Страница:
Крюгер слушает, положив голову на ладонь, трогательно приподняв брови и уставясь на бутылку «Привета». Неужели и его проняло? Розы в грязном ручье! Тоже нехилая метафора, но, к сожалению, не моя. Впрочем, я этого не афиширую. Очко в мою пользу. Еще одна упадет в мои объятия. А смысл? Где вообще этот смысл? Какой смысл искать смысл? Может, этот самый Смысл Всего у всех нас между ног – у мужчин и женщин? Может, Бог и Дьявол – это одно и то же?
Я пою, а сам думаю: может быть, есть в космосе некая субстанция, допустим, пресловутая «черная дыра», которая и является тем самым Высшим существом, о коем твердил в свое время хмурый революционер Робеспьер, пытаясь примирить восторженное безбожие Парижа с безупречным католицизмом Вандеи, и который по сути своей есть не что иное, как трансформатор, питающийся энергией со знаком «плюс» и со знаком «минус», что, в свою очередь, легко объясняет существование человечества. Каждый человек – это просто ловко созданный инопланетянами биоробот, безупречный с точки зрения механики биоскафандр с заключенной в нем, как микрочип, частицей космического Разума, которую мы называем Душой. В результате чего все мы являемся источниками питания, батарейками, вырабатывающими, как и любые другие батарейки, два вида энергии – Духа и Плоти, Плюс и Минус.
Бог и Дьявол.
Рай и Ад.
День и Ночь.
Земля и Небо.
Добро и Зло.
Что там еще?
Ну хорошо, пусть будет Инь и Ян.
Наверное, весь смысл в том, что биороботы должны любить и ненавидеть, убивать и дружить, творить и разрушать и вся эта энергия Плоти и Духа, как по межгалактической антенне, струится по вставшему хую, проходя через стабилизатор-женщину, или считающему себя таковой, и, обратясь в Силу, уносится в космос, чтобы двигать лопасти «черной дыры». Женщина всегда чувствует это гораздо сильнее, чем мужчина. С самого рождения. Чего хочет женщина, того хочет Бог. И Дьявол. Женщина – кнопка, на которую нажимает Бог, когда ему что-то нужно от мужчины.
И Дьявол.
Чем больше Бога – тем больше Дьявола.
Чем меньше Дьявола – тем меньше Бога.
Плачущий Дьявол, смеющийся Бог. Прямо заходящийся от смеха.
Овидий, оцени метаморфозу!
Святые и злодеи делают одно дело, даже не подозревая об этом, ибо иначе деяния их потеряли бы всякий смысл. Все дело в знаке. Выберите ваш знак.
«А пятьдесят на пятьдесят можно?» – «Можно. Поздравляю вас, вы – Никто».
Мы еще этого не знаем, но вся Вселенная полна такими же придурками, как и мы.
Но неужели все так просто?
А почему все должно быть сложно? Жизнь во сто крат проще, чем она есть. Иначе смысла вообще никакого нет.
Таким образом, мы ставим все точки над i и даем ответы на все интересующие нас вопросы, кроме одного: «А уместятся ли на кончике моего хуя Бог и Дьявол?»
Боюсь, что да… Боюсь, что да…
Я закончил.
Слава Богу! Выпить. Скорее выпить! Я хватаю рюмку и жадно швыряю водку в рот. Передо мною стоит полная чашка свежезаваренного Верой чая. Это то, что нужно. Быстро, чтобы не почувствовать водочного духа, запиваю чаем. Крюгер, не дожидаясь приглашения, следует моему примеру. Вера, не дождавшись приглашения, смущенно выпивает. Я спел. Контрастный душ для утомленной души.
Приличествующее моменту молчание.
– Вот такая жалостливая песня, – с долей профессиональной самоиронии говорю я.
Молчание.
Я сижу, наслаждаясь тишиной.
– Спасибо, Андрюша, – говорит наконец Вера.
С невыразимым чувством, словно я был велик. Словно я был велик в этой песне, которую я ненавижу. Терпеть не могу. Я смотрю на Крюгера. Крюгер, честно морщась, запивает чаем.
– Это явно какая-то метафора. Что ты имел в виду?
– Ну-у, – привычно растягивая слова, как на концерте, когда надо убить побольше времени, отвечаю я, – эта песня об одиночестве. О том, что невозможно найти любовь, которая удовлетворит тебя полностью… Может быть, о том, что всякая любовь когда-нибудь уплывает, как эти пурпурные розы в ручье.
Но не слишком ли я серьезен?
Крюгер, задумчиво подперев щеку, смотрит на гитару. Серо-голубые немецкие глаза Крюгера. Так фашисты слушали Вагнера. Он понимает и чувствует. Ему кажется, что эта песня о его любви, которая уплыла от него пурпурной розой и теперь ходит с фингалами. Пускай, мне по хую. Хотя песня совсем не об этом.
Скорбный взгляд Крюгера.
Я опять попал в точку. Господи, что мне делать? – Андрюша, спой еще что-нибудь, – говорит Вера с таким напором, словно от этого зависит вся ее дальнейшая жизнь. Я и сам знаю, что петь придется еще. Я уже готов к этому. Все мое несчастное, изодранное в клочья вчерашним концертом существо готово к новому испытанию. Профессиональные нагрузки, как у космонавтов. Не хочешь, но можешь. Иначе в тебе нет никакого смысла. Работай или хотя бы делай вид. Твоя жизнь – это твое гребаное пение.
Бог и Дьявол в твоем лице.
Когда ты больше не сможешь, не важно кто, Бог или Дьявол, помогут тебе. Всегда так бывает. О'кей!
– Вера, а какие песни тебе еще понравились?
Искренне смотрю прямо в глаза.
Нет, мне просто интересно!
Крюгер смотрит на Веру. Вера сидит, думает. Молчание.
– Крюгер, – восклицаю я, – налей еще!
Крюгер с готовностью кивает и наливает.
У меня есть время и самому вспомнить какую-нибудь песню. При всем обилии песен я часто не могу вспомнить ни одной достойной для застолья. Одни кажутся слишком длинными, лень их петь, другие нудными, а третьи петь просто противно, до того обрыдли. Наступает ступор. Тогда на помощь приходят слушатели.
Вера молчит, думает.
Крюгер разливает.
– Ой! – радостно вскрикивает Вера. – У тебя еще такая песня есть, философская. Что-то про Библию. Слова там про крест и Голгофу.
Есть такая песня. Как же нам, бардам, обойтись без Голгофы? У всех есть своя голгофа. Обязательно должна быть. У Сахарова была, у Венички Ерофеева, даже у Филиппа Киркорова, наверное, есть, хотя хрен его знает, есть и у меня тоже. Раскрученный библейский брэнд.
«Ювелирный салон „Голгофа“: найди свой крест!»
Всю Библию можно растащить на лейблы и слоганы. «Жидкое мыло „Понтий Пилат“». «Презервативы „Блудный сын“: вернись здоровым!» Я так и делаю. Вырываю строку из контекста, ловко ею жонглирую и вставляю в песню. Обрамляю, как скрижалями, своими недостойными стихами. Текст в таком виде обретает законченность рубаи и гораздо большую глубину, нежели в самой Библии, где все как-то туманно и скучновато, как в викторианском Лондоне. Хотя, если читать ее с точки зрения биоробота, для которого она, собственно, и была написана, а не венца творения, кем большинство с величавым простодушием себя считает, в Библии не останется никаких тайн. Все встает на свои места. Прочитав Новый Завет, даже испытываешь некоторое разочарование, как если бы ознакомился с нехитрой биографией рабочего Сидорова. Родился – работал – умер. Ясно сказано: вас, ребята, создали, так ебитесь и не выебывайтесь, а то вам наступит пиздец. А всякие страсти-мордасти оставьте святым и злодеям, они все равно ни на что не способны, кроме как творить добро и зло. То есть, сублимируя таким образом половую энергию, поддерживать паритет. Это уже не батарейки, это мощные аккумуляторы. Впрочем, остались еще кретины, которые полагают, что прав был этот шут гороховый Дарвин, уверявший, что все живое на этой планете произошло от какой-то сраной молекулы. Уму непостижимо! Старик Фрейд подошел близко, очень близко, но так ничего и не понял, запутавшись в сознательном и бессознательном, как паук в собственной паутине. Чувак сделал себе имя и стал пророком многомиллионной армии последователей, со всем бесстыдством еврейской предприимчивости раскрутив такой, казалось бы, банальный факт, что хуй – это инструмент ебли и что подавляющее большинство населения так или иначе стремится использовать его по назначению. Фрейд был прав, как тот слепой индийский мудрец, который, ощупав хобот слона, заявил, что слон – это длинный, гибкий и округлый предмет. На могиле Фрейда должен стоять огромный член из розового мрамора…
Да, нудная песня.
– Спой, Андрюша.
После первой песни петь, как правило, легче… Устанавливается голос. Привыкает тело. Сначала спою, а потом выпью. Так надо. И я завожу:
Медленное затухание.
– Ну, вот такая песня. А что тебе еще понравилось? – ласково, как папулька, спрашиваю я у Веры. И хватаю рюмку. Крюгер машинально берет свою. Вера, игнорируя водку, смотрит мне в глаза. Да, я знаю, что я великолепен. Так, а сколько сейчас времени? Мне ведь надо еще заехать домой за кассетами, иначе какой смысл ехать к Алферову? Я чувствую, как меня покачивает.
Сносит.
С одной стороны, это хорошо, с другой – плохо. Похоже, я набрался. Но в меру. Это хорошо. Главное – вовремя остановиться, поесть и начать пить коньяк.
Вопрос меры – это вопрос вопросов, вопрос всей этой жизни и этого мира.
Но сейчас (я это чувствую) еще рано.
– Андрюшк, – покачиваясь на стуле, говорит Крюгер, – а спой что-нибудь сексуальное… Ну, что ты вчера пел.
Я киваю и молча чокаюсь с Крюгером.
Я все больше и больше люблю Крюгера. Я его уважаю. Он классный чувак. Не пиздит, не лезет в душу. Стихов не читает. Хотя, наверное, еще рано. Вот выпьет еще – и прочтет. Ну и хуй с ним. Я послушаю. Мы с Крюгером выпиваем. Вера обеспокоенно выпивает вместе с нами. Да, останавливаться нельзя. Отставание чревато… Чем чревато? Не важно. Мы выпиваем одновременно. Одновременно запиваем чаем. И одновременно выдыхаем. Вера – почти незаметно. Так надо.
Удивительно, но мне уже хочется петь.
Я чувствую вдохновение.
Так бывает перед концертом, когда выпиваешь полбутылки коньяку. Все по хую. Но вся беда в том, что забываешь тексты. Поэтому сдерживаешься. Но не сейчас. И я начинаю пиздить:
– Когда я жил в Лондоне, я часто бывал в Гайд-парке. И там я постоянно встречал одну тридцатилетнюю леди, которая гуляла с мраморным английским догом. Она гуляла с ним утром, вся окутанная туманом, всегда одна, а я проезжал мимо на велосипеде и смотрел на них. На все мои попытки заговорить она отвечала презрительным молчанием. И в итоге я написал эту песню…
Мужчина в шоке.
Но сочтя, что отбить женщину у дога – достаточно мужской поступок, он смело бросается на рычащего монстра. Завязывается короткая схватка, в которой хозяйка приходит на помощь своему питомцу. Мой герой повержен. Леди с торжествующим видом удаляется в туманные аллеи, а покоцанный джентльмен возвращается в свои апартаменты в Сохо. Где
Крюгер, удивленно вытаращившись, смеется кудахтающим смехом, даже не успев решить, а стоит ли смеяться над всем этим кошмаром? Можно ли? Крюгера проняло. Вера смеется озорно и смело, выражая свою продвинутость, понимая и одобряя. Я удовлетворенно улыбаюсь. Достиг желаемого эффекта. А что? Славная такая зоофильская песня. Даже что-то апулеевское есть в этой истории. Ни у кого такой нету, я точно знаю. Но сколько скорби, сколько живого человеческого участия, сколько неги! А в то же время сколько муки, сколько душевных терзаний, сколько отчаяния!..
Никакой русский поэт, будь он хоть трижды гениален и сексуален, такого не напишет. Не хватит духу. Не осилит даже пьяное воображение. Напишет разве что о ебле с двумя пьяными блядями-соседками и будет потом всю жизнь этим гордиться и этого же пугаться. Таковы русские поэты, не говоря уже о поэтессах. Нет и не было в них никогда этой вящей голимой злоебучести, этого животного гедонизма, этой римской всеядности жизни, только, блядь, скорбь о том, что ни хуя мне, горемыке, не дадено и что Россия, хоть и великая страна, душою щедрая, а все-таки не то место, где следовало родиться. Оттого и пишут русские поэты так уныло и трескуче, пряча за Пушистыми Снегами, Раздольными Полями и Любовью к N жгучее желание выебать от всей души закованную в цепи лоснящуюся черную рабыню. Как, например, в одной из моих песен:
Вера и Крюгер смеются. Все правильно, так и должно быть, эта песня написана для того, чтобы смеяться. Часто – сердито, возмущаясь в душе. Я ее обычно пою между двумя грустными. Между, допустим, библейской и про маркиза де Сада. Такова маркетинговая сущность концерта. Правда, многие барды вообще не поют веселых песен, у них ума не хватает, чтобы написать что-нибудь действительно смешное, а из того, что у них есть, вспомнить хотя бы строчку решительно невозможно.
Вообще каждый бард всю жизнь поет одну длинную песню об одном и том же, на один и тот же мотив, одним и тем же голосом. Большинство из них безнадежно глупы, потасканны и серы, как те пиджаки и свитера с оленями, в которых они выступают для солидности, но для сидящих в зале некрасивых людей, в свое время гневно разорвавших ласковые сети попсы, они-то как раз и являются теми самыми тихими ангелами, что прилетели на зов их нудных сердец. Но упаси Бог сказать об этом кому-нибудь из них. Тут же уличат в пошлости. Самое страшное обвинение из уст русского интеллигента. Все они почему-то считают себя интеллигентами. Зато сами барды со злобным смехом обсуждают друг друга в гримерках Политеха, ДК МАИ, МДМ и в самые лучшие дни – за кулисами ЦККЗ «Россия», когда им позволяют спеть из Визбора или Окуджавы в честь их годовщин. Они тогда всем своим видом стараются показать, что прикоснулись. Что им довелось. На самом деле – ничего подобного. Просто есть возможность заработать хорошие бабки.
Такова жизнь.
Вкус водки все менее заметен. По сути, ее можно не запивать. А сколько сейчас времени?
– Вера, сколько сейчас времени?
Вера с готовностью сопричастности к моему отъезду смотрит на часы.
– Десять минут четвертого. А когда ты собираешься ехать?
– М-м-м… Еще надо заехать домой, взять кассеты… У Алферова начало в семь, но хотелось бы подъехать пораньше, чтобы посидеть спокойно в баре. Я думаю, где-нибудь часа в четыре, в полпятого надо будет выйти.
– Но ты еще споешь?
Конечно, а куда же я денусь? Можно подумать, мне дадут просто так, спокойно выпить. Я смотрю на бутылку – раза на два еще осталось. Замечательно. Excellent. И поэтому я с щедрой улыбкой отвечаю Вере:
– Конечно, спою. Только что? У меня все песни из головы вылетели.
– Ну, спой еще что-нибудь про секс, – пьяно взмахнув рукой, глухо говорит Крюгер, – только про собак больше не надо, про собак это как-то слишком…
А по мне, как раз то, что надо. Все равно ты, Крюгер, песни о Незнакомке от меня не дождешься.
– Ладно, сейчас что-нибудь вспомню. И начинаю разливать сам.
Крюгер, балансируя на стуле, тянется рукой и отдергивает шторы. Солнце уже ушло, на улице и в комнате – начинающиеся сумерки. Время между волком и собакой, еще все видно, но уже ненадолго. Скоро совсем стемнеет. С той стороны окна стекло облепила жадная ноябрьская изморозь. Не отодрать. По небу видно, что мороза нет, но погода омерзительна – сыра и промозгла. Снег явно опять растаял.
И это только начало.
Это только начало шести месяцев гнилой московской зимы. С лужами и внезапной капелью. Задыхания на холодном ветру и умирания в распаренном метро. Тяжесть зимних одежд и бот. Горло, сдавленное шарфом. Красные лица с зажмуренными глазами. Одна отрада – горячая ванна.
Зима…
Летом всегда кажется, что этого никогда не будет, ни снега, ни холода, ни теплых вещей. Лето в Москве в этом году было жаркое. Временами доходило до плюс тридцати восьми. А то и до сорока. В это лето в Подмосковье загорелся торф. Дым окутал Москву. Задымился даже торф, насыпанный тщанием мэрии на газонах в центре. В это лето у меня умер дед. Ему было почти девяносто. Скорее всего он не выдержал жары. После него осталась тетка, старая дева, которая всю жизнь жила вместе с ним и ради него, и куча орденов и медалей полковника-пожарника. Похороны были стремительными – из-за жары и из-за тетки. Тетка убивалась. Дед прожил долгую жизнь и умер достойно, во сне, но с теткой никто не знал, что делать. Время от времени кто-нибудь ходил ее утешать. Потом всем это надоело. В конце концов она успокоилась. Лето было долгое, держалось почти до октября. Я уже всерьез начал подумывать о глобальном потеплении. Странно, но в определенный момент лето надоедает. Вдруг хочется зимы. Или это генетика? Ментальность? Но все шло по плану – где-то в середине октября погода сломалась, сразу резко похолодало, враз осыпались листья. Замутились окна. По ночам убаюкивал шум волнами перекатывающегося через деревья окрепшего ветра. Начались унылые дожди.
На меня нахлынуло невнятное вдохновение.
Захотелось усадьбу и камин. Захотелось гулять по кладбищу. Нет, скорее по погосту. Не там, где похоронен дед, на огромной свалке гниющих человеческих останков, с улицами и площадями, где-то в жопе за Кольцевой, а по Донскому, где прах уже стал тонкой, нежной пылью, в которой едва держатся готически покосившиеся монументы с ангелами и вензелями, уже не имеющие отношения к телам, погребенным под ними.
Только на кладбище можно оценить всю справедливость смерти.
И чтобы моросил чуть заметный дождик, прибивая к земле лиловую дымку, оставляющую на губах горьковатый вкус сгоревшей листвы. Под руку с красавицей. Лет на десять моложе. Раскидав хворостинкой наваленные листья, постараться прочитать вместе: «Здесь покоiтся статскiй советник…» Жадно вдохнуть прелый безудержный воздух Русской Осени. Закурить сигарету. Сделать глоток коньяку из фляжки, изящно, для дамы, налив в маленькую крышку.
«Да-с, Лизанька…»
Вдруг понять: что-то должно случиться. Произойти.
Я так до сих пор и жду.
Что же, что же?!
С тех пор.
Из меня уже вышло все лето. Все продымленное, пыльное московское лето выдуло из меня.
Так было всегда.
Пройдет еще месяц, и я начну мечтать о лете. Чтобы не висела коробом на плечах эта опостылевшая немецкая куртка из свиной кожи, весом пять кило, в которой я хожу уже четвертую зиму, потому что она толстая и сносу ей не будет, и не скребли по шершавому льду эти огромные меховые боты «Экко», нелепые, как концлагерные чуни, и чтобы можно было не натягивать на голову шапочку-пидорку с неизбежным пиратским лейблом «Diesel», чтобы забросить куда-нибудь, к чертовой матери, на антресоли перчатки на меху, которые, как ни старайся, всегда оставляешь на пьянках и теряешь по пять пар за зиму, и чтобы можно было выйти за пивом в магазин за углом в майке и шортах, вяло щурясь на расплывшееся по небу солнце…
Что же будет дальше?
О'кей. Я знаю, что спеть специально для Крюгера, чтобы заставить его ужаснуться. Задуматься. Понять, как все непросто. Но сначала мы выпьем.
– Я вспомнил одну песню, тоже сексуальную. Сейчас спою. Но надо выпить.
Крюгер, умильно улыбаясь, уже тянется со своей рюмкой. Крюгер, кажется, набрался по полной программе. Глаза у него со слезой, помутневшие. Нос заметно покраснел. Думает о чем-то своем. Судя по улыбке – о хорошем.
Ну и слава Богу!
Вера смотрит на меня не отрываясь, и я старательно отвечаю ей взглядом. Да, милая, все будет хорошо. Я уверен в этом. Еще пара стопок, и Вера поплывет тоже. С одной стороны, это хорошо, а с другой – плохо. Как всегда.
Впрочем, все равно.
Вкуса водки я уже совсем не чувствую. Вкусовые сенсоры нёба и гортани выведены из строя. Оглушены спиртуозой. В голове и во всем теле необыкновенная мягкость. Хорошо бы вот так сидеть и пить, пока не упадешь. Но труба зовет. Триста рублей, которые мне светят. Для меня не хуй собачий. И поклонники, которые, может быть, угостят коньяком. Все мои поклонники знают, что я люблю коньяк. На сольные концерты обязательно кто-нибудь приносит, угощает. Две женщины, некрасивые, но что-то есть, обязательно дарят бутылку «Московского». Видимо, скинувшись. Я уже жду. Радостно их приветствую, жадно заглядываю в глаза: «Принесли?» В такие моменты понимаешь, что все было не зря, что можно и нужно петь дальше, творить, что все для них, для людей.
Крюгер с громким стуком ставит на стол пустую кружку.
Итак!..
Что там? Ах да…
Мой лирический герой знакомится на выставке кошек с очаровательной женщиной, которая, как и он, обожает котиков. Общность интересов выявляет взаимную симпатию, за чем следует приглашение в гости, чтобы полюбоваться на кастрированного пушистого перса. Мой герой с радостью принимает приглашение. Вскоре его визиты принимают периодический характер.
Вера смеется. В глазах ее видна гордость за меня, гордость за своего любимого человека. Торжество женщины, которая обрела мужчину. Будет чем похвалиться перед подругами, замужними, но несчастными, будет что рассказать.
Поэт и музыкант!
И еще что-то материнское есть у нее во взгляде. Никуда от этого материнства не деться, хоть ты тресни.
Крюгер уже не смеется, но улыбается, глядя на меня с подозрительным прищуром. Даже с некоторым беспокойством. Ага, испугался, Крюгер! Небось думает, что я тайный гомосексуалист, что буду склонять его к сожительству. Поймаю в темном коридоре и поцелую взасос. Предложу сделать минет. Типа Вера – это так, для отвода глаз, чтобы усыпить бдительность простодушного натурала.
Я пою, а сам думаю: может быть, есть в космосе некая субстанция, допустим, пресловутая «черная дыра», которая и является тем самым Высшим существом, о коем твердил в свое время хмурый революционер Робеспьер, пытаясь примирить восторженное безбожие Парижа с безупречным католицизмом Вандеи, и который по сути своей есть не что иное, как трансформатор, питающийся энергией со знаком «плюс» и со знаком «минус», что, в свою очередь, легко объясняет существование человечества. Каждый человек – это просто ловко созданный инопланетянами биоробот, безупречный с точки зрения механики биоскафандр с заключенной в нем, как микрочип, частицей космического Разума, которую мы называем Душой. В результате чего все мы являемся источниками питания, батарейками, вырабатывающими, как и любые другие батарейки, два вида энергии – Духа и Плоти, Плюс и Минус.
Бог и Дьявол.
Рай и Ад.
День и Ночь.
Земля и Небо.
Добро и Зло.
Что там еще?
Ну хорошо, пусть будет Инь и Ян.
Наверное, весь смысл в том, что биороботы должны любить и ненавидеть, убивать и дружить, творить и разрушать и вся эта энергия Плоти и Духа, как по межгалактической антенне, струится по вставшему хую, проходя через стабилизатор-женщину, или считающему себя таковой, и, обратясь в Силу, уносится в космос, чтобы двигать лопасти «черной дыры». Женщина всегда чувствует это гораздо сильнее, чем мужчина. С самого рождения. Чего хочет женщина, того хочет Бог. И Дьявол. Женщина – кнопка, на которую нажимает Бог, когда ему что-то нужно от мужчины.
И Дьявол.
Чем больше Бога – тем больше Дьявола.
Чем меньше Дьявола – тем меньше Бога.
Плачущий Дьявол, смеющийся Бог. Прямо заходящийся от смеха.
Овидий, оцени метаморфозу!
Святые и злодеи делают одно дело, даже не подозревая об этом, ибо иначе деяния их потеряли бы всякий смысл. Все дело в знаке. Выберите ваш знак.
«А пятьдесят на пятьдесят можно?» – «Можно. Поздравляю вас, вы – Никто».
Мы еще этого не знаем, но вся Вселенная полна такими же придурками, как и мы.
Но неужели все так просто?
А почему все должно быть сложно? Жизнь во сто крат проще, чем она есть. Иначе смысла вообще никакого нет.
Таким образом, мы ставим все точки над i и даем ответы на все интересующие нас вопросы, кроме одного: «А уместятся ли на кончике моего хуя Бог и Дьявол?»
Боюсь, что да… Боюсь, что да…
Я закончил.
Слава Богу! Выпить. Скорее выпить! Я хватаю рюмку и жадно швыряю водку в рот. Передо мною стоит полная чашка свежезаваренного Верой чая. Это то, что нужно. Быстро, чтобы не почувствовать водочного духа, запиваю чаем. Крюгер, не дожидаясь приглашения, следует моему примеру. Вера, не дождавшись приглашения, смущенно выпивает. Я спел. Контрастный душ для утомленной души.
Приличествующее моменту молчание.
– Вот такая жалостливая песня, – с долей профессиональной самоиронии говорю я.
Молчание.
Я сижу, наслаждаясь тишиной.
– Спасибо, Андрюша, – говорит наконец Вера.
С невыразимым чувством, словно я был велик. Словно я был велик в этой песне, которую я ненавижу. Терпеть не могу. Я смотрю на Крюгера. Крюгер, честно морщась, запивает чаем.
– Это явно какая-то метафора. Что ты имел в виду?
– Ну-у, – привычно растягивая слова, как на концерте, когда надо убить побольше времени, отвечаю я, – эта песня об одиночестве. О том, что невозможно найти любовь, которая удовлетворит тебя полностью… Может быть, о том, что всякая любовь когда-нибудь уплывает, как эти пурпурные розы в ручье.
Но не слишком ли я серьезен?
Крюгер, задумчиво подперев щеку, смотрит на гитару. Серо-голубые немецкие глаза Крюгера. Так фашисты слушали Вагнера. Он понимает и чувствует. Ему кажется, что эта песня о его любви, которая уплыла от него пурпурной розой и теперь ходит с фингалами. Пускай, мне по хую. Хотя песня совсем не об этом.
Скорбный взгляд Крюгера.
Я опять попал в точку. Господи, что мне делать? – Андрюша, спой еще что-нибудь, – говорит Вера с таким напором, словно от этого зависит вся ее дальнейшая жизнь. Я и сам знаю, что петь придется еще. Я уже готов к этому. Все мое несчастное, изодранное в клочья вчерашним концертом существо готово к новому испытанию. Профессиональные нагрузки, как у космонавтов. Не хочешь, но можешь. Иначе в тебе нет никакого смысла. Работай или хотя бы делай вид. Твоя жизнь – это твое гребаное пение.
Бог и Дьявол в твоем лице.
Когда ты больше не сможешь, не важно кто, Бог или Дьявол, помогут тебе. Всегда так бывает. О'кей!
– Вера, а какие песни тебе еще понравились?
Искренне смотрю прямо в глаза.
Нет, мне просто интересно!
Крюгер смотрит на Веру. Вера сидит, думает. Молчание.
– Крюгер, – восклицаю я, – налей еще!
Крюгер с готовностью кивает и наливает.
У меня есть время и самому вспомнить какую-нибудь песню. При всем обилии песен я часто не могу вспомнить ни одной достойной для застолья. Одни кажутся слишком длинными, лень их петь, другие нудными, а третьи петь просто противно, до того обрыдли. Наступает ступор. Тогда на помощь приходят слушатели.
Вера молчит, думает.
Крюгер разливает.
– Ой! – радостно вскрикивает Вера. – У тебя еще такая песня есть, философская. Что-то про Библию. Слова там про крест и Голгофу.
Есть такая песня. Как же нам, бардам, обойтись без Голгофы? У всех есть своя голгофа. Обязательно должна быть. У Сахарова была, у Венички Ерофеева, даже у Филиппа Киркорова, наверное, есть, хотя хрен его знает, есть и у меня тоже. Раскрученный библейский брэнд.
«Ювелирный салон „Голгофа“: найди свой крест!»
Всю Библию можно растащить на лейблы и слоганы. «Жидкое мыло „Понтий Пилат“». «Презервативы „Блудный сын“: вернись здоровым!» Я так и делаю. Вырываю строку из контекста, ловко ею жонглирую и вставляю в песню. Обрамляю, как скрижалями, своими недостойными стихами. Текст в таком виде обретает законченность рубаи и гораздо большую глубину, нежели в самой Библии, где все как-то туманно и скучновато, как в викторианском Лондоне. Хотя, если читать ее с точки зрения биоробота, для которого она, собственно, и была написана, а не венца творения, кем большинство с величавым простодушием себя считает, в Библии не останется никаких тайн. Все встает на свои места. Прочитав Новый Завет, даже испытываешь некоторое разочарование, как если бы ознакомился с нехитрой биографией рабочего Сидорова. Родился – работал – умер. Ясно сказано: вас, ребята, создали, так ебитесь и не выебывайтесь, а то вам наступит пиздец. А всякие страсти-мордасти оставьте святым и злодеям, они все равно ни на что не способны, кроме как творить добро и зло. То есть, сублимируя таким образом половую энергию, поддерживать паритет. Это уже не батарейки, это мощные аккумуляторы. Впрочем, остались еще кретины, которые полагают, что прав был этот шут гороховый Дарвин, уверявший, что все живое на этой планете произошло от какой-то сраной молекулы. Уму непостижимо! Старик Фрейд подошел близко, очень близко, но так ничего и не понял, запутавшись в сознательном и бессознательном, как паук в собственной паутине. Чувак сделал себе имя и стал пророком многомиллионной армии последователей, со всем бесстыдством еврейской предприимчивости раскрутив такой, казалось бы, банальный факт, что хуй – это инструмент ебли и что подавляющее большинство населения так или иначе стремится использовать его по назначению. Фрейд был прав, как тот слепой индийский мудрец, который, ощупав хобот слона, заявил, что слон – это длинный, гибкий и округлый предмет. На могиле Фрейда должен стоять огромный член из розового мрамора…
Да, нудная песня.
– Спой, Андрюша.
После первой песни петь, как правило, легче… Устанавливается голос. Привыкает тело. Сначала спою, а потом выпью. Так надо. И я завожу:
Три аккорда. При всей скорбности текста – мажорных. Ре – соль-ре – соль-ля – соль-ре. Пафосный медляк из тех, которые поют, чтобы немножко отдохнуть между надрывными любовными балладами и дурацкими шуточными, исполняющимися со всей страстью измученной многолетними запретами совковой души. Песня для поддержания имиджа интеллектуального барда, столь приятного для всякого умствующего слушателя, желающего воскорбеть над чем-нибудь вместе с залом и автором, в коем он со всей строгостью вдумчивого читателя Солженицына и Жореса Медведева хочет видеть собрата по духовной эмиграции. Нате кушайте! Идите и расскажите обо мне своим детям, которым все по хую, которым так же, как и мне, глубоко насрать и на Солженицына, и на Сахарова, и на всех многочисленных Гинзбургов, кем бы они ни были…
Несть тебе, не перенесть
Крест распластанных небес
И когда еще от Бога
К нам дойдет Благая Весть…
Ре-мажор – бля-я-ммм…
А пока закат вдоль плеч,
А пока ни сесть, ни лечь,
И пустынная дорога
Продолжает в Небо течь.
Медленное затухание.
– Ну, вот такая песня. А что тебе еще понравилось? – ласково, как папулька, спрашиваю я у Веры. И хватаю рюмку. Крюгер машинально берет свою. Вера, игнорируя водку, смотрит мне в глаза. Да, я знаю, что я великолепен. Так, а сколько сейчас времени? Мне ведь надо еще заехать домой за кассетами, иначе какой смысл ехать к Алферову? Я чувствую, как меня покачивает.
Сносит.
С одной стороны, это хорошо, с другой – плохо. Похоже, я набрался. Но в меру. Это хорошо. Главное – вовремя остановиться, поесть и начать пить коньяк.
Вопрос меры – это вопрос вопросов, вопрос всей этой жизни и этого мира.
Но сейчас (я это чувствую) еще рано.
– Андрюшк, – покачиваясь на стуле, говорит Крюгер, – а спой что-нибудь сексуальное… Ну, что ты вчера пел.
Я киваю и молча чокаюсь с Крюгером.
Я все больше и больше люблю Крюгера. Я его уважаю. Он классный чувак. Не пиздит, не лезет в душу. Стихов не читает. Хотя, наверное, еще рано. Вот выпьет еще – и прочтет. Ну и хуй с ним. Я послушаю. Мы с Крюгером выпиваем. Вера обеспокоенно выпивает вместе с нами. Да, останавливаться нельзя. Отставание чревато… Чем чревато? Не важно. Мы выпиваем одновременно. Одновременно запиваем чаем. И одновременно выдыхаем. Вера – почти незаметно. Так надо.
Удивительно, но мне уже хочется петь.
Я чувствую вдохновение.
Так бывает перед концертом, когда выпиваешь полбутылки коньяку. Все по хую. Но вся беда в том, что забываешь тексты. Поэтому сдерживаешься. Но не сейчас. И я начинаю пиздить:
– Когда я жил в Лондоне, я часто бывал в Гайд-парке. И там я постоянно встречал одну тридцатилетнюю леди, которая гуляла с мраморным английским догом. Она гуляла с ним утром, вся окутанная туманом, всегда одна, а я проезжал мимо на велосипеде и смотрел на них. На все мои попытки заговорить она отвечала презрительным молчанием. И в итоге я написал эту песню…
Трясение кустов тенистых и нервное топтанье ног вещают моему лирическому герою, джентльмену, о том, что вновь он наткнулся на колоритную парочку, бродящую по парку. В конце концов любопытство берет верх над традиционным английским бесстрастием, и он, раздвинув ветви, заглядывает в кусты. И что же он там видит? О ужас! Противоестественный акт соития между леди и ее догом. Мой герой начинает увещевать возбужденную женщину, стремясь отвратить ее от столь чудовищного разврата, на что она ему с истеричным смехом отвечает, что мужчины всю жизнь использовали ее, а бывший муж, лорд Чемберлен, по своему аристократическому обыкновению, гонялся за ней по всему дому с плеткой, нарядившись фавном, но теперь она нашла единственное существо, которое любит ее ради ее самой.
Окутанный английским смогом,
В Гайд-парке часто я брожу
И непременно леди с догом
В кустах тенистых нахожу.
Мужчина в шоке.
Но сочтя, что отбить женщину у дога – достаточно мужской поступок, он смело бросается на рычащего монстра. Завязывается короткая схватка, в которой хозяйка приходит на помощь своему питомцу. Мой герой повержен. Леди с торжествующим видом удаляется в туманные аллеи, а покоцанный джентльмен возвращается в свои апартаменты в Сохо. Где
В конце размер ломается, но в романсе это допустимо.
На безрыбье и сам встанешь раком,
Сухо бросив лакею: «Давай!»
И, задрав фалды нового фрака,
Он начнет в тебе бойко сновать.
Крюгер, удивленно вытаращившись, смеется кудахтающим смехом, даже не успев решить, а стоит ли смеяться над всем этим кошмаром? Можно ли? Крюгера проняло. Вера смеется озорно и смело, выражая свою продвинутость, понимая и одобряя. Я удовлетворенно улыбаюсь. Достиг желаемого эффекта. А что? Славная такая зоофильская песня. Даже что-то апулеевское есть в этой истории. Ни у кого такой нету, я точно знаю. Но сколько скорби, сколько живого человеческого участия, сколько неги! А в то же время сколько муки, сколько душевных терзаний, сколько отчаяния!..
Никакой русский поэт, будь он хоть трижды гениален и сексуален, такого не напишет. Не хватит духу. Не осилит даже пьяное воображение. Напишет разве что о ебле с двумя пьяными блядями-соседками и будет потом всю жизнь этим гордиться и этого же пугаться. Таковы русские поэты, не говоря уже о поэтессах. Нет и не было в них никогда этой вящей голимой злоебучести, этого животного гедонизма, этой римской всеядности жизни, только, блядь, скорбь о том, что ни хуя мне, горемыке, не дадено и что Россия, хоть и великая страна, душою щедрая, а все-таки не то место, где следовало родиться. Оттого и пишут русские поэты так уныло и трескуче, пряча за Пушистыми Снегами, Раздольными Полями и Любовью к N жгучее желание выебать от всей души закованную в цепи лоснящуюся черную рабыню. Как, например, в одной из моих песен:
Но в конце концов все мы на этой Земле понимаем, что родились не в то время и не в том месте.
На рассвете карибского дня
Негритянка разбудит меня,
Чтоб в бокал нацедить мне ямайского рома,
Мелодично цепями звеня.
Вера и Крюгер смеются. Все правильно, так и должно быть, эта песня написана для того, чтобы смеяться. Часто – сердито, возмущаясь в душе. Я ее обычно пою между двумя грустными. Между, допустим, библейской и про маркиза де Сада. Такова маркетинговая сущность концерта. Правда, многие барды вообще не поют веселых песен, у них ума не хватает, чтобы написать что-нибудь действительно смешное, а из того, что у них есть, вспомнить хотя бы строчку решительно невозможно.
Вообще каждый бард всю жизнь поет одну длинную песню об одном и том же, на один и тот же мотив, одним и тем же голосом. Большинство из них безнадежно глупы, потасканны и серы, как те пиджаки и свитера с оленями, в которых они выступают для солидности, но для сидящих в зале некрасивых людей, в свое время гневно разорвавших ласковые сети попсы, они-то как раз и являются теми самыми тихими ангелами, что прилетели на зов их нудных сердец. Но упаси Бог сказать об этом кому-нибудь из них. Тут же уличат в пошлости. Самое страшное обвинение из уст русского интеллигента. Все они почему-то считают себя интеллигентами. Зато сами барды со злобным смехом обсуждают друг друга в гримерках Политеха, ДК МАИ, МДМ и в самые лучшие дни – за кулисами ЦККЗ «Россия», когда им позволяют спеть из Визбора или Окуджавы в честь их годовщин. Они тогда всем своим видом стараются показать, что прикоснулись. Что им довелось. На самом деле – ничего подобного. Просто есть возможность заработать хорошие бабки.
Такова жизнь.
Вкус водки все менее заметен. По сути, ее можно не запивать. А сколько сейчас времени?
– Вера, сколько сейчас времени?
Вера с готовностью сопричастности к моему отъезду смотрит на часы.
– Десять минут четвертого. А когда ты собираешься ехать?
– М-м-м… Еще надо заехать домой, взять кассеты… У Алферова начало в семь, но хотелось бы подъехать пораньше, чтобы посидеть спокойно в баре. Я думаю, где-нибудь часа в четыре, в полпятого надо будет выйти.
– Но ты еще споешь?
Конечно, а куда же я денусь? Можно подумать, мне дадут просто так, спокойно выпить. Я смотрю на бутылку – раза на два еще осталось. Замечательно. Excellent. И поэтому я с щедрой улыбкой отвечаю Вере:
– Конечно, спою. Только что? У меня все песни из головы вылетели.
– Ну, спой еще что-нибудь про секс, – пьяно взмахнув рукой, глухо говорит Крюгер, – только про собак больше не надо, про собак это как-то слишком…
А по мне, как раз то, что надо. Все равно ты, Крюгер, песни о Незнакомке от меня не дождешься.
– Ладно, сейчас что-нибудь вспомню. И начинаю разливать сам.
Крюгер, балансируя на стуле, тянется рукой и отдергивает шторы. Солнце уже ушло, на улице и в комнате – начинающиеся сумерки. Время между волком и собакой, еще все видно, но уже ненадолго. Скоро совсем стемнеет. С той стороны окна стекло облепила жадная ноябрьская изморозь. Не отодрать. По небу видно, что мороза нет, но погода омерзительна – сыра и промозгла. Снег явно опять растаял.
И это только начало.
Это только начало шести месяцев гнилой московской зимы. С лужами и внезапной капелью. Задыхания на холодном ветру и умирания в распаренном метро. Тяжесть зимних одежд и бот. Горло, сдавленное шарфом. Красные лица с зажмуренными глазами. Одна отрада – горячая ванна.
Зима…
Летом всегда кажется, что этого никогда не будет, ни снега, ни холода, ни теплых вещей. Лето в Москве в этом году было жаркое. Временами доходило до плюс тридцати восьми. А то и до сорока. В это лето в Подмосковье загорелся торф. Дым окутал Москву. Задымился даже торф, насыпанный тщанием мэрии на газонах в центре. В это лето у меня умер дед. Ему было почти девяносто. Скорее всего он не выдержал жары. После него осталась тетка, старая дева, которая всю жизнь жила вместе с ним и ради него, и куча орденов и медалей полковника-пожарника. Похороны были стремительными – из-за жары и из-за тетки. Тетка убивалась. Дед прожил долгую жизнь и умер достойно, во сне, но с теткой никто не знал, что делать. Время от времени кто-нибудь ходил ее утешать. Потом всем это надоело. В конце концов она успокоилась. Лето было долгое, держалось почти до октября. Я уже всерьез начал подумывать о глобальном потеплении. Странно, но в определенный момент лето надоедает. Вдруг хочется зимы. Или это генетика? Ментальность? Но все шло по плану – где-то в середине октября погода сломалась, сразу резко похолодало, враз осыпались листья. Замутились окна. По ночам убаюкивал шум волнами перекатывающегося через деревья окрепшего ветра. Начались унылые дожди.
На меня нахлынуло невнятное вдохновение.
Захотелось усадьбу и камин. Захотелось гулять по кладбищу. Нет, скорее по погосту. Не там, где похоронен дед, на огромной свалке гниющих человеческих останков, с улицами и площадями, где-то в жопе за Кольцевой, а по Донскому, где прах уже стал тонкой, нежной пылью, в которой едва держатся готически покосившиеся монументы с ангелами и вензелями, уже не имеющие отношения к телам, погребенным под ними.
Только на кладбище можно оценить всю справедливость смерти.
И чтобы моросил чуть заметный дождик, прибивая к земле лиловую дымку, оставляющую на губах горьковатый вкус сгоревшей листвы. Под руку с красавицей. Лет на десять моложе. Раскидав хворостинкой наваленные листья, постараться прочитать вместе: «Здесь покоiтся статскiй советник…» Жадно вдохнуть прелый безудержный воздух Русской Осени. Закурить сигарету. Сделать глоток коньяку из фляжки, изящно, для дамы, налив в маленькую крышку.
«Да-с, Лизанька…»
Вдруг понять: что-то должно случиться. Произойти.
Я так до сих пор и жду.
Что же, что же?!
С тех пор.
Из меня уже вышло все лето. Все продымленное, пыльное московское лето выдуло из меня.
Так было всегда.
Пройдет еще месяц, и я начну мечтать о лете. Чтобы не висела коробом на плечах эта опостылевшая немецкая куртка из свиной кожи, весом пять кило, в которой я хожу уже четвертую зиму, потому что она толстая и сносу ей не будет, и не скребли по шершавому льду эти огромные меховые боты «Экко», нелепые, как концлагерные чуни, и чтобы можно было не натягивать на голову шапочку-пидорку с неизбежным пиратским лейблом «Diesel», чтобы забросить куда-нибудь, к чертовой матери, на антресоли перчатки на меху, которые, как ни старайся, всегда оставляешь на пьянках и теряешь по пять пар за зиму, и чтобы можно было выйти за пивом в магазин за углом в майке и шортах, вяло щурясь на расплывшееся по небу солнце…
Что же будет дальше?
О'кей. Я знаю, что спеть специально для Крюгера, чтобы заставить его ужаснуться. Задуматься. Понять, как все непросто. Но сначала мы выпьем.
– Я вспомнил одну песню, тоже сексуальную. Сейчас спою. Но надо выпить.
Крюгер, умильно улыбаясь, уже тянется со своей рюмкой. Крюгер, кажется, набрался по полной программе. Глаза у него со слезой, помутневшие. Нос заметно покраснел. Думает о чем-то своем. Судя по улыбке – о хорошем.
Ну и слава Богу!
Вера смотрит на меня не отрываясь, и я старательно отвечаю ей взглядом. Да, милая, все будет хорошо. Я уверен в этом. Еще пара стопок, и Вера поплывет тоже. С одной стороны, это хорошо, а с другой – плохо. Как всегда.
Впрочем, все равно.
Вкуса водки я уже совсем не чувствую. Вкусовые сенсоры нёба и гортани выведены из строя. Оглушены спиртуозой. В голове и во всем теле необыкновенная мягкость. Хорошо бы вот так сидеть и пить, пока не упадешь. Но труба зовет. Триста рублей, которые мне светят. Для меня не хуй собачий. И поклонники, которые, может быть, угостят коньяком. Все мои поклонники знают, что я люблю коньяк. На сольные концерты обязательно кто-нибудь приносит, угощает. Две женщины, некрасивые, но что-то есть, обязательно дарят бутылку «Московского». Видимо, скинувшись. Я уже жду. Радостно их приветствую, жадно заглядываю в глаза: «Принесли?» В такие моменты понимаешь, что все было не зря, что можно и нужно петь дальше, творить, что все для них, для людей.
Крюгер с громким стуком ставит на стол пустую кружку.
Итак!..
Что там? Ах да…
Мой лирический герой знакомится на выставке кошек с очаровательной женщиной, которая, как и он, обожает котиков. Общность интересов выявляет взаимную симпатию, за чем следует приглашение в гости, чтобы полюбоваться на кастрированного пушистого перса. Мой герой с радостью принимает приглашение. Вскоре его визиты принимают периодический характер.
Вхож мой лирический герой в этот дом до такой степени, что остается на ночь в одной постели с супругой, причем муж в это время безропотно спит в другой комнате. Это, однако, не мешает ему испытывать к визитеру самые теплые, дружеские чувства:
Был муж ее несколько странен,
А впрочем, не странен кто ж?
Но в дом их я просто за гранью
Известных приличий был вхож.
помогая снимать пальто и предлагая тапочки. Мой герой смущен двусмысленностью ситуации, но расстаться с дамой сердца уже не в силах. Муж между тем демонстрирует беззаботность истинно галльскую:
Встречая меня в коридоре,
Участливо, как родня,
О матушкином здоровье
Расспрашивал он меня,
Дальше – больше:
Когда я из ванной стремительно
В комнату голый бежал,
С улыбкой снисходительной
Он взглядом меня провожал.
Жена тоже не выражает никакого беспокойства. Но однажды ночью, в полнолуние, во время очередного гигиенического похода в ванную, на моего героя со всей внезапностью маньяка нападает совершенно голый муж со вставшим хуем. Они валятся на пол и начинают бороться. Лирический герой полон решимости защитить свое естество от посягательств мужчины. Они борются молча – то один берет верх, то другой. Античную красоту композиции нарушает появление супруги, которая зажигает свет и застывает в изумлении. Муж робко лепечет жалкие слова оправдания, но у женщины открываются глаза. Гневно швыряет она в лица обоим упреки и обвинения в мужеложстве. «А я-то дура!..» – убивается она. Заканчивается все скандалом:
А ночью он, воском заляпан,
Бесстрастием равен врачу,
Торжественный, как канделябр,
Над нами держал свечу.
Ми – ля-минор: блям-блям!
Она назвала меня «пидор»,
А мужу по морде дала
И выгнала нас из квартиры
Обоих. В чем мать родила.
Вера смеется. В глазах ее видна гордость за меня, гордость за своего любимого человека. Торжество женщины, которая обрела мужчину. Будет чем похвалиться перед подругами, замужними, но несчастными, будет что рассказать.
Поэт и музыкант!
И еще что-то материнское есть у нее во взгляде. Никуда от этого материнства не деться, хоть ты тресни.
Крюгер уже не смеется, но улыбается, глядя на меня с подозрительным прищуром. Даже с некоторым беспокойством. Ага, испугался, Крюгер! Небось думает, что я тайный гомосексуалист, что буду склонять его к сожительству. Поймаю в темном коридоре и поцелую взасос. Предложу сделать минет. Типа Вера – это так, для отвода глаз, чтобы усыпить бдительность простодушного натурала.