У Анны перехватило дыхание.
   — Что — война?
   — Да ты что?… Очухайся!
   И вдруг она услышала:
   — Мы передаем бюллетень о состоянии здоровья Иосифа Виссарионовича Сталина…
   — Сталина?!
   Она точно спросила репродуктор.
   Алексей смотрел на нее тяжелым взглядом.
   — Ты понимаешь?… Сталин!
   Радио не выключали всю ночь. Всю ночь за окном надрывался мартовский ветер. Анна плохо спала. Встала раньше обычного. Вышла из дома. Несмотря на раннее утро, народу на улице было много. Все шли в красный уголок.
   Тревога за жизнь Жестева сразу ослабла, Жестева продолжали лечить, врач приезжал из Мазилова, сестра дежурила, больного навещали десятки людей, но все говорили о Сталине. Так много было связано с именем Сталина, так много Сталин значил, что все остальное теперь бледнело и уходило в тень…
   Сталин — это было что-то огромное. Огромное, но далекое. И там она ничем не могла помочь. А здесь, рядом, тоже шла борьба. За человека. За добрую и большую жизнь.
   Во вторую ночь Анна совсем не могла заснуть. За печкой пел сверчок. Все чиркал и чиркал свою заунывную песню. Свекровь похрапывала, иначе она обязательно плеснула бы в щель кипятком. По всей стране, по проводам и без проводов, от антенны к антенне неслись сообщения. Сердце, пульс, температура… И совсем рядом, через несколько домов, Таня Грошева, медсестра из участковой больницы, тоже следит за сердцем, за пульсом, за температурой. Через каждые четыре часа вводит Егору Трифоновичу пенициллин.
   Почему Анне так безмерно жаль Жестева? Точно он ей родной…
   И вдруг она ловит себя на мысли, что Жестева жалеет больше, чем Сталина. Ей неудобно в этом признаться. Даже самой себе. Но Жестев роднее, ближе, дороже. Тот — символ, а Жестев — живой человек.
   Она запрятывает эту мысль в какие-то такие тайники своей души, куда никому и никогда не проникнуть.
   С утра побежала к Жестевым. Тихонько вошла в избу. Варвара Архиповна дремала на лавке, подложив подушку под голову. Сидя у постели, дремала Таня Грошева. Дремал Егор Трифонович.
   Таня открыла глаза. Виновато улыбнулась.
   — Ну как?
   — Падает… — Взглядом показала на термометр. — Доктор говорит, выкарабкается…
   — Ой, Танечка!
   Анна безвольно опустилась на скамейку. Все-таки она выпросила у судьбы жизнь Егору Трифоновичу…
   И в тот же день, вечером, пятого марта, умер Сталин.
   По радио передавали сообщение Центрального Комитета. Передавалось медицинское заключение. Извещение от комиссии по организации похорон…
   Особенно притихшими казались дети. Они жались к печке и даже всхлипывали. Играли тихо-тихо. Да и не мудрено. Все хорошее связывалось в их представлении с именем Сталина. В школе постоянно твердили, что он — лучший друг. Всего. Детей. Велосипедистов. Мелиораторов. В детских домах даже конфеты давали с присказками, что о конфетах позаботился дедушка Сталин…
   В день его похорон мела легкая поземка. Анна только что вернулась от Жестева. У старика дело шло на лад.
   Она только успела раздеться, как на крыльце послышался шум.
   Хлопнула дверь, в комнату вошли Алексей и какой-то милицейский лейтенант. Анна вопросительно взглянула на мужа.
   — Познакомься, — сказал он, запинаясь. — Товарищ Ха… Харламов!
   Алексея слегка покачивало, но лейтенант как будто был трезв.
   — Ты понимаешь, Аня… Ты понимаешь, какое событие… — Алексея покачивало. — Такое событие нельзя…
   Он вдруг опустился на стул и заплакал.
   Анна взглянула на лейтенанта.
   — Вот приехал к вам, — несколько виновато объяснил тот. — Встретились вот в правлении…
   — К нам?
   — Не лично, а вообще. В эту местность. Для предотвращения возможных беспорядков.
   Анна удивленно привстала.
   — Каких беспорядков?
   — Никаких беспорядков! — вмешался Алексей, утирая кулаком слезы. — Все будет в порядке! Нельзя в такой день. Но не продают даже портвейна. А товарищ Ха… Харламов… достал…
   Анна молча указала гостю на репродуктор. По радио транслировали все происходящее в это время на Красной площади. Играл оркестр. Напыщенно звучал голос диктора. Снова оркестр. Многоголосый говор. Потом заговорили Маленков, Берия, Молотов…
   Милицейский лейтенант упоенно смотрел в репродуктор. Анне стало не по себе.
   Она понимала, что в похороны не до веселья, но ей почему-то не хотелось бы так хоронить близких людей.


XXIV


   В один из последних дней марта Анна по пути на работу зашла к Жестевым. Возле этих стариков ей было как-то уютно-успокоительно, как говорила она самой себе с легкой усмешечкой.
   В тот день с утра задул порывистый ветер, заморосил дождь, небо побурело, заволоклось тучами, ветер становился все холодней, а потом дождь сменился густым снегом, покрывшим все дороги, все дорожки и тропинки, ведшие в Мазилово.
   — Раздевайтесь, — приветливо встретила ее Варвара Архиповна. — Сейчас позавтракаем, вареничками своего угощаю.
   — Да я завтракала… — Анна подошла к Жестеву: — Что за книжка у вас, Егор Трифонович?
   Жестев провел похудевшей рукой по книге, будто погладил открытые страницы.
   — Учусь, Анна Андреевна. Учусь понимать жизнь.
   Старик редко выражался высоким стилем.
   — Что же это за учебник?
   Жестев усмехнулся.
   — «Война и мир», Анна Андреевна, только и всего. Перечитываю. — Он помолчал, но, должно быть, ему все-таки хотелось объяснить Анне свое обращение к Толстому. — Завертятся в голове всякие мысли — не разложить по полочкам. А тут точно на простор выйдешь. Он — о своем, а ты — о своем, но так это у него все умно, широко, своевольно, что и сам умнеешь, и в своих делах начинаешь разбираться как-то так… — Он несколько сконфуженно взглянул на Анну. — По-толстовски, что ли!
   Она этого еще не знала. Еще не умела советоваться с великими книгами, но слова запали в нее, в нее всегда западало что-нибудь от Жестева.
   — А что вас тревожит, Егор Трифонович? — заботливо спросила Анна. — Может, послать за доктором!
   — Все, Анна Андреевна… — Старик насупился и слегка постучал по книге. — Я вот с каким доктором советуюсь. А вы мне…
   Он пытливо на нее посмотрел, точно ждал от нее какого-то особого понимания.
   Но Анна не знала, что ответить.
   Варвара Архиповна возилась у загнетки, подгребала из печки к чугунку жар, бросала в кипящую воду вареники.
   Жестев поймал взгляд Анны.
   — Да, вареники все так же едим, — неспешно произнес он. — Только надолго ли муки хватит? Аппетит хороший, да работаем не по аппетиту.
   — Вот мы и ждем вас, — ласково ответила Анна. — Поможете, мы и приналяжем.
   — Нет, — резко оборвал ее Жестев и еще раз повторил: — Нет.
   Анна опять не поняла, старик чего-то недоговаривал.
   — Написал я, в райком написал, — вдруг признался Егор Трифонович. — Постарел, не тяну. Не гожусь.
   — Ну что вы…
   — Отучились жить своим умом, Анна Андреевна, и я в том числе. А теперь опять пришло время жить своим умом. Не подумайте, я не оправдываюсь и дураком себя не считаю. Но бывают обстоятельства сильнее нас.
   Тут Варвара Архиповна позвала их завтракать.
   — Что ж, пойдем, — миролюбиво согласился Жестев. — Вареники — штука добрая… — Он подцепил вилкой вареник, и вернулся к начатому разговору: — Написал в райком, прошу освободить, хватит.
   — Чего хватит?
   — Всего. Послужил, хватит, не справиться мне теперь.
   — Ну, это уж вы… Вас уважают в Мазилове.
   — Уважить не важить. Уваженья я не потеряю, коли честно признаюсь, что ныне воз не по мне.
   — Что-то я не вполне понимаю…
   — Я и сам не все понимаю, потому и запросился в отставку. Отслужил свое, выполнял, что приказывали, а теперь…
   Тут вмешалась Варвара Архиповна:
   — А теперь не хочешь никому подчиняться?
   Но Жестев не принял шутки.
   — Ты, мать, не шути. Подчиняться — это легче всего. Теперь их время… — Он кивнул на Анну. — Эти не захотят подчиняться, а для этого не только голова нужна… Образование нужно. А у меня его… Я больше, как указывали, а теперь и самому указать надо. Что было? Один за всех на всю страну думал, а ныне коллективно придется решать…
   Только тут начал доходить до Анны смысл его слов.
   — Значит, на пенсию собрались?
   — Значит, — подтвердил Жестев.
   — Не отпустят, — возразила Анна.
   — В самый раз, — не согласился Жестев. — Увидите. Ведь у нас кто шел в ход! Или «чего изволите?» или «поднажмите, ребята». Ну, насчет «поднажмите» это я могу. А теперь народ потребует — что и к чему?
   Варвара Архиповна опять вмешалась:
   — Вареники-то остывают!
   Прямо пальцами Жестев взял щепоть соли.
   — Ты бы сахарку.
   — С солью привычнее.
   Жестев многое не договаривал, лишь постепенно раскрывался он перед Анной и каждый раз наводил ее на новые необычные мысли.
   Анна собралась было уходить, но кто-то зашаркал в сенях, постучал и, не ожидая отклика, потянул на себя дверь.
   — Не помешаю?
   Это был сам Тарабрин.
   — Егор Трифонович… Товарищ Гончарова, оказывается, тоже тут…
   — Не ждал я вас, Иван Степанович. Мать, спроворь…
   — Нет, нет, — решительно отказался Тарабрин. — Не голоден. Извини меня, Егор Трифонович, знал о болезни, справлялся, а навестить не мог. Да и сегодня не приехал бы, не приди твое заявление…
   Жестев не спеша пошел навстречу гостю.
   Тарабрин пожал всем руки, разделся, улыбнулся Анне.
   — А вы как хозяйничаете?
   Анна теперь уже не так смущалась Тарабрина.
   — Да понемножечку…
   Она поднялась.
   — Не торопись, Анна Андреевна, — остановил ее Жестев. — Разговор коснется и вас.
   Тарабрин вопросительно поглядел на Жестева, но ничего не сказал.
   — Сидите, сидите, — согласился он. — Пожалуй, Поспелова зря не прихватил. Я ведь заглянул в правление. Он набивался, да я остановил, хотел сначала с тобой…
   — И правильно, — одобрил Жестев. — Анна Андреевна другой коленкор.
   — Ну, как знаешь, как знаешь, — опять согласился Тарабрин. — Тебе виднее. — Он сложил на коленях руки и сразу перешел к делу. — Получили мы твое заявление, понимаем, сочувствуем, но с работы — нет, не отпустим. Для секретаря парторганизации нет у вас сейчас подходящего человека. Подлечиться — дело другое, путевку в санаторий для тебя запросили. Но от руководства — нет, не освободим. Не обойдемся.
   Тарабрин говорил громко, властно, категорично, но на Жестева его слова, по-видимому, не произвели особого впечатления.
   — Обойдетесь.
   — Позволь райкому судить.
   — Без Сталина обойдутся!
   — Что? Что? — Что-то в тоне Жестева озадачило Тарабрина, он подался вперед и как бы заново начал вглядываться в Жестева. — Что ты хочешь этим сказать?
   — Да не больше того, что сказал, — успокоительно произнес Жестев. — Не поеду я в санаторий. За хлопоты, конечно, спасибо, но не хочу из дому, и без старухи своей тоже не хочу. Дома я лучше окрепну, поверьте. А вот в руководители уже не гожусь. Я ведь, Иван Степанович, понимаю, что теперь предстоит. Не снести мне эту ношу, не по плечу.
   — Подожди, подожди, что ты сказал про Сталина? — оборвал Тарабрин. — При чем тут Сталин? Я не вижу связи…
   — Очень даже при чем, — все так же спокойно и с какой-то внутреннею улыбкой ответил Жестев. — Сами о нем еще не раз заговорите. А мне по-стариковски…
   Придраться было не к чему, но слова Жестева не лезли ни в какие привычные каноны и насторожили Тарабрина. Он даже перешел с панибратского «ты» на более официальное «вы».
   — Что вы все-таки хотите этим сказать?
   — Да лишь то, Иван Степанович, что всем нам придется теперь измениться…
   — То есть как измениться?
   — Поумнеть, Иван Степанович!
   — А вы что же…
   — А я слаб, не вытяну, растеряюсь…
   Тарабрин не ответил, он только пристально смотрел на Жестева.
   — Кем я был? — продолжал Жестев. — Помните, ходили у нас в деревнях сельские исполнители? С блямбою на груди? Вот я и был им…
   — Что это еще за блямба?…
   Насколько категоричен был Тарабрин в начале разговора, настолько неуверенно говорил он сейчас. Кажется, он принял блямбу и на свой счет.
   Тарабрин задумался.
   — Может быть, вы и правы. Вы действительно, кажется, устали. Ну, а кого бы… Кого бы рекомендовали вместо себя?
   — Гончарову, — тотчас ответил Жестев.
   Сказал не раздумывая, не замедлив с ответом ни на секунду, — теперь Тарабрин понял, почему он задержал Гончарову и вел при ней такой разговор.
   Тарабрин задумался.
   — А стажа хватает у нее?
   — Да разве в этом суть? — уклончиво сказал Жестев. — Формальность. А секретарь из нее будет…
   Тарабрин резко повернулся к Анне.
   — А как вы?
   У него, кажется, мелькнуло подозрение — не сама ли Анна навела Жестева на эту мысль.
   Но она так чистосердечно отозвалась: «Ох, нет, не справляюсь я…», что Тарабрин тут же отверг свое подозрение.
   Он вспомнил свой спор с Гончаровой из-за зерна. Он не любил, когда председатели колхозов подминали под себя секретарей партийных организаций, а она еще тогда не боялась перечить Поспелову. Если дать ей направление, может, и получится толк…
   Он строго посмотрел в глаза Гончаровой.
   — Ну, а вы что думаете по поводу этого?
   Анна ответила ему вопрошающим взглядом.
   — По поводу чего?
   — Ну вот, вся эта критика, что разводит тут товарищ Жестев. Тоже хотите быть умнее всех?
   — Нет, не хочу, — твердо сказала Анна. — Хочу учиться. Хочу, чтоб меня учили. Там люди поумнее меня.
   Она не сказала, где это там, но Тарабрин, кажется, отнес ее слова и на свой счет.
   «Не глупа, — подумал он. — Дисциплинированна. Может быть, и получится толк».
   Вечером на партийном собрании коммунисты разбирали заявление Жестева. И то, что Тарабрин дал согласие обсудить это заявление, означало: райком не возражает против освобождения Жестева от секретарских обязанностей.
   Тарабрин был опытным партийным работником, знал, что смена руководителей должна способствовать подъему работы. Он перевел разговор на хозяйственные планы колхоза, расшевелил людей, вызвал на разговор, побудил выступить Анну, и Анна не сдержалась, высказалась, наговорила и в адрес Поспелова, да и в свой собственный адрес немало горьких слов…
   Она верила в то, что говорит, в этом и была ее сила. И те, кто слушал ее, видели, что она верит. И тоже верили ей. Тем более что за два года, которые она провела в колхозе, ее слова не расходились с делами.
   Поверил в нее и Тарабрин, и, когда встал наконец вопрос о новом секретаре, из-за чего, собственно, он и приехал в колхоз, он посоветовал мазиловским коммунистам выбрать секретарем партийной организации Гончарову, и они согласились, что Гончарова годится в секретари.


XXV


   Анна спала и не спала. Тело ее спало, а дух бодрствовал. Она отдохнула за ночь, ее всю пронизывало ощущение бодрости. Было еще очень рано. Но в деревне никогда не бывает слишком рано. Она встала, наскоро умылась, вышла на крыльцо. Было свежо до дрожи. Вернулась в дом, отломила хлеба. Завернула в платок. Надела тапочки. Чтоб полегче. Все в доме спали. Ну и пусть спят…
   Пошла к складу. Вся деревня еще спала. Только чья-то бесприютная курица топталась у лужи. Но девчата были уже в сборе. Они сидели за амбаром, на завалинке. Милочка, все три Нины, Верочка, Дуся, Маша. Все в тапочках, рваных, заношенных, — удастся ли что заработать — это еще как сказать, а тапочками придется пожертвовать.
   Они оживились, завидев Анну.
   — А мы думали, проспите!
   Но ни Прохорова, ни обещанной подводы не было.
   — Маша, ты погорластее. Беги к Василию Кузьмичу. Где же лошадь? И на конюшню. А ты, Верочка, за Прохоровым.
   Всех поднять, всех собрать — сколько уходит времени!
   Пришел Прохоров, выдал мешки с кукурузой. Маша вернулась на телеге. Погрузили мешки, тронулись в поле…
   Вот и участок, отведенный звену Милочки Губаревой: хорошая земля. Сама Анна отвела ее Милочке.
   — Девчата!
   Это Милочка обратилась к подружкам, она была заражена нетерпением Анны, ей тоже не терпелось взяться за эту землю, хорошо подкормленную, унавоженную.
   — Ох, девушки, затеяли мы с вами… — сказала Анна и не договорила: она-то знала, что они затеяли, только по молодости девчатам все как с гуся вода. Не жаль труда, хоть и труда жаль, а если не задастся — засмеют, опозорят…
   Вот они — эти пятнадцать гектаров, которые никто не хотел отдать и которые Анна прямо-таки вырвала из недоверчивых поспеловских рук.
   Она вздохнула.
   — Ну, девчата, взялись за гуж, не говори, что не дюж. Где-то машинами сеют, а мы — руками. Один выход — сажать вручную или голодать…
   Милочка засмеялась.
   — Трудней, чем при немцах, не будет.
   — И то!
   Поставили мешки с кукурузой. Анна бросила на мешок жакетку, засучила рукава кофты.
   Милочка удивилась.
   — Анна Андреевна, а вы куда?
   — Давайте, девчата, действовать…
   Что тут было такого? Простое дело, незамысловатый труд. А она испытывала такое удовольствие, точно ей привалило неведомо какое счастье.
   Она с детства знала эту радость. Не столько знала сама, сколько замечала у взрослых. Но только теперь она понимала, что это такое: выйти в поле весной, после долгой зимы, вонзить лемех в сырую землю, провести плугом первую борозду, отвалить первый пласт… Господи, какое это ни с чем не сравнимое наслаждение! Все впереди, еще неизвестно — получится что или нет, неизвестно еще, каков вырастет урожай. Но — поднять эту влажную землю…
   Она все двигалась, двигалась, шаг за шагом…
   Девчата наблюдали за ней, как она это делает, потом пошли сами.
   «Бог вам в помощь, девчата! Бог вам в помощь! — мысленно твердила Анна. — Только бы получилось, только бы удалось…»
   Она шла и шла. Постепенно ощущение удовольствия улетучивалось. Она превращалась в машину, да и в самом деле — не ждать же машин, когда-то они еще будут, а жизнь не ждет — или ты ее, или она тебя!
   Кто-то из девушек запел:
   Синенький скромный платочек
   Падал с опущенных плеч…
   Анне вдруг захотелось заплакать, до того ощутимо где-то рядом возник Толя. Во время войны все пели эту песню…
   — Ох, до чего ж и нудно, и трудно, — пожаловалась Верочка. — С ума сойти!
   Анна была согласна с ней — тяжелая работа, с вечера она не думала, что будет так тяжело.
   — Зато зимой молоко будет, — сказала Анна. — Дети с молоком будут…
   В детстве Анне иногда казалось, что мать любит корову больше детей, с детьми она никогда не разговаривала так, как с коровой.
   — Болезная моя, душенька, кормилица наша, матушка, золотце ты мое…
   Она и пойло ей старалась получше заболтать, и сенцо посолить, и морковкой угостить иной раз. Аннушку мать не очень-то баловала морковкой, а уж с такими ласковыми словами не обращалась к дочери никогда.
   Ты провожала и обещала
   Синий платочек беречь…
   Девчата пели протяжно и жалобно.
   Ничего-то ты, Аннушка, не сберегла…
   А может, сберегла?…
   Интересно, тракторист испытывает такое же волнение, какое чувствовал мужик, выходя в поле с сохой? Любят ли доярки своих коров так, как мать любила Буренку?…
   Девчата еще пели, но Анна уже не прислушивалась к песням. Она просто устала, было уже невмочь…
   К вечеру звено засадило четыре гектара. Больше всех одолела Милочка. Смешная девчонка, чуть ли не моложе всех, худенькая, силы в ней не видать, но в работе мало кому удается ее обойти. Маленькая, да удаленькая!
   Возвращались домой куда медленнее, чем шли в поле.
   — Туговато, — призналась Милочка.
   — А как завтра?
   — Неужто утремся?
   Они разошлись с уважением друг к другу. Никто не упал духом, все были уверены, что назавтра никто не раскиснет.
   Когда Анна вернулась домой, палисадник тонул в сумеречном полусвете. Поднялась на крыльцо. Постояла. За дверью пело радио. Она открыла дверь. Алексей сидел за столом. Он тотчас выключил репродуктор. Из-за печки вышла свекровь.
   — Дети спят? — спросила Анна.
   — Спят, — не сразу ответил Алексеи.
   — Зачем выключил радио? — спросила Анна.
   — Так, — сказал он. — Надоело.
   — Ужинать будем? — спросила свекровь.
   — А как же? — сказала Анна. — Почему не ужинать?
   — Кто тебя знает, — сказала свекровь. — Ходишь по людям Лучше бы мужние рубахи постирала.
   — Да ведь вы стираете.
   — Рубашка, которую жена выстирает, помягче…
   Надежда Никоновна не осмелилась высказаться до конца.
   Она подала картофельный суп, жареную картошку.
   — Маленькую подать? — осведомилась она у сына.
   Алексей вопросительно взглянул на жену:
   — Как?
   — С какой это стати? — возразила она. — Что за праздник?
   — Как хочешь, — примирительно согласился Алексей…
   Поужинали. Легли.
   — Чего это тебя на кукурузу понесло? — спросил Алексей. — Ты агроном или кто? Полезла в грязи копаться. Для чего только училась? — Алексея обнял, притянул ее к себе. — Аня! Люблю я тебя все-таки…
   Она отодвинулась от него.
   — Ты чего?
   — Спать хочу, — сказала она. — Подвинься.
   Она повернулась к мужу спиной. Поясница у нее болела, как при родах. Надсадно, тяжело, ноюще. Но ничего нельзя было поделать. Кому-то надо работать, надо самой показать пример, без этого ничего не получится.


XXVI


   Как-то, еще в бытность в Севастополе, Толя повез жену в Ялту. Дорога долго петляла по горным склонам с низкорослыми южными лесами, вилась обок с нависшими серыми скалами. Но вот машина на мгновение замерла перед приземистыми Байдарскими воротами, рванулась вперед, и перед ними открылся ослепительный простор. Бирюзовое море, зелень садов, сказочный голубой воздух, окутанные белой дымкой поселки, безграничный солнечный мир. Точно такое ощущение было у Анны сейчас, хотя на дворе бесновался вьюжный, коварный февраль.
   Может быть, это звучит слишком романтично и даже наивно, но, вероятно, всякий коммунист, пришедший к партии по зову сердца, как-то особенно воспринимает партийный съезд, участником которого он впервые, пусть хоть и заочно, делается, став коммунистом.
   Первый съезд! Молодой коммунист выбирает делегатов на районную конференцию, а может быть, и сам примет в ней участие, выбирает делегатов на областную, посылает делегатов на съезд…
   Анна напряженно следила за всем, что происходило в Кремле. Она слушала все сообщения по радио, читала газеты. Все ее интересовало. Она не чувствовала себя неоперившейся молодой коммунисткой, ее вот уже как три года избирали секретарем партийной организации. В партии она пятый год, срок как будто небольшой. Но если из этих пяти лет три года отвечаешь не только за себя, но за всех, кто работает рядом, если ты должна тревожиться за судьбу каждого, невольно появляется ощущение, что в партии ты давным-давно, начнет казаться, что вообще не было такого времени, когда ты не был коммунистом.
   Она находилась в состоянии какой-то юношеской восторженности. Ей все нравилось — и речи, и ораторы. Она воспринимала съезд как праздник, все участники представлялись ей значительными и хорошими людьми, все, что они говорили, она принимала как непреложные истины…
   Через несколько дней ее вызвали в райком, и она получила там материалы съезда. В них много говорилось о преодолении культа личности Сталина. Анне сказали, что с этими документами надо ознакомить всех коммунистов и даже беспартийных, чтоб всем стало понятно, как относится партия к ошибкам и недостаткам, тормозящим развитие советского общества, — они как огрехи при пахоте.
   Анна слышала уже о решениях съезда, но она не представляла себе, какими серьезными, глубокими и беспощадными они окажутся.
   Вернулась она в колхоз под вечер и тут же послала оповестить коммунистов о том, что назавтра назначается партийное собрание, решив, что сама она прочтет материалы вместе со всеми. Но прежде чем запереть их в небольшой переносной сейф, стоявший в кабинете Поспелова, в котором хранились чековая книжка и наличные деньги колхоза, она все-таки раскрыла доклад и пробежала первые страницы…
   Оторваться она уже не смогла. Она дочитала до половины и спохватилась. Было поздно. Она была в конторе одна, за стеной покряхтывала да охала только Полина Васильевна, старушка, работавшая в правлении курьером и сторожихой. Тогда Анна решила взять доклад на ночь домой.
   Она вышла из кабинета. Полина Васильевна притулилась на лежанке, валенки валялись на полу. Она сидела, свесив босые ноги, и вязала платок. Вязала, конечно, по чьему-нибудь заказу. Ей приносили шерсть, она и пряла ее и вязала. Маленькая, сморщенная, она в опаской поглядела на Анну: а ну как агрономша пошлет ее сейчас за кем-либо! Но бог милостив, агрономша объявила, что уходит домой.
   — Иди себе, деточка, иди, — напутствовала ее Полина Васильевна. — Иди, отдыхай…
   Но Анне было не до отдыха. Она торопливо дошла до дому, наскоро поужинала молоком с хлебом и не удержалась, разбудила Алексея. Показала ему тетрадь.
   — Доклад.
   — Тот самый?
   Как был, в нижнем белье, Алексей подошел к столу.
   — Дай-ка…
   — Я сама еще не прочла, — сказала Анна. — Давай вместе. Ты ложись, замерзнешь раздетый. А я почитаю. С самого начала…
   При чтении вслух доклад показался еще значительней. Каждое произнесенное слово становилось еще тяжелее. Все, чем жила Анна, выглядело сейчас иным, все представления о жизни менялись…
   Сталин неплохо начал свой путь. Партия высоко его оценила и высоко подняла. Но успехи партии вскружили ему голову. Он поверил в свою непогрешимость, стал поощрять свое возвеличивание, о себе начал думать больше, чем о народе, и его слова стали расходиться с делами…