюда притащил!..
   Крюгер никак не реагирует. И тут я замечаю, что он сладко спит. Нет, это просто черт знает что!..
   – Не буди его… – испуганно шепчет Вера, – а то потом не угомонишь… Пусть поспит, ему легче станет.
   Нет, мне это нравится!.. Ему-то, конечно, легче станет, но при чем тут я? Я бы, может, тоже поспал где-нибудь, забившись в щель… Только хуй мне, я вижу, дадут поспать… Кто, как не ты, Андрей Степанов, спасет алкоголика Иванова?
   – Спи спокойно, дорогой товарищ, – скабрезным тоном желаю я, и мы заходим в подсобку.
   Вся она уставлена раздолбанными гитарами, балалайками, баянами с рваными мехами, облезлыми колонками, стены увешаны разноцветными проводами, пожелтевшими афишами алферовских концертов времен достославного «Пятого колеса», а посередине комнаты на трех составленных венских стульях спит бард Александр Иванов… Голова свесилась чуть ли не до пола, лицо мучнистое, страдальческое, как у замученного католического святого. По-детски открытый рот, обрамленный растительностью, переходящей в аккуратную эспаньолку, испещренную застрявшими хлебными крошками. Под стулом растеклась большая лужа, скупо поблескивающая в свете лампы. Некоторое время мы в глубоком молчании смотрим на спящего.
   – Он еще жив? – спрашиваю я устало. – Надо посмотреть, дышит он хоть или нет…
   Вера осторожно приближается к Иванову и наклоняется над ним.