— Двести восемьдесят дней! — торжественно объявила Маришка, оказавшись наконец на крошечной, с трех сторон огороженной смотровой площадке на самом верху трамплина. И, обернувшись ко мне, пояснила: — Средняя продолжительность беременности. У людей. Женского пола.
   Она была сияющая и немного задумчивая. К тому же стояла дзумя ступеньками выше. Неудивительно, что ее последние слова были восприняты мною как завуалированная команда к действию.
   — Можно тебя поцеловать? — спросил я. Маришка зажмурилась, взглянув на краешек солнца за моим плечом, и ничего не ответила.
   — Можно? — как дурак повторил я.
   Она снова не ответила, только выше подняла подбородок и плотнее сомкнула веки.
   Я поспешно наклонился к ней, не дожидаясь нового: «Ну, слава Богу! Я уж боялась…»
   Губы у нее были влажные и прохладные. Она двигала ими, как рыбка, выброшенная на берег. Я старался попадать в такт.
   «Неужели? — недоумевал я каким-то крошечным участочком мозга, сохраняющим способность к рассуждениям даже в самый упоительный момент. — Неужели это может наскучить? Даже не наскучить, а как бы отойти на второй план, куда почти неизбежно переместятся прикосновения ладоней и кончиков пальцев, — теперь, когда мы вступили в поцелуйный период. Неужели и это восхитительное ощущение когда-нибудь притупится, потеряет свою остроту? Скажем, когда мы откроем для себя… ну… новую альтернативу?»
   Маришка внесла сумятицу в мои мысли, сказав что-то вроде «ум-ум-ум».
   Я оторвался от ее губ, чтобы спросить:
   — Что?
   — Ого! — повторила она, восхищенно глядя куда-то мне за спину. — Такое ощущение, что они отсюда летят прямо в речку. Я имею в виду — лыжники.
   А когда я обернулся, впилась губами в мочку моего уха.
   — Кто научил тебя так целоваться? — спросил я зачем-то, обалдевший от неожиданной ласки.
   Вопрос был задан, по всей видимости, зря.
   — Тетя! — резко ответила Маришка, отпуская мое ухо. Обратно спускались молча. Я шел первым и смотрел под ноги. При спуске земля почему-то казалась еще дальше, а издевательские перильца лестницы выглядели совсем низенькими и ненадежными.
   «Отлично! — мрачно поздравил я себя. — О вожделенной своей альтернативе теперь можешь забыть, пока… Причем „пока“ не в смысле „все будет, надо только малость обождать“, а в смысле до свидания, а то и прощай…»
   Первой заговорила Маришка.
   — Странно, — сказала она, когда мы вновь ступили на твердую землю. — А сверху вниз ступенек всего двести семьдесят девять…
   — Вернемся? — с надеждой предложил я. — Пересчитаем…
   Маришка посмотрела вверх и с сомнением протянула:
   — Разве что на фуникулере…
   Так я неожиданно для себя стал фуникулером…
   Удар острым локтем в бок — средство, на мой взгляд, слишком радикальное. Но действенное: оно мгновенно выводит меня из задумчивости. Вздрагиваю и непонимающе смотрю по сторонам, в одно мгновение низвергнутый с вершины горнолыжного трамплина в тесное пространство маршрутки.
   Мало-помалу окружающая реальность обретает четкость. Судя по виду за окном, до «Тополево-Клекоза» нам ехать еще минут пять — и то если по пути не будет пробок. И зачем было пихаться в бок? Разве что Маришка задела меня случайно, спросонок…
   — Ты чего? — спрашиваю.
   — Я?! — негодующе шипит Маришка. — Это я чего?! Тем временем объект моего интереса, длинноволосая и длинноногая студентка, отложив книжку, нагибается вперед и спрашивает сочувственно:
   — Вам плохо?
   Однако какой приятный голос… В растерянности поворачиваюсь к ней.
   — Пока нет, — отвечает за меня Маришка деревянным голосом. — Но сейчас будет. — И толкает локтем в бок — второй раз!
   — Нам пора, — говорит она. — Быстро! — Почти кричит: — Остановите здесь!
   Глухой водитель сбавляет ход и оборачивается:
   — Прям здесь?
   — Да.
   «Газель» прижимается к обочине. Склоняюсь в три погибели и в этой позе покорности выбираюсь на заиндевелый газон. Знаю по себе, когда Маришка начинает говорить таким тоном, лучше быть с ней покладистым.
   Отхожу от маршрутки шага на три, пытаюсь обернуться — и не успеваю. Поскольку внезапно получаю удар в спину, не сильный, но совершенно неожиданный, так что мне едва удается устоять на ногах. Резко разворачиваюсь и как раз успеваю перехватить в движении два сжатых кулачка, уже занесенные для нового удара.
   — Да что с тобой? — недоумеваю.
   — Со мной? — Маришка тоже кричит, и оттого, что она старается делать это негромко, не привлекая лишнего внимания, голос ее звучит особенно страшно. — Со мной? — И вдруг: — Пр-р-релюбодей! Возжелал, да?
   Гнев искривляет губы и ищет выхода. Маришка дергается, а когда понимает, что руки ей не освободить, бьет меня коленкой в колено.
   Глупая! Ну и кому от этого стало больнее?
   — Ерунда какая! — говорю.
   И еще не договорив, понимаю, что нет, не совсем ерунда, потому что руки… мои собственные руки, которыми я удерживаю Маришку, — вот они, левая и правая, прямо перед лицом — и обе сейчас кажутся мне чужими. Руками инопланетянина, злобного похитителя земных девушек.
   — И все равно ерунда, — упрямо настаиваю, не успев еще испугаться. До меня всегда и все доходит небыстро. — За возжелание желтеют, а я…
   — Возжелал, — с угрюмым удовлетворением констатирует Маришка и перестает бесноваться. Но я все равно крепко сжимаю тонкие запястья, подозревая, что ее спокойствие окажется кратковременным. — Желтыми становятся, когда желают что-то чье-то. Чужое. А эта пигалица — явно ничья, своя собственная. И двигала тобой не зависть, а банальная похоть. Думаешь, я не заметила, как ты на нее пялился? Заметила… Сначала раздел взглядом, потом снова одел — в невесомое кружевное или, наоборот, в скрипучую кожаную сбрую, что уж там тебе ближе…
   — Что, с такими ногами — и ничья? — возражаю. Аргумент, конечно, идиотский, как и сам спор, но слишком уж выбили меня из колеи последние события.
   — Как раз с такими — запросто. Вспомни, как сам меня семь лет назад обхаживал. За десять метров.
   — Помню… — бормочу, не в силах оторвать взгляд от своих рук.
   Они не зеленые, нет — зеленоватые. Обычного цвета плюс эдакая легкая зеленца. И ногти — приятного лаймового оттенка. И крохотный шрамик на тыльной стороне левой — обычно незаметный, сейчас он, кажется, налился зеленым, как бороздка на поверхности смятой промокашки, куда стекли пролитые чернила.
   Скосив глаза, тщетно пытаюсь рассмотреть собственный нос. Какого он цвета? Непонятно.
   «Дурак! — думаю. — Ты б еще на уши попробовал взглянуть!»
   Неужели все сейчас видят меня таким? Маришка, владельцы проезжающих автомобилей, бредущие своей дорогой пешеходы. Тогда почему они не бьют по тормозам, не жмут на клаксоны, не шарахаются от меня, а проходят мимо, отвернув равнодушно в сторону голубоватые от холода лица? Или зрелище зеленого человечка ростом в метр восемьдесят пять, схватившего за руки вырывающуюся девушку, ни у кого не вызывает ни интереса, ни сочувствия?
   А может, это только обман зрения? Не исключено. что эффект усиливается, когда смотришь сквозь зеленые контактные линзы.
   — Посмотри, — прошу, — какого цвета у меня глаза?
   — Бесстыжего!
   Я отпускаю Маришку, и она остается на месте, не убегает и не дерется больше. Просто стоит и смотрит, как будто давно не виделись.
   Итак, вот и до меня докатилась эта волна. Сработала бомба замедленного действия. Пробился наружу еще один росток из тех семян, что заронил нам в души добрый самаритянин.
   Но за что? Я знаю, обмануть самого себя проще простого, но в данном-то случае обмана нет. Не прелюбодействовал и даже не планировал. Да и как вы представляете себе любовное действо в переполненной маршрутке? Где даже сесть по-человечески невозможно. Под ворчание сидящих рядом старушек и критические замечания пассажиров-мужчин?
   Хотя… Помнится, во времена Великой Альтернативы мы с Маришкой как-то умудрялись размещаться компактной парочкой в довольно тесных местечках… и, кстати, не всегда безлюдных. Жадные друг до друга и слегка двинувшиеся от постоянного нетерпения, должны же мы были где-то встречаться — здесь и сейчас! — не дожидаясь, пока появится отдельная квартира, уйдут в прошлое соседи по общежитию, подойдет к концу скучная лекция…
   В памяти один за другим всплывают эпизоды из первых наших стихийных, подчас экстремальных встреч. Но вновь с головой окунуться в теплый бассейн романтических воспоминаний мне не дает Маришкин голос.
   — Не усугубляй, — советует она, вглядываясь в мое лицо. — Ты и так уже зеленый и плоский, как крокодил Гена.
   — Что?
   — Я говорю: кончай думать о своей головоногой! У тебя же все на лице написано!
   — Нормальные ноги, — рассеянно возражаю я. — Не длиннее твоих…
   И думаю: «Неужели теперь пара пристальных взглядов и фривольных мыслей — уже прелюбодеяние? Невероятно, конечно, но вдруг. Но ведь тогда…»
   — Эй! — отчаянно кричу я, бегу к проезжей части и даже кому-то там машу рукой. — Стой!
   Но поздно. Маршрутки давно простыл и след.
   Некоторое время тупо смотрю вслед упорядоченному потоку машин, спешащих в сторону метро. Затем прохожу мимо Маришки, с интересом наблюдающей за моими перемещениями, и опускаюсь на низкую металлическую оградку, отделяющую газон от тротуара. В душе — ощущение полной потерянности.
   — Вспомнил, что не взял телефончик? — глумится Маришка. — Опоздал. Твоя пассия давно уже в метро. Читает дальше свое «Пособие по обольщению чужих мужей».
   — Как я теперь? — спрашиваю и слышу свой голос, оптимистичный, как у ослика Иа. — Всю жизнь таким буду? Где я ее найду, чтобы извиниться? Дай зеркальце!
   Зеленый! Весь, даже лицо. Бледно-зеленое, но все равно… С такой рожей — хоть в Гринпис, хоть на собрание уфологов!
   И тут какой-то паренек, то ли ненаблюдательный, то ли бесстрашный, идущий по тротуару столь стремительно, что концы небрежно обернутого вокруг шеи белого шарфа отстают от него на полметра, останавливается рядом со мной и говорит: «Здравствуйте!», еще не подозревая, насколько он не вовремя.
   Я снизу вверх бросаю на него унылый взгляд, Ма-ришка тоже косится недобро, но паренек, ничуть не смущаясь, бодро продолжает:
   — Мы — представители «Церкви Объединения», собираем пожертвования для детей. Если вы в состоянии помочь хоть чем-нибудь…
   — Нормально! — говорит Маришка. — А конфетой угостить?
   — Конфетой? — Легкая растерянность наконец-то от ражается на лице паренька. Он лезет в карманы куртки —один, другой, — и все левой рукой, потому что в пpaвой зажаты фотографии каких-то младенцев, по-видимому в чем-то нуждающихся. С сожалением признается: — Нет. Кончились. А вы не хотите…
   Протягивает мутноватое фото годовалых тройняшек, при ближайшем рассмотрении — вполне благоустроенных.
   — Нет конфеты — нет благотворительности, — резко заявляет Маришка.
   — Вы не понимаете, — волнуется паренек, — у этих детей проблемы…
   «Возможно, — думаю я, — эти дети действительно нуждаются в помощи. Но если я передам деньги этому молодцу, до детей они все равно не дойдут. Следовательно, отказывая ему, я не остаюсь равнодушным к проблемам детей. — И на всякий случай добавляю: — Бедненьких…»
   Вот так порой несложные умозаключения помогают сохранить лицо… по крайней мере, его цвет, хоть и не мне сейчас об этом говорить. Но чаще — обмануть совесть.
   — Все мы чьи-то дети, — замечает тем временем Маришка. — И у всех проблемы. У нас с мужем, например, есть плохая черта. Мы как угодно меняем цвета. Бываем по очереди разного цвета: он вот — зеленый, я — фиолетовая…
   — Копирайт — Успенский, — говорю в сторону, но паренек меня уже не слышит.
   Он спешно ретируется, на ходу запихивая в карман пачку фотографий. Должно быть, разглядел наконец сквозь пелену религиозной одержимости цвет моего лица.
   «Бедненький…» — снова думаю я, естественно, не о нем, а о себе. Вновь наваливается тоска, отодвинутая ненадолго разговором о детях.
   — Где же мне ее искать? — повторяю удрученно.
   — Ее? Уже соскучился? — умиляется Маришка и продолжает совсем другим, спокойным и незлым тоном: — Ей-то что? Ей, может, далее импонирует твое внимание. Ты у меня прощения проси.
   Она присаживается рядом на витую оградку газона и закрывает глаза, словом, всем видом показывает, что изготовилась слушать.
   — Думаешь? — вспыхиваю надеждой. — Ну, тогда… извини, — говорю и удостаиваюсь благосклонного кивка.
   — Ты кайся, кайся.
   Жадно смотрюсь в зеркальце. Но нет, должно быть, искупить грех не так просто, как совершить.
   — Я, — говорю, — не нарочно…
   Каяться пришлось долго. Наверное, до тех пор, пока раскаяние не стало совершенно искренним. Я, не утаивая, рассказал ей все: про ее старую прическу, про трамплин и про то, что чем меньше остается помех и препятствий на пути счастья двух влюбленных, тем им почему-то становится не легче, а скучнее…
   И по окончании рассказа услышал Маришкин притихший голос:
   — Ладно, прощаю. Но, честное слово, не могу понять, почему ты должен в этом каяться. Ведь не было никакого преступления — абсолютно! И вообще, — она потупилась, — есть в этой системе наглядного греховедения кое-какие несоразмерности.
   — Ты хотела сказать — несуразности?
   — Их тоже хватает, — согласилась Маришка.
   В очередной раз взглянув в зеркальце, я заметил, что утром, торопясь в кино, забыл побриться. Никаких других странностей на своей физиономии я не обнаружил.
   Потом мы ехали домой. На такси, потому что после неудачного похода в кино остались деньги. И потому что… в общем, так было надо.
   Потом поднимались к себе на четвертый этаж. Лифт не работал, как это часто случается с ним в дневные часы, и я не раздумывая, подчиняясь порыву, подхватил Маришку на руки и понес наверх. Она болтала ногами и неискренне возмущалась, что я ее помну. И хотя ступенек я насчитал всего семьдесят, то есть в четыре раза меньше, чем у трамплина, к тому же они не прогибались при каждом шаге, заставляя сердце на мгновение замирать в груди, все равно момент получился волнующий и запоминающийся. Один из тех, ради которых стоит жить.
   А потом мы мирились.
   И черт возьми! Ради того, чтобы так мириться, ей-богу, стоит иногда ссориться!
   — А… Как кино? — спросила вдруг Маришка чуть хриплым после примирения голосом.
   — Какое, — переспросил я, — кино?
   — Ну, мы собирались…
   — Так мы же не доехали! — напомнил я, слегка недоумевая.
   — Я заметила. Как… оно называлось?
   — Какая теперь разница! — Я пожал плечами и с них немедленно начало сползать одеяло.
   — Нет, правда.
   — Ты все равно не поверишь.
   — И все-таки.
   Острые коготки пару раз нетерпеливо царапнули голое плечо.
   — «Зеленая миля», — ответил я. — Кажется, по Стивену Кингу. Правда, удивительное совпадение?
   В следующий раз она заговорила минут через пять. Когда я уже перестал ждать ответной реплики и собирался было с чистой совестью вздремнуть.
   — А мне даже нравится, — сказала Маришка, и от ее слов я не то что взбодрился — чуть с кровати не упал.
   — Нравится? И только-то?
   — Я не о том. — Она довольно улыбнулась. — Я тут подумала: может, все не так плохо? То есть когда тебя за каждое лишнее слово перекрашивают в фиолетовый, это, конечно, дикость. Но ее можно стерпеть. Тем более лечится это не так сложно. Зато теперь я совершенно спокойна за мужа, когда он заявляется домой через час после закрытия метро, пьяный и даже как будто нарочно пивом политый, и говорит, что засиделся у Пашки. Или когда выскальзывает в два часа ночи из постели и до утра глядится в монитор. Теперь-то я легко могу убедиться, что ты на самом деле не по борделям шлялся, а пил пиво с Пашкой. И не флиртовал всю ночь с малолетками в каком-нибудь чате «Кому за тридцать… Кому за полтинничек, а кому и за бесплатку», а… Чем ты, кстати, занимаешься в Интернете целыми ночами?
   — Аплоадом, — честно признался я.
   — Ого! — Маришка даже открыла глаза, чтобы поэффектнее их закатить. — Вот это эвфемизм!
   — Это не эвфемизм, а процесс загрузки файлов со своей машины на сервер заказчика, — пояснил я. — Просто ночью Интернет бесплатный, а под утро коннект самый надежный.
   — Экономный! — похвалила Маришка. — Значит, пока жена тут замерзает под двумя одеялами, он там наслаждается утренней коннекцией!
   Я смолчал. Я всегда знал, что любить эту женщину — удовольствие ниже пояса. Только сказал:
   — Это еще вопрос, кого из нас чаще по ночам не бывает дома.
   Глядел я при этом в сторону и вместе с тем, как вскоре выяснилось, в воду.
   А наутро Маришка явилась домой вся зеленая…

И вновь четвертый
ЗЕЛЕНЫЙ!

   — Нет, ты представь! — прошу. — Изменил Маришке — мысленно! — причем с ней же, только семнадцатилетней. Это преступление?
   — Еще какое! — паясничает Пашка. — Что ж ты сперва со мной не посоветовался? Семнадцатилетней — это, скажу тебе, такая статья… — И легонько стукается затылком о стену в попытке закатить глаза.
   — Ты подумай — мысленно! — с пьяной настойчивостью повторяю я. — В собственном, так сказать, воображении — и тут же наказание! Ладно бы за поступок, но за намерения-то! Вот скажи мне как ме… милиционер программисту, — блею я.
   — Тогда уж веб-дизайнеру, — с усмешкой поправляет Пашка.
   — Хорошо, веб-дизайнеру. Скажи, карает УПК за преступные намерения или нет?
   — Нет, только за их осуществление. И ГК тоже.
   — Ни мыслей, ни фантазий, ни воспоминаний, — подвожу итог. — Так как же нам теперь жить?
   — Честно, — отвечает Пашка. — Живи настоящим. И цени то, что имеешь.
   Я чуть не поперхнулся, пораженный глубиной высказывания. Вот уж от Пашка я такого не ожидал!
   Я, кстати, еще не рассказывал, как он подкладывал чистые листочки в середину дипломной работы — для придания объема? А как в автокодной программе вместо «ВСЕ ПОКА» (оператора окончания цикла) написал «ВСЕ, ДО СВИДАНИЯ»? А как, играя в DOOM, вместо постоянного бессмертия каждую минуту брал с клавиатуры временное? Так, заявлял он, честнее… Тоже не рассказывал?
   Ну так считайте, что рассказал.
   И этот человек будет учить меня жизни и честности?
   Возмущенно опустошаю бутылку одним затяжным глотком и тянусь за следующей.
   На кухне мы одни. Лишь изредка в беседу пытается вклиниться негромкое урчание холодильника. Но не мешает, а, напротив, как будто хочет поддержать разговор. Отбрасывает мягкие тени приглушенный плетеным абажуром свет с потолка. На столе в двух блюдцах — закуска, тонкие кружочки копченой колбасы и ноздреватые ломтики сыра. На разделочной доске сложен штабелек из кусочков хлеба. Рядом в недорезанную четвертинку черного воткнут кухонный нож. Бутылки с этикеткой «Клинское» выстроены в два ряда друг над другом: на столе вдоль стены — полные, на полу вдоль плинтуса — пустые.
   Кухня — идеальное место для обстоятельных мужских разговоров под пиво. А чем еще заняться нам, лишенным женского общества?
   Маришка умчалась на работу на два часа раньше обычного. Чтобы прямо в студии послушать свежую «Кислую десятку».
   — Так послушай! — предложил я, кивнув па магнитолу. — Или собственную частоту забыла?
   — Что ты! — возразила она. — Послушать мало, это нужно видеть! Знаешь, как Антошка во время эфира лицом работает? Странно, что его до сих пор на ТВ не забрали.
   Я пожал плечами и воздержался от спора о вкусах. Видел я этого Коромыслова, лицо как лицо, таким только н работать… в цирке. Голосу оно, кстати, вполне соответствует.
   — Ну, тофда пвивет передафай, — изголился я напоследок.
   А сразу после ухода Маришки пришел Пашка и бережно сгрузил на пол прихожей пару гремящих пакетов, содержимое которых тут же попыталось раскатиться ровным слоем. Как нельзя кстати!
   Я был благодарен ему. И за пиво, и за то, что выслушал меня без профессиональных своих штучек: не перебивал, не светил в глаза мощной лампой и не бил по лицу. Шучу…
   Пашка слушал молча. С пониманием. И когда я завершил рассказ словами: «И тут, слава Богу, все закончилось. А то я уж думал, лето наступило, так зелено стало кругом», подвел под сказанным косую черту.
   — Значит, и ты, Санек, — говорит. — Сначала княжна, потом уборщица, писатель, теперь еще ты. Причем двое последних гарантированно не имели с так называемым толстым самаритянином никаких контактов, кроме аудиовизуальных. Так?
   — Так, — соглашаюсь и вношу уточнение: — Только самаритянин не толстый, а добрый.
   — Не уверен. Но эта загадочная личность привлекает меня все сильнее. Побеседовать бы с ним… в частном порядке. Ребят из соседних ведомств привлекать пока не хочу: нет состава. Никто ведь, если разобраться, не пострадал. Вот ты — чувствуешь себя потерпевшим?
   — Я? — Прислушиваюсь к внутренним ощущениям и классифицирую свое состояние как легкое опьянение. Приятное тепло изнутри распирает грудь, взгляд постепенно теряет пристальность, движения становятся плавными и расслабленными. — Кажется, нет.
   — Ну вот. А подозрения ваши и домыслы звучат, ты извини, довольно дико. Человеку непосвященному их лучше не высказывать, не то быстро загремишь куда-нибудь в лечебно-оздоровительное. Кстати, обследовать бы тебя…
   — Я и не высказываю. — Пожимаю плечами. — Только тебе.
   — Зря вы вчера без меня в «Игровой» поехали. Стоило бы прижать этого бомжа-распространителя посильнее. Теперь-то он, если не полный идиот, снова там не скоро появится.
   — Извини, не сообразил тебя позвать. Время поджимало, да и телефона под рукой не случилось. А прижать его… как ты его прижмешь? От него же пахнет. И разговаривать с ним, по-моему, бесполезно. Это как… — Заглядываю в бутылочное горлышко, подбирая близкое Пашке сравнение. — Все равно что после двух лет работы на Прологе пересесть на Си. Совсем другой язык. Настолько другой, что мозги плавятся.
   — Любой язык при должном усердии можно развязать, — замечает Пашка и улыбается, показывая, что пошутил. — Я имел в виду — освоить. Подай-ка открывалку!
   Откупоривает очередную бутылку, уже вторую. Сам я не торопясь потягиваю четвертую, ну так ведь я, в отличие от Пашки, не за рулем.
   — Ты как назад поедешь? — интересуюсь.
   — Быстро, — отвечает задумчиво.
   — А гибэдэдэйцы? Тебе даже в трубочку дуть не придется — с такими глазами. Они у тебя спьяну горят почище фар.
   — Не заметят, — отмахивается Пашка, и от этого движения пара «бульков» пива уходит мимо кружки. И чего ему не пьется, как всем нормальным людям — из бутылки? — У меня тонированные стекла, — добавляет он, глядя на растекающуюся по мрамору стола пивную лужицу.
   Не покидая табуретки, снимаю с крючка над мойкой полотенце, чтобы протереть стол. Вот оно — одно из редких достоинств тесных кухонь: все всегда под рукой.
   — А то, если хочешь, у меня оставайся, — предлагаю.
   — Спасибо. — Бешеный кролик хитро прищуривается. — У меня сегодня по плану еще одно мероприятие.
   — Тогда привет передавай. Я, правда, твое мероприятие в лицо не видел, но судя по голосу…
   Пашка мотает головой, как заблудившийся муравей.
   — И не увидишь. Знаем мы вас, тайных сластолюбцев!
   Ну вот! Любимая жена прелюбодеем величает, единственный друг — сластолюбцем, а главное — за что?
   В сердцах вливаю в себя больше пива, чем могу проглотить за раз, и некоторое время сижу с надутыми щеками, расхлебываю. Кролик в гостях у хомяка.
   — Смотри горлышко не откуси, — советует Пашка. — Ладно, не дуйся, познакомлю как-нибудь… Но в чем-то ты прав: всю жизнь за тонированными стеклами не проведешь.
   — О чем ты?
   — Да так, о своем, профессиональном. Обдумываю концепцию УЦК.
   — Уголовно… — пытаюсь расшифровать.
   — Да, уголовно цветового кодекса. — Пашка возбужденно привстает на табуретке. — Ведь методы этого самаритянина, если пофантазировать, ты только представь себе, какую пользу они могли бы принести.
   — Твоим коллегам? — скептически щурюсь.
   — Не только! Всем добропорядочным гражданам. Что, если бы самаритянин прошелся по тюрьмам, где сидят рецидивисты, по колониям для несовершеннолетних…
   — По школам и детским садам, — подхватываю, как мне кажется, с иронией, которая, однако, остается незамеченной или неоцененной.
   — Именно! И обратил бы в свою веру всех потенциальных преступников. Если бы никакое фальшивое алиби, никакие деньги и связи не помогли бы нарушителю закона избежать наказания. Если бы мы могли отслеживать не только совершенные преступления, но и запланированные. Ты спрашивал о намерениях, так я тебе отвечу: да, за них можно и нужно судить! Просто до сегодняшнего дня это считалось невозможным, потому что намерения в принципе бездоказуемы! Были… Подумай и ответь: стоит хотя бы одно предотвращенное убийство тех нескольких минут неудобства, возможно даже унижения, которые ты пережил этим утром? Да безусловно!
   Пашка снова мечтательно шмякается затылком о стену — сильней, чем в прошлый раз, должно быть, начинает сказываться выпитое, — но не замечает этого, увлеченный живописанием грядущих перспектив.
   — Кстати, ты напрасно иронизировал, упомянув о моих коллегах. Они только пострадали бы от такой возможности. Следственный аппарат остался бы в прошлом, аппарат дознания — тоже, потому что никого не надо искать и ничего не нужно доказывать в мире, где невозможно скрыть никакое злодеяние. Останется только судебная власть для вынесения осужденному приговора и еще какая-нибудь рудиментарная силовая структура — для приведения его в исполнение. Здорово было бы?