— Как подписать? — строго спросил маститый автор, глядя поверх раскрытой титульной страницы на нерешительно мнущегося паренька.
   — Напишите просто… Толику, — попросил паренек, вдруг застеснявшись своей простой и, пожалуй что, малоросской фамилии. Рядом со звучным, воспетым в белогвардейском романсе именем «Борис Оболенский», заявленным на обложке книги, словосочетание Анатолий Галушкин смотрелось куце.
   «Ничего, вот закончу роман, — успокоил себя Толик, — и возьму псевдоним. Что-нибудь такое же яркое. Скажем… Голицын!»
   — Сам пишешь что-нибудь? — определил наметанный глаз Оболенского.
   — Так… — окончательно стушевался Толик. — Немножко.
   «Просто Толику. От собрата по цеху», — быстро накарябал Борис поперек страницы и этим купил Анатолия с потрохами.
   В дальнейшем, когда признанный писатель принял над молодым автором негласное мягкое шефство, сами собой возникли и прижились обращения «Поручик» и «Корнет». И хотя, помимо панибратства, крылось в них явное нарушение субординации — ведь согласно дореволюционной табели о рангах выходило, что Борис по званию младше Анатолия, — такое положение вещей устраивало обоих.
   Свой общегражданский паспорт с настоящими именем и фамилией Борис Оболенский показал Толику гораздо позже, по сильной пьяни, предварительно потребовав, чтобы поручик трижды побожился, что не будет смеяться. А уже минуту спустя Анатолий, загибаясь от хохота, катался по ковру и благодарил небеса за то, что воспитан агностиком.
   Реальное имя не совпало с вымышленным ни в единой букве, а полная шипящих фамилия лже-Бориса недвусмысленно указывала на его принадлежность к древней богоизбранной нации. Ничего себе белогвардеец!..
   — А-а скажите, господин Щ-щ-щ-щ-щ… — неожиданно заговорил долговязый и угловатый, как складной метр, субъект, сидящий по левую руку от Анатолия, с торцевой стороны крайнего стола. До этого субъект никакого интереса к дискуссии не проявлял, вертел в длинных пальцах связку ключей и, кажется, ковырял украдкой маленьким ключиком гладкую полировку. Короче, вел себя как воспитанный человек — и вот, надо же, поднялся над столом, по-бычьи склонил голову, забрызгал слюной…
   — Ради Бога, не затрудняйтесь, — попросил Щукин, обрывая беспомощное шипение. — Для друзей я Василий.
   Долговязый благодарно кивнул.
   — К-кого вы представляете? — напрямик спросил он. — И сколько са-абираетесь п-платить?
   — Отвечу, если вы представитесь, — сверкнул стеклышками очков Щукин.
   — Коровин, — брезгливо скривился долговязый и оплывшим сталагмитом стек обратно в кресло.
   — Думаешь, тот самый? — быстро шепнул Толик, от возбуждения чуть не клюнув носом ухо Бориса.
   — Ага, затворничек. Вот он какой, оказывается.
   — А говорит вполне по-человечески.
   — Если бы он говорил, как пишет, его прибили бы в первой же очереди за водкой. Кстати, непонятно, что он здесь делает. По слухам, его место сейчас в Голландии, в частной клинике.
   — С вашего позволения, отвечу сначала на второй вопрос, — сказал Щукин.
   И ответил.
   — Это за какой объем? — поинтересовался заметно оживившийся Прокопчик. — За лист, за полосу или за тысячу слов?
   — За тысячу знаков, — последовал ответ, и хоть глаз за черными стеклами очков было не различить, Толику показалось, что, отвечая, Щукин хитро прищурился — не хуже, чем вождь с портрета. — А теперь, если кому-то еще интересно, попробую объяснить, кого же я представляю.
   Но подавляющему большинству интересно уже не было. Кабинет утонул в общем одобрительно-недоверчивом гуле, и мало кто расслышал, что представляет Щукин в основном самого себя, выступает, так сказать, в роли мецената-одиночки, что заявленная тема интересует его по сугубо личным мотивам, что-то там еще и все-таки нельзя ли чуточку потише? Вот так, спасибо.
   — В конце концов, — расчувствовавшись, заключил Щукин, обращаясь главным образом к притихшей поэтессе Кукушкиной, — кто сказал, что творчество должно доставлять удовольствие? Оно должно приносить деньги. По возможности, большие.
   — Кто сказал, что водка должна быть вкусной? — поинтересовался лысовато бритый риторик П…шкин и захихикал, не дожидаясь остальных. Впрочем, никто его не поддержал, только двое пиарщиков по ту сторону стола о чем-то кратко перешепнулись.
   — Самоцитирование, — хмыкнул Борис.
   — Водка? Вкусной? — встрепенулся Щукин. — Не должна. Поэтому мы вам ее и не предлагаем. Кстати, раз уж официальная часть, можно считать, на этом закончена, я еще раз благодарю всех присутствующих за внимание. Премного благодарен. А теперь позвольте пригласить вас в банкетный зал. Как говорится, чем богаты…
   Покидая кресло, Толик украдкой скосил глаза на ту часть стола, где новоиспеченный нобелевский лауреат в области литературы попробовал себя в непривычном ремесле резчика по дереву. Увы, но глубокие неровные царапины, оставленные бородкой ключа, не несли в себе никакого сокровенного знания. Только горькое осознание бессмысленности всего сущего да слабенький вызов обществу — тихий, почти беззвучный, не слышный никому, кроме самого вызывающего.
   Когда распахнулась дверь банкетного зала, выяснилось, что приглашающая сторона богата абсолютно всем. Шедший в первых рядах Прокопчик-уж на что, казалось бы, ушлая личность, не одну морскую собаку съевшая на халявных фуршетах и презентациях под коньячок, — тут вдруг опешил, застыл в проходе, застопорив общее движение, и коротко выматерился. Сопоставив его высказывание с прощальной записью Коровина — а они дополняли друг друга, как Инь и Янь, — Толик пришел к выводу, что вся российская литература, от низкопробной джинсы до болезненных отправлений гениальной рефлексии, проистекает из общего источника.
   Из того самого, о котором так нудно твердил Экклезиаст.
   — Красота-то какая, поручик! — восхищенно произнес Борис и вдохнул так глубоко и шумно, словно собирался через ноздри втянуть в себя всю московскую весну.
   За прошедшие два часа небо над городом потемнело окончательно. Фонари, работающие по вахтовому методу: через два на третий, горели тускло. Они не столько освещали поздним прохожим путь к метро, сколько заслоняли от них звездное небо. Вдобавок, заметно похолодало. Мокрый асфальт стал скользким, а куртки, еще недавно распахнутые настежь, чтоб облегчить доступ к телу теплому мартовскому ветерку, так и остались распахнутыми, но уже по другой причине. Слишком уж жарко было внутри от выпитого и съеденного. Жарко, сыто и расслабленно.
   Красота? Наверное… Толик пожал плечами.
   — А коньяк у этого Тушина хороший, — развил тему Борис. — И коньяк, и секретарши. Э-эх…
   С этим утверждением Толик не мог не согласиться. Но не удержался, внес маленькую поправочку:
   — Только он не Тушин, а Щукин.
   — Да какая разница!
   — Слушай, как думаешь… — Толик помедлил из опасения показаться наивным и все-таки спросил: — Все, что он там наболтал — не гонево?
   — «Гониво», — усмехнулся Борис и пояснил, увидев по лицу Анатолия, что тот не ощутил разницы. — Так в «Детгизе» однажды опечатались. В бывшей «Детской Литературе». Прямо на обложке: «Ганс Христиан Андерсен. Гониво». Мне мама читает вслух: огниво, огниво,.. А я смотрю — я уже читал немного в четыре года — и вижу: сплошное «гониво».
   — Это ты с тех пор опечатки коллекционируешь? — спросил Толик, интуитивно чувствуя, что своим вопросом делает товарищу приятное.
   — С тех самых…
   Борис уже не однажды зачитывал ему отдельные перлы из своей коллекции. Парочку Толик помнил наизусть, про меч в «коротких ножках» и про то, как «на столе поверх стопки документов лежало массивное папье-маше».
   — И все-таки… — снова начал Толик, которому не терпелось внести ясность.
   — Ты насчет Щукина? С ним пока непонятно. Я, чтоб ты знал, с четырех лет в сказки не верю. Особенно в те, где все происходит по-щучьему велению. И личность он довольно-таки странная. И лицо, и одежда… в душу, правда, не заглядывал. Но внешность уже доверия не вызывает.
   Толик вызвал в памяти образ человека, представившегося как «Василий Щукин, можно просто Василий, без отчества» и согласился с товарищем.
   — И все-таки попробовать, я думаю, стоит. Кто не рискует, поручик, тот что?
   — Закусывает, корнет?
   — Вот именно! Да и чем ты рискуешь? Несколькими впустую потраченными часами? Это смешно. Если уж вызвался поработать на заказ, будь готов к тому, что клиент смоется, не заплатив. Или начнет изводить придирками так, что сам откажешься от гонорара, лишь бы отвязался.
   — Да я же ничего такого… — растерянно пролепетал Толик. — Я только…
   — Ты только, Толька, только, Толька… — неожиданно запел Борис, которого лишь сейчас, после десятиминутного проветривания, стало потихоньку разбирать от давешнего коньяка. Он закончил вокальную партию залихватским «Э-э-э-эх!» и счастливо рассмеялся.
   — А что до темы, поручик, то ничего в ней такого особенного нет. Мы же с тобой не маргинальные поэтессы? Не будем сперва нос воротить и говорить, дескать, нам и помыслить тошно, а потом скакать голышом по столу? А? Как думаешь?
   — Не будем, — согласился Толик.
   — То-то и оно! Ты подойди к заданию творчески. Кстати, не такое уж оно сложное. Вот если бы тебя пригласили выступить на собрании анонимных алкоголиков с докладом о пользе пьянства… Нет, это тоже легко. Про смысл жизни там, про гниение и горение… Лучше вот что! Напиши апологию обыденности! Неустанно воспевай серые будни, представь стремление к норме как высшую добродетель, увековечь рутину! Опиши немыслимое наслаждение от звонка будильника, и волнующее стояние в вагоне метро, и внутреннее томление во время утренней летучки, и душевные муки над послеобеденным кроссвордом, и как бешено стучит сердце в ушах, а язык собирает бисеринки пота с губы, прежде чем спросить: «Скажите, вы на маршрутку крайний?» Вот где сложность! А тут… Короче, не падай ты духом, па-а-аручик Голицын!.. — посоветовал Борис, снова сбиваясь на вокал.
   — Ка-а-арнет Оболенский… — весьма органично подпел Толик, почувствовав, что именно его голоса не хватает для полной гармонии вечера. Он с растущим интересом посмотрел на распахнутое окошко круглосуточного ларька и продолжил: — На-алейте…
   Но тут корнет все испортил. Он остановился сам и резко дернул Анатолия за свободно болтающийся за спиной конец шарфа, превратив песню в сдавленный кашель.
   — Ты чего? — обиделся Толик.
   — Тише ты! — шикнул Борис. — Слышишь, там?
   — Где? — Толик прислушался. Через дорогу от киоска, в черном провале неосвещенной подворотни происходила какая-то возня. Слышалось шарканье подошв по асфальту, мелодичный звон бьющейся тары и звуки ударов, перемежаемые приглушенными вскриками. — Дерутся, что ли?
   — Да уж не в футбол играют, — резонно заметил Борис и, подмигнув решительно, предложил: — Ну что, поручик, ввяжемся?
   Толик задумался. С одной стороны, драка казалась вполне логичным продолжением неплохо начавшегося вечера. Но в то же время, после обильного угощения с возлиянием махать руками и ногами было лень, а мысль о пропущенном ударе в живот казалась святотатством. В общем, ситуация сложилась непростая и нуждалась в дополнительном осмыслении.
   — А на чьей стороне? — спросил он, чтобы потянуть время.
   — Поможем тем, кто в меньшинстве, — быстро сориентировался Борис и расстегнул последнюю пуговицу на куртке, чтоб ненароком не выдрали с мясом.
   — Так там же, вроде, — Толик прищурился, — двое на двое.
   — Тогда без разницы, кому помогать, — рассудил Борис и, ошеломив дерущихся зычным окриком: — «Эй, которые тут против белых?» — тенью метнулся через проезжую часть.

Глава третья. Антон

   Когда ты висишь вверх тормашками в абсолютной темноте где-то на полпути между землей и, строго говоря, тоже землей. Когда под ногами у тебя скальный выступ, над головой, предположительно, тоже скальный выступ, а где-то за спиной, не дальше длины руки, сама скала, но нет возможности вытянуть руку, чтобы проверить. Когда за плечами у тебя рюкзак, в котором аккуратно сложены скальный молоток, и набор крюков с карабинами, и навесочный трос, и обвязка, и еще много чего для безопасного спуска, но в теперешней ситуации это всего лишь балласт, дополнительный груз, способствующий твоему наискорейшему падению. Наконец, когда в зубах у тебя зажата ручка фонарика, так что ни на помощь позвать — да и кого позовешь, когда звать некого? — ни хотя бы выматериться, как того требует душа. Да, в такие моменты невольно думаешь о многом.
   В основном, конечно, под черепом бурлит и мечется всяческая невнятица: брызги невысказанных междометий, черные волны безнадежности с общим смыслом: «Мир несправедлив ко мне», водовороты иррационального детского облегчения: «Хорошо, что темно. Не видно, куда упадешь…» Кое-где попадаются островки осмысленности, причем такие связные, что просто смех и грех. Самый яркий: «За что меня-то? Я ведь даже не древний спартанец… отбракованный… чтоб с обрыва — вниз головой». Просто удивительно, как много всякого-разного намешано в голове человека, который одной ногой, можно сказать, уже вознесся на небеса, а другой — запутался в собственном снаряжении, будто муха в паутине. Но бесспорным лидером по числу повторений безусловно является полумысль-полустон: «Как же это меня угораздило?»
   Всю жизнь он был атеистом. Не воинствующим, но убежденным, так уж воспитали родители. На купола церквей в солнечный денек засматривался исключительно с точки зрения красоты архитектуры, ничьих имен всуе не поминал, а в случаях, когда супруга в ответ на какое-нибудь предложение серьезно отвечала: «Мне нужно посоветоваться с Боженькой», лишь снисходительно улыбался. Поэтому сейчас ему некому было молиться. Возможно, он и хотел бы попробовать-в глубине души, но не мог. Не умел. Ему не удалось даже вызвать в памяти иконописный лик кого-нибудь из святых: Богородицы или этого… Николая какого-то, то ли Угодника, то ли Чудотворца. Вместо них перед глазами вставал почему-то поясной портрет французского киноактера Жан-Поля Бельмондо. Почему он-то? Воистину, и смех и грех. Но, мамочка моя, как же ему страшно!
   Ему было страшно в тот раз, когда они с Алькой впервые пришли сюда и заглянули за край. Он помнит, как гулко стучало в висках сердце, с каким отчаянием он вцепился в мягкую руку жены — до судорог, до синяков, и ее удивленный шепот: «Тош, ты такой бледный! Мне кажется, я могу видеть тебя без фонарика». «Я… не очень хорошо себя чувствую», — с трудом вымолвил он тогда, и это было крошечным шажком в сторону правды. Ее, так сказать, первым приближением. «Перевернутое небо Вороньей Сопки снова обрушилось на меня», — такой ответ был бы гораздо честнее и ближе к истине, но дать его и при этом остаться собой Антон никак не мог. К тому же, на самом деле никакое небо на него не рушилось. Ни перевернутое, ни нормальное, ни свернутое в трубочку — никакое! Разве только то, которое навечно поселилось у него в голове.
   Ему было еще страшнее, когда он вернулся сюда уже один, поняв, что все остальные пути отступления отрезаны, а здесь у него по крайней мере есть шанс. Последний шанс, который он лично предпочел бы никогда не использовать. Но поступить иначе означало собственноручно подписать смертный приговор, и не один.
   Ему стало совсем страшно, когда он сделал первый шаг вниз, повернулся спиной к пропасти и нащупал гладкой подошвой сапога верхнюю ступеньку. Как он боялся, что валун, здоровенная махина весом в добрую тонну, на вершине которой он закрепил трос, только кажется такой надежной и непоколебимой, а на самом деле готова от первого толчка сдернуться с насиженного места и… Или не выдержит сам трос. Или одна из самодельных ступенек.
   Но подлинных глубин ужаса он достиг только пару минут назад. Когда вместо очередного шага сделал обратное сальто с рюкзаком, прогнувшись, а потом закрутился, замотался, но каким-то чудом не сверзился буйной головой на острые камни, зацепился носком сапога за ступеньку, а левой рукой в перчатке — за путеводную нить, несерьезно тонкую и скользкую, и в таком положении затих, пытаясь собраться с мыслями. Казалось бы, какие тут мысли? Однако, вот они, скачут туда-сюда, как кузнечики на сковородке, более того, становятся все осмысленнее по мере того, как замедляется, затихает прямо посреди черепной коробки бешеный бой сердечной мышцы, которой, согласно фольклору, следовало бы уйти в пятки, но уж никак не в голову.
   Например, не прошло и тридцати секунд — маятник тела замедлил раскачивание, и Антон рискнул переплести свободную ногу с той, что угодила в спасительную ловушку, так чтобы между ними оказалась свернувшаяся косицей лестница — он уже знал ответ на основной вопрос. Тот самый: «Как же это меня угораздило?» Ответ был очевиден и неприятен, и на языке Алькиных подшефных в возрасте от семи до десяти формулировался просто: «Сам дурак». «Дура-ак! — обругал себя Антон и от невозможности повторить ругательство вслух сильнее прикусил ручку фонарика.-Дважды дурак! Дурак-рецидивист! Имбецил на триста децибел! Чемпион мира по прыжкам с разбегу на грабли!»
   Когда ты вываливаешься из кабины вертолета, дергаешь за кольцо, а спасительный купол не раскрывается, у тебя хотя бы есть возможность за те четыре секунды, которые тебе осталось лететь, снять ответственность с себя и переложить на кого-нибудь другого. На того, кто изготовил бракованный парашют, или того, кто его неправильно уложил, или на старшего группы, который не обратил внимания, что вместо ранца у тебя за плечами баул с картошкой… или на плечах вместо головы. Ну а кого винить, когда все сам: и укладывал, и мастерил, и знал же, знал все особенности конструкции, не предусмотренные эскизом! Получается, только себя. Сам проявил недальновидность, сэкономил на расходном материале, сам же чуть не поплатился. Даже чуть-чуть не поплатился. И ладно бы в первый раз!
   Он намотал на кулак веревку, которой в перспективе предстояло протянуться от места стоянки, где осталась раненая жена, до выхода на поверхность, который он непременно обнаружит, если только не… Продолжать не хотелось. Веревочка тонкая, в отличие от лестницы, не закрепленная, случись что — не продержит и пары секунд, но с ней, трижды обернутой вокруг ладони, Антону стало чуточку спокойнее. Свободной рукой он поправил под подбородком ремешок, на котором держалась, оттягивая голову вниз, громоздкая каска. Тяжелая и бесполезная: аккумулятор налобника окончательно сдох часов шестьдесят назад, а пластмассовый корпус вкупе с поролоновой подкладкой при падении с пятнадцати метров защитят голову не лучше, чем таблетка цитрамона. Однако Антон не спешил расставаться с каской. Пусть поболтается пока. Вдруг пригодится.
   Какими бы осторожными и незначительными ни были его действия, на некоторое время они нарушили хрупкое равновесие неустойчивой системы, состоящей из веревочной лестницы и ее создателя. Да уж, настоящего лестничных дел мастера, с мрачной иронией подумал Антон, шаркнул лопатками по скальному склону и решил на некоторое время воздержаться от резких движений. Ладно бы в первый раз! — вернулся он к прерванной мысли. Но ведь подобное с ним уже случалось.
   Правда, тогда — без риска для жизни. Можно сказать, на бытовом уровне.
   Полгода назад, одна из кухонных табуреток повредила ножку. Словосочетание «повредила ножку» заставило Антона поморщиться, но сила тяжести плюс тугой ремешок каски быстро разгладили черты лица. Тем более что повреждение не было катастрофическим. Всего одна ножка, что-то вроде вывиха, причем внизу, у самого пола. Выбрасывать жаль, выправлять и обматывать дефектное место изолентой бессмысленно. Как быть? И тогда Антон пошел на радикальный шаг. При помощи ножовки по металлу он отпилил увечную ножку чуть выше изъяна. Затем подпилил оставшиеся три, чтобы выровнять их по длине. На укороченные ножки снова надел пластмассовые пробки-заглушки. Замысел удался, казалось, что после ремонта табуретка стала в точности такой же, как раньше, особенно если смотреть сверху. Это на вид. Но оставалась еще память тела.
   Именно она заставляла всякого, кто пытался сесть на отреставрированный табурет, вскрикивать и нервно хвататься за первое, что подвернется под руку. Это отвратительное чувство: ты опускаешься на стул заученным с детства движением, на привычный стул, на который прежде садился бессчетное число раз, а стул, выражаясь примитивным языком ощущений, все не наступает и не наступает. В той точке траектории твоего тела, где оно обычно встречалось с гладкой поверхностью сиденья, ты к ужасу своему обнаруживаешь один лишь воздух и, естественно, вскрикиваешь и рефлекторно совершаешь хватательные движения, и падаешь вниз… на высоту подпиленных ножек. Дешевенький аттракцион, но по остроте ощущений он не уступает крутым рельсовым горкам луна-парка, изобретение которых русские и американцы великодушно приписывают друг другу.
   Вот и с лестницей получилась примерно та же история. Только хуже, принимая во внимание, что падение с нее могло не ограничиться пятью сантиметрами, как в случае с табуреткой. И даже двадцатью, на которые на самом деле отличаются интервалы между ступеньками на разных ее участках. Здесь счет мог пойти на метры. И еще может пойти, если Антон не продемонстрирует в ближайшее время чудеса ловкости и смекалки.
   Тросовую лестницу, как и большую часть прочего снаряжения, он мастерил сам, дома, украдкой. Трудился урывками половину апреля и весь май, выбирая для работы те моменты, когда Аля была в школе. Готовил сюрприз для супруги. И в результате приготовил, только скорее для себя. Когда на середине изготовления двадцатипятиметровой лестницы Антон обнаружил, что троса для навески поперечных перекладин-ступенек осталось неожиданно мало, он не отправился в магазин за новым мотком — время поджимало, да и денег было в обрез, — а вспомнил о модном лозунге, украшавшем все подступы к городу и, в частности, крышу соседней девятиэтажки со стороны фасада, выходящего на бульвар. «Экономика должна быть экономной!»
   Антон решил поддержать отечественную экономику. Он стал крепить ступеньки реже, не через сорок сантиметров, как рекомендовалось в справочнике, а через шестьдесят. В итоге получилась лестница с переменным шагом, а ее изготовитель пошел на поводу у памяти тела и оказался в таком вот неловком положении. Иначе говоря, попал впросак. Кстати, просаками когда-то на Руси называли именно плетеные канаты, их развешивали во дворе для просушки, и тот, кого угораздило в них запутаться…
   Хватит! Антон решительно пресек всплеск эрудиции, вызванный толи перенесенным шоком, то ли притоком крови к голове. Не время изображать южноамериканского ленивца и искать, кого бы обвинить в собственных бедах. Еще полчаса такого висения, и наступит кровоизлияние в мозг. Так что пора выбираться.
   Только вот как?
   Подняться, опираясь на путеводную нить, не получится — хлипкая веревка в случае чего способна поддержать разве что психологически. Остается два варианта. Первый: ухватиться руками за перекрученную лестницу, которая свисает где-то за головой, и долго дрыгать ногами в надежде выпутаться из ловушки, затем завершить так неудачно начатое сальто и оказаться в положении «верхом на канате». И второй: понадеявшись на крепость пут, сложиться пополам, одной рукой перехватиться за лестницу как можно выше, другой попытаться распутать ноги. Второй вариант казался Антону предпочтительнее. В нем не было резких движений и меньшая нагрузка приходилась на кисти рук.
   В принципе, похожее упражнение он не раз выполнял на турнике. Повиснуть вниз головой на перекладине, держась за нее мысками кедов или просто участками босых стоп, которые иллюстрированный анатомический справочник определял как плюсны, затем, нависевшись вдоволь, согнуться, подать корпус вперед и вверх и ухватиться за перекладину руками. С той разницей, что за турник Антон цеплялся все-таки двумя ногами, а не одной, шероховатая материя кедов обеспечивала лучшую сцепляемость, чем глянцевая гладкость резиновых сапог, да и сама перекладина располагалась не на высоте десятка метров и не над острыми камнями. Кроме того, нужно признать, это упражнение никогда не было его любимым.
   Лестница-канат уже не раскачивалась из стороны в сторону и не закручивалась вокруг своей оси. Антон повисел еще немного, успокаиваясь и собираясь с силами. Сделал глубокий вдох, другой и… поймал себя на том, что просто тянет время. А, все равно не надышишься! Тогда он зажмурился так, что зашумело в ушах…
   Иувидел на внутренней поверхности век улыбающуюся физиономию Жан-Поля Бельмондо. Вернее сказать, большой цветной плакат с его изображением. На плакате актер стоял на фоне неправдоподобно голубого неба, просунув большие пальцы рук в петли на поясе джинсов, в просторной рубашке навыпуск с засученными по локоть рукавами. Просто стоял, смотрел чуть исподлобья и улыбался. И ни взъерошенные ветром волосы, ни отчетливые морщины на лице, ни пухлые боксерские губы, ни нос — огромная, точно экспонат с выставки достижений народного хозяйства, картошка — ничто не могло нарушить его очарования. Бельмондо… Антон где-то читал, что все рискованные трюки в фильмах этот замечательный актер выполняет сам, без каскадеров и, кажется, без страховки. Совсем как Антон сейчас. Правда, в отличие от Жан-Поля, ему придется обойтись также без консультанта, без постановщика трюков, без осветителя и, самое главное, без надежды на повторный дубль.
   Он открыл глаза. В темноте это не имело особого смысла, но он открыл их, как будто для того, чтобы взглянуть в лицо опасности. И когда он сделал это, изображение его кинематографического кумира сперва качнулось назад, словно от ветра, потом медленно растаяло. Но прежде чем оно полностью растворилось в окружающей тьме, Антону показалось, что лицо с плаката подмигнуло ему. Пора.