– Бабы пошли… Ну, за знакомство.
   Водка идет птицей. Есть, однако, хочется просто-таки мучительно. Вода начинает булькать.
   – Воду надо подсолить. Соль-то есть?
   – Есть.
   Крюгер сыплет в кастрюлю соль из солонки. Нет, так не подсолишь, нужно ложкой. Совсем избаловала его теща… Ладно, потом посолю в тарелке. Крюгер с плеском вываливает пельмени в воду.
   – Сколько они варятся?
   – Минут пятнадцать – двадцать, пока не всплывут.
   В желудке образуется жар. Он поднимается вверх, опаляет лицо и окутывает голову. Повышается настроение, появляется бодрость мыслей.
   Крюгер стоит у плиты, смотрит в дымящуюся кастрюлю и помешивает пельмени половником. Мне нравится Крюгер. Хороший чувак, хоть и хреновый поэт. А где они нынче, хорошие поэты? Разливаю теперь в три стопки. Водки остается совсем мало. У Крюгера лицо охуевшего от жизни сорокалетнего человека. Торчит острый немецкий кадык. Теплым взглядом смотрю на Крюгера.
   – Я вчера твои стихи почитал. Мне понравилось.
   И хорошо бы на этом поставить точку.
   – Понравилось? – в голосе Крюгера чувствуется недоверие. И искренний интерес.
   – Понравилось, – отвечаю я, искренне кивая.
   – А что больше всего понравилось?
   Вот вопрос, который всегда задают поэты и барды. Вопрос, сводящий на нет все благие порывы и ставящий искреннего доброжелателя в тупик. Все еще кивая, начинаю мучительно вспоминать что-нибудь из Крюгера, хотя бы строчку или название. Нужно было, блядь, повнимательнее листать. И не пиздить. Что-то там мелькнуло такое… Что-то древнерусское, что ли… У Крюгера обязательно должно быть что-нибудь древнерусское, с такой фамилией он должен отдать дань уважения земле, его вскормившей. Воспеть. Или про птицу? Феникс – Ясный Сокол?.. Меня вдруг осеняет:
   – Все!
   И смотрю прямо в глаза. Как бы отметая тем самым все поводы к сомнениям. Самый достойный ответ, не оставляющий…
   – А что больше всего?
   Да, вот именно… Что вам, батенька, больше всего понравилось в творчестве поэта Крюгера? И кто вас тянул за язык? Париж… Еб твою мать, Париж! Там стихотворение было про Париж!..
   – Про Париж!
   – А!
   Крюгер удовлетворенно улыбается. Кажется, попал в точку. Поставил точку. Я счастлив. Крюгер счастлив, и я счастлив. Конечно, про Париж. Нет ни одного поэта и барда, не написавшего про Париж. Париж – сублимация мечт всякого россиянина, считающего, что он занимается творчеством. Все поэты пишут про Париж, все барды стремятся в Париж. Скажи поэту «Париж!» – и ты не промахнешься. Ты увидишь, как блеснут глаза. Тотчас польются стихи. Все знают, что это город любви, и мало кто знает, как он засран собаками. Даже больше, чем Москва.
   – У меня есть несколько вещей про Париж, – делится Крюгер, вылавливая половником разбухшие до сопливости пельмени в большую миску с цветочками. При этом он страшно серьезен. – Одно мне самому очень нравится. Шуточное. Ты его имел в виду?
   Хороший вопрос. Что я имел в виду? Я просто имел в виду сказать что-нибудь приятное поэту Крюгеру. Я помню название «Париж». Что можно шуточного написать про Париж? Только какую-нибудь разудалую глупость в духе Высоцкого…
   – Наверное, – храбро говорю я.
   И тянусь к рюмке. Надо с этим кончать. Надо еще выпить. Сменить наконец тему. И тут как нельзя кстати появляется Вера.
   Причесанная, припудренная, слегка накрашенная, в брючном костюме. Эффектно застывает в дверном проеме. Кисти неизвестного художника. И в этот миг окно заливается выглянувшим-таки скукоженным ноябрьским солнцем. Вера покрывается сияющим пятном света, волосы на кончиках искрятся, поблескивают губы, и вся она становится как символ весны, молодости и веселья. И как завершающий мазок, милая улыбка озаряет ее чело.
   Те же и Вера.
   Солнце бьет Крюгеру прямо в глаз, и он, недовольно щурясь, смотрит в окно. Я восхищенно улыбаюсь в сторону Веры и думаю, что пиздец, опять пропал снег, опять все развезет и скоро чавкающая чернота окутает город. Но надо выпить. Водка идет в жилу, я это чувствую. Попал в струю. Скоро станет совсем хорошо. Крюгер сердито задергивает занавески и ставит на стол миску с пельменями. Они скользкие, вялые, из некоторых выскочило мясо, если можно назвать мясом то, что они туда суют. От них исходит пар, своим сытным ароматом живо напоминающий мне о поносе. Я даже начинаю ощущать жжение в анусе. Какая все-таки отвратительная пища эти пельмени!.. Особенно когда фабричные в столовых хлебают их ложками, двигая ушами. Надо чем-нибудь их сдобрить. Отбить пельменный вкус.
   – Садись, Верунчик, – говорит Крюгер, выдвигая из-под стола третью табуретку, – мы тут тебя ждем, не пьем. Тарелки давать, или будем так, из миски?
   – Лучше тарелки, – отвечает Вера.
   Она смотрит не на пельмени, а на меня. Я одобрительно улыбаюсь.
   – Кетчупа нет? – Я скорее утверждаю, чем спрашиваю.
   – Кончился. И горчица кончилась. Надо будет сходить в магазин, купить что-нибудь на вечер.
   – А уксус есть? – с надеждой спрашиваю я.
   – Уксус?.. Должен быть где-то уксус…
   Крюгер лезет под стол. Я, как бы во внезапном порыве, сжимаю руку Веры. Она отвечает мне тем же.
   Надо скорее выпить.
   Крюгер ставит на стол пыльную бутылку с уксусом, достает из шкафа две тарелки в цветочках и вилки. Я накладываю на тарелку пельмени и поливаю их уксусом. Едкий запах заглушает пельменный дух. Ну, вот так более-менее. Вера аккуратно кладет на тарелку три штучки, но по ней видно, что есть она их не собирается. Ну и правильно!
   – Ну, поехали!
   – За женщин! – поспешно подхватываю я, показывая Вере взглядом, кого имею в виду. Так надо. Вера отвечает взглядом, что понимает. Понимает, благодарит и любит. Я опрокидываю и начинаю есть. Если бы я так не хотел есть, я бы лучше запивал чаем. У пельменей вкус вымоченной в уксусе поролоновой губки. Может, и правда стоило их пожарить. Пельмени a la Крюгер. Пельмени любимой тещи. Так и следует писать на упаковках.
   – Владик, а ты читал Андрею свои стихи?
   Вера не моргнув выпила стопку и порозовела. Крюгер отрешенно ест из миски. Видимо, вспоминая жареные тещины пельмени.
   – А когда? – Крюгер грустно смотрит на меня и на Веру. – Мы пельмени готовили…
   – Я вчера почитал перед сном, – важно говорю я, старательно выковыривая из расползающегося теста серое мясо, – мне очень понравилось. Особенно про Париж.
   – Ой, про Париж мне тоже очень нравится! – с умилением восклицает Вера. – Иванов написал на него музыку и поет на концертах. Она у него и на диске есть. Ты знаешь Иванова, Андрюша?
   Я солидно киваю, жуя. Мол, кто же не знает самого Иванова? Знаю, знаю я вашего Иванова… Еще одна незабвенная легенда КСП, любимец женщин, с раздражающим старанием поддерживающий свое реноме Души Общества. Когда-то часто мелькал на ТВ и с тех пор в компаниях не дает никому рта раскрыть. Так и сыплет анекдотами, гастрольными историями и случаями из жизни, уставясь выпуклыми глазами жизнелюба поверх голов, куда-то в свое облученное софитами далеко. Слушатели устало похохатывают. При этом напивается до положения риз. Когда уже больше не может говорить, ложится за кулисами на лавку и лежит в забытье, пока его за руки не выведут на сцену. И там, сидя на стуле, поддерживаемый с двух сторон доброхотами поклонниками, чтобы не свалился, мычит песни, осоловело глядя в зал. А песни у него как раз те, что страшно нравятся нашему гнилому электорату – шуточные про пьянку и похмелье. Народная, блядь, тема. Зал умиленно слушает, чувствуя своего. Теперь понятно, что это за «Париж». Из пьяных уст Иванова.
   Все поэты мечтают, чтобы их стихи клали на музыку и пели. Это как орден за заслуги, награда за усердие. Иногда на тусовках так и ходят по пятам, хватают за рукав, шелестя кипой отксеренных стихотворений. Когда отвечаешь, что поешь только свое, слегка бледнеют от ненависти, сразу теряют всякий интерес и, передернув затворы кадыков, устремляются дальше. Некоторые молодые барды, из тех, что только ищут себя или без царя в голове, берут и поют. Поэты тогда сидят в зале, рдея от удовольствия, и ревниво оглядывают публику: слушают ли, восхищаются ли? Понимают ли? Чутко вслушиваются в слова поющего: не переврал ли, не вставил ли, упаси Бог, что-то свое? Ибо авторский текст чрезвычайно важен и каждое слово что-то несет. Привносит. Так складываются творческие тандемы.
   Крюгер и Иванов.
   – Мы с Сашкой начинали еще в «Пятом колесе», – рассказывает Крюгер, перестав есть, – Алферов, Бородянский, Ленка Дунина. С концертами объездили полстраны. Было попито…
   Представляю себе. Сейчас, правда, большинство этих старых бардов из «Пятого колеса» в рот не берут. Жесточайший синдром абстиненции. Берегут здоровье, чтобы успеть сделать как можно больше. Творить дальше. Возможно, замахнуться на мемуары. «Я и Визбор. Встречи в горах», «Чай у Окуджавы». Задокументировать значительность своей жизни. Впечатать себя в эпоху. Расчленить вялопротекшее время на эпизоды и над каждым возвести железобетонный саркофаг со статуей наверху – святой Юрий Иосифович, святой Булат Шалвович, святой Владимир Семенович… С приступочком для молитв и вешалкой для посохов странников. В назидание и на зависть. А нам с Крюгером, наверное, и написать-то будет не о чем. Не получится из нас с Крюгером авторов брошюр из серии «Прикосновение к прекрасному». Растрепанными на ветру галками прыгаем мы по обездоленному полю жизни, выискивая развеянные крохи, под провисшей парусиной небес с измалеванными серо-черными тучами нашей затянувшейся осени.
   Крюгер увлеченно повествует о пьяных похождениях Иванова… Вера улыбается, поглядывая на меня. Я старательно посмеиваюсь, ковыряясь в разодранном месиве пельменей.
   Однажды наш герой поехал на гастроли в Приморье – Страну дураков, и там, за кулисами местного ДК, общаясь с восторженными аборигенами, вылил на штаны, прямо на причинное место, стакан бормотухи. Повесив штаны на батарею, чтобы просохли, он, по своему обыкновению, прикорнул на стульях, а когда трепещущий от раболепства перед столичной знаменитостью директор постучал в дверь, вскочил, схватил гитару и, пошатываясь, побежал на сцену. Так и вышел на публику в промокших трусах до колен. Зал испуганно зааплодировал.
   «Лики закулисья. Воспоминания». А. Иванов.
   А водка-то уже тю-тю! Блюдя обычай, ставлю бутылку под стол. Но выпить хочется. На второй день, начав утро с водки, чувствуешь необыкновенный подъем и прилив сил. Кажется, что все великолепно. Что все будет хорошо. В душе сами собой перебираются некие струны. Главное – продержаться до вечера. Не сломаться. А вечером, ближе к ночи, обязательно наступает момент, когда вдруг мгновенно вырубаешься. Хоп! – и все. Как будто кто-то выключил свет. И тут же включается автопилот. Некоторые даже не замечают, насколько ты пьян. Потом женщина, с которой утром просыпаешься в постели, рассказывает, что было. Смакует подробности. Страшно удивляешься: «Да что ты?! Неужели это я все отчебучил?» Растет количество посланных на хуй. Почему-то всегда есть кого послать. Иногда силишься вспомнить: за что? Нет, никак. Но все равно бывает стыдно. Вроде бы все – милые люди. Может, просто заебали?.. Мрачно куря, выслушиваешь утренний доклад. На другой день забываешь, смирившись с собой. Потом, где-нибудь повстречавшись, как ни в чем не бывало жмешь руку. И только почувствовав некоторую неловкость в ответном рукопожатии, вспоминаешь: ах да, что-то такое было… Какая-то хуйня… Впрочем, все всё понимают. Мир просто кишит посланными на хуй. Мир Посланных На Хуй.
   Продержаться до вечера.
   – Андрюша, спой, пожалуйста, ту песню, что ты вчера пел, про розу в грязном ручье. Мне она очень понравилась, – просит Вера, воспользовавшись задумчивой паузой Крюгера.
   – А, посвящение маркизу де Саду, – откликаюсь я с бодрой готовностью автора и тут же, как молнией пронзенный, вскрикиваю: – А где моя гитара?
   Остолбенело смотрю на Крюгера. Крюгер поднимает на меня затуманенные водкой и воспоминаниями глаза.
   – Гитара? В комнате.
   Я обмякаю. Вера мягко кладет мне на плечо руку:
   – Я принесу.
   Вера уплывает.
   Слава тебе Господи, цела гитара. Я уже три гитары оставил в машинах, возвращаясь домой на автопилоте, – чешскую, немецкую и корейскую. Кладу их на заднее сиденье и забываю, по дороге лакируя коньяк пивом. В глубине души я их ненавижу. Во мне вызывает раздражение необходимость таскать их на плече в метро и по улице, мне кажется, у меня при этом совершенно дурацкий вид, как у какого-нибудь убогого арбатского музыканта, со всей своей сопливой страстностью поющего «Кино» и «Алису». Всякий раз, когда нужно брать с собой гитару, я становлюсь угрюмым и с трудом сдерживаюсь, чтобы не пнуть ее ногой от отвращения.
   Гитары у меня всегда были замызганные, пыльные, поцарапанные, как опустившиеся женщины, ставшие нелюбимыми, и некоторые безумцы гитаристы из тех, что по ночам с испитыми лицами дрочатся над пассажами Пако де Люсии и Ричи Блэкмора, уверяли меня, что гитары все чувствуют и отвечают мне тем же. И я готов в это поверить: прежде чем потеряться, они трескаются, начинают дребезжать и фокусничать – колки то проворачиваются, то застревают намертво. Иногда я кидаю на гитару злобный взгляд, как на орудие моей пытки. Свою первую, шиховскую, я, находясь в состоянии глубокой ипохондрии, со всего маху треснул об дерево. Полетели щепы, заныли струны – это меня чудесным образом привело в отличное расположение духа. Изуродованные останки я торжественно бросил в каэспэшный костер, ужаснув всех. А недавно я вдруг с испугавшей меня мстительной мечтательностью подумал: «Когда-нибудь, блядь, настанет время, и мне не нужно будет бренчать на этой хуевине».
   Мне уже стыдно быть бардом.
   Стоять в одном ряду с…
   Человек с гитарой! Пожилое дитя совка, воплощение русского регтайма, бита и мятежных шестидесятых, сгнивших на корню от обильной сырости немощных сиротских слез. Деревянные крылья, сложенные за спиной, святость и мудрость в одном футляре, арфа небожителя по рыночной цене. Внутрь каждой гитары нужно приклеивать инструкцию «Как стать русским пророком».
   Допустим, § 1. Восхождение к высям авторской песни рекомендуется начинать с исполнения песен т. н. мэтров. Двоеточие, абзац. Для тех, кто поглупее, кто вечно молод, – а) В. Цоя, б) Ю. Шевчука, в) А. Макаревича. Точка с запятой, абзац. Для тех, кто поумнее, кто высоколоб, – а) Б. Окуджавы, б) А. Галича, в) А. Городницкого. Точка с запятой, абзац. Для тех, кто хочет быть угоден уголовно-крестьянско-фабричному триединству народа, – а) В. Высоцкого, б) А. Розенбаума, в) М. Шуфутинского. Точка с запятой, абзац. Психо(нарко)делическая богема жаждет – а) Б.Г., б) А. Вертинского, в) А. О'Шеннона.
   Примечание к § 1.
   Творчество Ю. Визбора и Ю. Кима особенно актуально для потенциальных каэспэшников (байдарочников, скалолазов, спелеологов и проч.) и приемлемо для самого широкого круга застолий, посиделок и бивуаков – от бандитских до академических включительно, – т. к. песни этих авторов светлы, распевны и явно ни о чем.
   Для дуэтов рекомендуется использовать брата (сестру) или жену, как правило, некрасивую, но образованную. Петь полудетскими голосами, подразумевая интеллигентную инфантильность, и слабенько, чтобы вслушивались, а вслушавшись, понимали, как это все непросто, как это хорошо.
   Что-то в этом роде…
   А между тем Крюгер говорит:
   – Да, старик, песни у тебя… Я уже давно слышу: Степанов, Степанов… Особенно от баб – все уши прожужжали. Мне вчера, честно говоря, сначала не понравилось. Чтой-то он, думаю, все о сексе да о сексе поет? Маньяк какой-то. А потом прислушался, там с таким юмором написано и сюжет лихо закручен. Не знаю… Я бы, наверное, так не написал.
   Знаю, знаю… Но, как бы не находя слов от благодарности, восклицаю:
   – Старик!.. – И вижу, как из темного коридора появляется Вера.
   Вера несет гитару.
   Со всем к ней уважением, как драгоценную часть меня. Встречая их мрачным взглядом, я думаю: «А что я, собственно, такое без этого хитроумного куска фанеры? Кому я, на хуй, нужен сам по себе, без своих песен? Какая Женщина Барда обратила бы на меня внимание, кто бы поил меня на халяву? На что бы я вообще жил? Я без гитары – никто, еще один записной интеллектуал без гроша за душой, зато с целым возом знаний, мнений и убеждений, которые столь же почтенны, сколь и бессмысленны, как и все знания, мнения и убеждения этого мира. Что у меня есть, кроме этой гитары? Каким движимым и недвижимым имуществом я владею? Да ни хрена у меня нет, кроме старой пишущей машинки „Оптима“ с западающей точкой, вороха истертых джинсов и трех пухлых папок с черновиками текстов песен, которые я на полном серьезе называю „Архив“ – можете положить их ко мне во гроб. Больше нет ничего моего в этом мире. Вот потеряй я гитару – что бы я делал? Хочешь не хочешь, пришлось бы покупать новую, какую-нибудь самую дерьмовую, потому что денег всегда нету, а эта хоть испанская, у этой хоть звук нормальный…»
   – Какая у тебя гитара? – спрашивает Крюгер.
   – Испанская. Друзья подарили на Новый год.
   – Испанские, я слышал, хорошие. У Иванова мастеровая гитара. Он долларов пятьсот за нее отдал.
   – Гусевская?
   – Кажется, да.
   Крюгер берет из рук Веры гитару и, наклонив голову, проводит пальцем по струнам. Все почему-то так делают. Гитара издает томный звук. Крюгер вслушивается с видом знатока. Все-таки пятоколесовец.
   – Ничего звук.
   – Да, звук нормальный.
   – Андрюша, ну спой, пожалуйста, – говорит Вера голосом капризули. Теперь не отстанет, я-то уж знаю, придется петь.
   – Сбацай чего-нибудь. – Крюгер через стол протягивает мне гитару.
   Я принимаю гитару с легкой гримасой, как обоссанного ребенка. Господи, как же мне не хочется петь! Напрягаться. Поешь-то ведь не ртом, а всем телом. Все тело надрывается, производя звуки, называемые песней. Вибрируют мышцы и жилы, деревенеет шея, голова раскаляется, как лампочка. Лоб и руки покрываются потом. Весь окаменеваешь, как изваяние самому себе. Иногда закрываешь глаза, чтобы они не вылетели из орбит. Вот Высоцкий напрягался так, что смотреть на него было страшно – вот-вот разорвет на части, а потом расслаблялся по полной программе. За то народ его и любил – за то, что орал во всю глотку, а потом пил по-черному. А в то, что он наркоманил, многие до сих пор не верят, просто не хотят верить. Нет у нас культуры наркомании, как на Западе, не воспета, и занятие это в отличие от пьянства достойным не считается. Наркоманов у нас боятся как порождения чего-то лекарственно-медицинского, потому что русский народ всегда относился к медицине со страхом и недоверием, а пьяница в доску свой, у каждого есть друг, сосед или родственник алкоголик, хороший в общем-то мужик, золотые руки, всегда поможет починить унитаз, а пьет оттого, что жизнь несправедлива и Россия несчастна. Так надо и в инструкции записать – дескать, для создания песен о родине нужно помнить, что Россия: а) могуча, б) прекрасна, в) несчастна. Прямо как русская женщина. И обязательно при этом упомянуть о березках. Что-нибудь свое. Я вот тут, допустим, придумал: березки на закате похожи на зардевшихся невест. Чем не метафора? Интересно, а африканские барды так же постоянно поют о пальмах, как наши – о березках? Должны же быть в Африке барды, поющие, ну, скажем, на суахили? Хотя я больше люблю как раз пальмы, потому что они растут на брегах теплых морей и океанов, по которым бродят, покачивая бедрами, смуглые красавицы. Видимо, я черный в душе, как всякий белый блюзмен.
   Четвертая струна потекла.
   Она у меня новая и поэтому съезжает все время на тон вниз. Пока я подтягиваю струну, Вера убирает со стола. Вываливает из тарелок в мусорное ведро ошметки пельменей. Петь мне совсем не хочется, а вот выпить еще хочется.
   – Может, сходим еще за водкой? – обращаюсь я к Крюгеру. – Я водочки выпью, а потом спою.
   Крюгера, видимо, уже хорошо зацепило. Легло на вчерашние дрожжи. Он завороженно смотрит на гитару. Так и хочется щелкнуть у него перед носом пальцами, как психиатр, привлечь внимание. С трудом оторвавшись, он поднимает глаза на меня:
   – Водочки? Погоди, кажется, у меня еще осталось… Крюгер удаляется расслабленной походкой. Под теньканье четвертой струны Вера моет посуду.
   – У тебя очень хорошие песни, Андрюша, – говорит она через плечо, изящно отстраняясь от раковины, – и ты их так поешь… С душой.
   – Я просто не могу петь иначе, – объясняю я с горькой усмешкой и вдруг, убежденно: – Я считаю, что в песню нужно вкладывать всю душу, как Высоцкий.
   Вера через плечо смотрит на меня влажными глазами.
   В них все: любовь, умиление, восторг… Так что же все-таки между нами вчера было? Как это происходило? Я, например, люблю сзади и, когда пьяный, схватив за волосы. Это помогает раскрыться жертвенной сути женщины. Некоторых это страшно возбуждает, а другие воспринимают как очередной необъяснимый мужской бзик, на который не стоит обращать внимание. Просто надо немного потерпеть. А Вера? Какова она в постели? Был ли в этом вообще смысл? Что вообще было? Я даже не помню, какого цвета у нее белье…
   Думы мои прерывает лязганье ключа в замке. Ба, да это Крюгер отпирает таинственную комнату. Может, у него там склад паленой водки? Мини-спиртзавод? Судя по Крюгеру, все может быть…
   – Вера, а что у Крюгера в той комнате?
   – Не знаю, я там никогда не была. Она у него все время заперта. Наверное, какие-нибудь старые вещи.
   Так банально? Нет-нет, я не верю! Опять лязганье. Крюгер вышел и запирает дверь. Напевая. Видимо, «Париж», сл. В. Крюгера, муз. А. Иванова. Крюгер выходит на кухню, в руке у него почти полная бутылка «Привета».
   – Теща привозила на именины. Одну мы уговорили, а эта осталась. Правда, она теплая.
   Я смотрю на бутылку со смешанным чувством радости и сомнения. Радости оттого, что остановиться на выпитом уже не представляется возможным, а сомнения оттого, что доживу ли я до Алферова? А сколько, кстати, сейчас времени?
   – А сколько сейчас времени?
   Вера смотрит на свои часики, вытирая мокрые руки об захватанное кухонное полотенце.
   – Без четверти два. – И со скрываемым беспокойством: – Ты куда-нибудь спешишь?
   – Да нет, – успокаивающе отвечаю я, – просто вечером мне нужно быть у Алферова в «Повороте». Там сборный концерт, надо будет спеть пару песен. Хочешь, – восклицаю я, словно внезапно озаренный великолепной идеей, – поедем вместе?
   Вера радостно вспыхивает.
   – Конечно. Я очень хочу еще раз послушать тебя в зале. И, успокоенная, приободренная, садится за стол.
   – Ну, водку-то допить надо, – обиженно говорит Крюгер.
   – Разливай, – бодро говорю я.
   Крюгер разливает, прищурив один глаз для меткости.
   – А когда выпьешь, споешь? – настойчиво спрашивает Вера.
   Никуда мне от этого проклятого пения не деться. Нигде в этом мире.
   Человек с гитарой… Для того и с гитарой, чтобы петь. Некоторые страшно обижаются, когда не поешь. Смотрят как на лгуна и обманщика. Или как на дармоеда. Или так, словно присвоил себе высокое звание народного артиста. Я киваю с твердым намерением.
   – Верунчик, ты бы хоть чаю, что ли, сделала. Закуси нету, запивать будем, – ворчит Крюгер.
   Вера виновато вскакивает и начинает звенеть чайником. Я заглядываю в кружку. Там остатки чая цвета мочи.
   – У меня еще осталось. Могу поделиться.
   – Давай. Верунчик, поехали.
   Крюгер нетерпеливо опрокидывает. Вера пьет стоя, деликатно морщась. Я запиваю чаем и протягиваю кружку Вере. Крюгер сидит с зажмуренными глазами.
   – Крюгер, – говорю я, справившись с сивушными парами, – а что у тебя в той комнате? Если, конечно, не секрет.
   Крюгер жадно допивает чай. Потом отвечает, делая выдох:
   – Там тренажер стоит, «Кетлер». Тещин. Она, когда приезжает, занимается на нем.
   Оп-ля! Нормально. Есть многое на свете, друг Горацио… Я тут же начинаю представлять: седовласая теща, поджарая, но с огромными раскачивающимися грудями, в обтягивающем трико, неистово крутит педали, красная от напряжения, а рядом, в спортивном костюме «Адидас», стоит Крюгер и строго смотрит на секундомер.
   Пиздец какой-то…
   – Молодец у тебя теща, – с женским уважением говорит Вера.
   – Да, она у меня просто пиздец, – подтверждает Крюгер.
   – А сколько же ей лет? – удивляюсь я. Крюгер начинает разливать и пожимает плечами:
   – Я не знаю точно. Лет шестьдесят или чуть больше. Но выглядит она гораздо моложе.
   Вера вздыхает. Да, блин. Нуте-с, надо петь… Что там? Ах да – де Сад. В свое время меня умилил один факт из биографии французского романиста, напоенный какой-то нездешней меланхолией: престарелый маркиз, по навету своей мелкобуржуазной жены помещенный в шарантонскую психушку, подолгу одиноко сидел на берегу протекающего по территории лечебницы ручья, бросал в грязную воду пурпурные розы и задумчиво провожал их взглядом… Я написал об этом трогательную песню, щедро приправленную черным юмором такого тонкого помола, что никто, кроме изящнейшего Жоры Дорофеевского, его так и не распробовал. Женщины восприняли эту песню как жалостливую и только что не плакали, слушая ее, а мужчины на полном серьезе находили в ней отголоски каких-то своих несостоявшихся Любовей. Сначала меня это сильно озадачило, но, сколько я ни пел эту песню, даже придавая голосу оттенки некой шутовской гнусавости, слушатели никак не хотели хихикать и перемигиваться. Потом я плюнул и стал исполнять ее гипертрофированно-трагически, в результате чего она стала любимой многими песней о любви.
   Гримаса творчества, я бы сказал.
   Я начинаю петь, но не сильно, хотя и надрывно, качаясь на волнах легкого водочного охуения. Вера, слегка пьяненькая, пристально смотрит на меня вбирающим взглядом. И вся она – эти глаза. Когда женщины так смотрят, никогда не понятно, слушают ли они вообще, а если и слушают, то о чем себе думают. Иногда чувствуешь себя Богом, способным на две-три минуты подарить ей отнятый Рай, а иногда – Дьяволом-искусителем, ловящим жертву на живца несбыточной мечты.