Но когда выключалось радио и гас свет, Ирине приходили в голову страшные мысли о родителях, которые будут ее преследовать, об отце Николае, который погрозит ей пальцем и тогда произойдет что-то ужасное, о монахинях, которые, склонив повязанные черными платками головы, идут из общежития в церковь молиться и сожалеют о ней, великой грешнице, бывшей своей подруге, которая ценой вечных мук купила себе немного ничтожных земных радостей.
   По ночам кошмары мучили Ирину, и она горько каялась и плакала во сне, просыпаясь с чувством горя и страха.
   Но наступало утро. Проснувшись, галдели дети. Александра Тимофеевна торопливо готовила завтрак. Иван Терентьевич брился и аккуратно завязывал галстук. Снова начиналась жизнь, совсем не страшная, уже становившаяся привычной, жизнь, которая еще только предстояла ей.
   Однажды супруги Сычевы, оставив Ирину дома, пошли в кино. Ирина уложила детей спать, и дети заснули, несмотря на гремевший в полную силу приемник. Эти удивительные дети выросли под грохот радио и приучились, вопреки всем законам природы, просто его не слышать и сладко спать под гром литавр и вой саксофонов.
   Когда супруги Сычевы вернулись из кино, Ирина не слышала их шагов и щелканья ключа в замке. Александра Тимофеевна приоткрыла дверь и остановилась. Гремело радио. Из репродуктора неслись звуки медленного вальса. Это было обычно. Удивительным оказалось другое. По комнате медленно вальсировала Ирина. Она не умела танцевать, и ее движения диктовались не знанием танца, а только музыкой. Говоря в строгом смысле, это не был какой-нибудь определенный танец, но в движениях ее было столько ритма и столько изящества, что Александра Тимофеевна долго молча любовалась девушкой. Было ей радостно и хорошо, и впервые тогда поняла она, сколько природного обаяния, сколько живого чувства в этой неуклюжей и плохо одетой бывшей послушнице из женского монастыря.
   Наконец, отбыв свой срок, появились Сидорчук и Беридзе. Они доставили от продолжавшегося томиться в заключении жениха письмо Ирине, которое походило скорей на словарик ласкательных слов, составленный очень знающим языковедом. Ирина читала его, раскрасневшись, перечитывала каждую фразу по нескольку раз. В другом письме Голосеенко изливал бесконечные благодарности супругам Сычевым и предлагал перевернуть весь мир, если Александре Тимофеевне зачем либо это понадобится.
   Сидорчук и Беридзе рассказали, что Василий Егорович очень томится (это была правда) и что он за эти дни очень похудел (это была неправда). Потом они ушли, так как знали, что их ждут товарищи, умирающие от желания выслушать подробности необыкновенного похищения.
   Через три дня появился и сам жених. Он пришел торжественный, с букетом цветов, решив быть по такому исключительному случаю сдержанным и молчаливым. Однако, увидя Ирину, он так просиял и так кинулся к ней, позабыв поздороваться с хозяевами, что у Ирины сперло дыхание, и ей ничуть не показалось странным, что Голосеенко ее обнял и поцеловал.
   А повестка в суд пришла на следующее утро.

13

   Я уже говорил, что слухи о дерзком похищении разлетелись по городу сразу же, как только машина с украденной невестой подъехала к дому капитана Сычева. Слухи эти, как всегда бывает со слухами, росли, множились и видоизменялись. Сперва рассказывали приблизительно то, что было на самом деле, но уже к концу первого дня стали говорить, что летчики были вдребезги пьяны, а на следующее утро выяснилось, что они прискакали на взмыленных конях. Еще через день доверительно сообщалось, что из Москвы на специальном самолете прилетела комиссия, что кое-кого из жителей уже опрашивали, до правды очень скоро доберутся и хулиганам ой-ой-ой как попадет.
   Когда супруги Иваненко проходили по улицам, с крылечка на крылечко полз, сопровождая их, монотонный, непрекращающийся гул. Это обсуждались события и выносились суждения. Порой возникали такие неожиданные и нелепые варианты, что у самых опытных сплетников, которых, казалось, ничем уж не удивишь, и у тех глаза лезли на лоб. Так, например, одна тихонькая старушка под большим секретом сообщила, что украли совсем не какую-то там послушницу, а самого почтенного архиерея. Может быть, загадочный этот слух имел бы свое продолжение, но как раз через полчаса после того, как он был пущен, архиерей, покачиваясь в рессорной пролетке, проехал по улицам и остановился у здания народного суда.
   Кроме, так сказать, сказочного развития, дело получило и свой законный ход. Архиерей приехал на прием к народному судье Ивану Сергеевичу Антонову, чтобы от имени епархии подать заявление с просьбой вернуть в монастырь похищенную послушницу Иваненко. Народный судья, конечно по слухам, знал уже всю историю, знал и о том, что генерал-лейтенант Андреев дело расследовал и признаков преступления не нашел. Народный судья был коренной местный житель и, выслушивая сплетни и слухи, научился за долгие годы отличать правду от лжи. Поэтому дело ему представлялось в своем настоящем виде, очищенным от наросшей на него ерунды.
   — Позвольте, — спросил он архиерея, — а в качестве кого, собственно говоря, подаете вы заявление?
   Архиерей объяснил, что он является представителем епархии, а похищенная являлась послушницей и должна была а ближайшее время принять монашеский сан.
   — Это дело ее и ваше, — сказал народный судья. — Разумеется, она имеет право быть послушницей или монахиней. Закон не запрещает ей это, так же как закон не может ей запретить в любую минуту, если она захочет, уйти из монастыря. Вы говорите, что имело место насильственное похищение. Что ж, она, конечно, может передать дело в суд, и я это дело несомненно приму. Однако от гражданки Иваненко никаких заявлений не поступало.
   Наступило молчание. Судья спокойно смотрел на архиерея, архиерей смотрел на судью.
   — Ну хорошо, — сказал наконец архиерей, — а от ее родителей вы заявление примете?
   Судья смотрел на архиерея и думал: если девушке уже исполнилось восемнадцать лет, то, в сущности говоря, и от родителей он тоже не должен принимать дело. С другой стороны, уже и сейчас тысячи языков сплетничают насчет похищения. Может быть, лучше всего дать делу законный ход, пусть узнают на суде, как все происходило на самом деле?
   — Хорошо, — сказал судья, — от родителей я приму заявление. Только пусть они представят паспорт Ирины Иваненко и, если сохранилось, метрическое свидетельство.
   Днем позже супруги Иваненко принесли заявление и требуемые документы. Из документов было ясно, что два месяца тому назад Ирине Иваненко исполнилось восемнадцать лет. Судья объяснил Никифору Федуловичу и Марье Степановне, что, поскольку их дочь совершеннолетняя, заявление должно исходить от нее. Однако Никифор Федулович сказал, что он все-таки просит дело назначить к слушанию и сообщил адрес капитана Сычева, у которого, по его сведениям, Ирина Никифоровна в данный момент проживает. Судья заявление принял и дело к слушанию назначил.
   Перед вечером Никифор Федулович и Марья Степановна пришли к капитану Сычеву. Супруги Сычевы ждали, что рано или поздно родители Ирины появятся, и все-таки Александра Тимофеевна страшно перепугалась, увидя их. Она суетилась и понимала сама, что ведет себя как человек, в чем-то чувствующий свою вину, и ругала себя за это и все-таки ничего не могла с собой сделать. Она провела их в комнату, где в это время Ирина электрическим утюгом гладила подаренное ей платье. На детей Александра Тимофеевна зашипела так, что дети стремительно вылетели во двор, хотя отлично понимали, что дома сейчас гораздо интереснее.
   Супруги Сычевы тоже ушли как будто гулять, но гуляли у самого крыльца, не выпуская его из виду, потому что боялись, как бы Ирину не похитили снова, на этот раз ее собственные родители.
   Ирине, оставшейся наедине с матерью и отцом, показалось, что сбываются самые страшные ее сны. Она начала плакать, как только увидала родителей, и плакала не переставая, пока они не ушли. Марья Степановна тоже плакала. Таким образом, говорил все время один Никифор Федулович. В глубине души он и сам понимал, что вернуть Ирину в монастырь уже не удастся. Хотя он и был фанатически религиозен, но все-таки и дочь он любил, и не мог не понимать, что судьбу ее решили, в сущности, без ее согласия. Пожалуй, и ему и Марье Степановне в глубине души хотелось, чтобы судьба Ирины сложилась как обычная женская судьба, чтобы был у нее хороший муж и появились дети. В течение разговора никакие фанатические идеи не кружили супругам Иваненко голову, кроме, впрочем, только одной. Единственная эта фанатическая идея заключалась в том, что Марья Степановна и Никифор Федулович твердо знали: бог каждую их мысль и каждое чувство видит. А так как обет в свое время был действительно дан и все свои обязательства бог действительно выполнил, стало быть, видя мысли и чувства супругов Иваненко, бог видит и то, что его хотят обмануть. От этого могли воспоследовать страшные наказания. Поэтому Никифор Федулович и Марья Степановна даже сами перед собой делали вид, что очень хотят вернуть Ирину на предназначенный ей путь благочестия и делают для этого все, что только можно.
   И все-таки в увещаниях, с которыми они обращались к дочери, не хватало темперамента, страсти и, стало быть, силы убеждения. Ирина слушала их плача и ничего не отвечая. Выговорив все, что только можно было, они перекрестили грешную дочь и ушли. Может быть, Никифор Федулович под конец и проклял бы Ирину. Учитывая бессменного наблюдателя, он понимал, что обязан произнести соответствующее проклятие. Но шестое чувство подсказывало ему, что проклятия, произнесенные без темперамента, могут произвести впечатление несерьезное и даже немного комическое.
   Итак, разговор кончился вничью. Супруги ушли и с ничего не выражавшими лицами прошагали мимо толпы, собравшейся у крыльца. По городу уже прошел слух, что супруги Иваненко отправились проклинать дочь, и естественно, что любопытные сбежались к месту предполагаемого проклятия со всех окрестных улиц. Это и понятно. В наше время такую драматическую сцену увидишь редко.
   Супруги Сычевы вернулись домой. Прибежали со двора дети. Примчался даже Голосеенко, которому кто-то рассказал, что невесту его сейчас проклинают. Но Ирина плакала целый вечер и молчала. О том, что произошло у нее с родителями, так никто ничего и не узнал.

14

   Дело слушалось через неделю.
   Зал народного суда, рассчитанный человек на семьдесят, кажется, растянулся ради такого случая. Одних только летчиков, товарищей Голосеенко, болеющих за его судьбу, приехало три до предела набитых грузовика. Все летчики были крепыши, налитые мускулами, жизнерадостный и веселый народ. Голосеенко, который фигурировал на суде в качестве ответчика, стало легче на душе, когда он увидел столько знакомых сочувствующих лиц. Пришли супруги Иваненко, пришла Ирина, такая испуганная и растерянная, что на нее жалко было смотреть. Пришли Сычевы. Архиерея не было, но пришел настоятель монастырской церкви в обыкновенном сером костюме. Наконец, пришли все, кому удалось протолкнуться в зал. Те, кому это не удалось, толпились на улице, с жадностью ловя всякое известие, доносившееся из зала.
   Стало известно, что истцы и ответчики на месте. Стало известно, что явились свидетели. Наконец, стало известно, что суд идет.
   Повестки всем вручены, и все явились. Зачитывается заявление истца. Потом истца допрашивают. Никифор Федулович рассказывает про похищение. Подробности этого знаменитого похищения судьи и сами знают в деталях. По этому поводу вопросов нет. Судья опрашивает, по своей ли воле поступила Ирина Иваненко в монастырь. Никифор Федулович объясняет, что привели ее в монастырь не силой, свободно. Стало быть, по своей воле.
   Вопросов больше нет. Допрос истца кончен.
   Следующим допрашивают Василия Егоровича Голосеенко. У Василия Егоровича страдающий вид. Отвечая на каждый вопрос, он секунду думает, как бы решая, можно соврать или нельзя, и каждый раз, очевидно, решает, что врать нельзя. Картина из его показаний получается мрачная. Действительно, выходит, что Ирину схватили, надели мешок — словом, похитили по всей форме.
   Голосеенко сам это понимает и страдает ужасно. Пот течет с его лица, и видно, что каждый ответ доставляет ему тяжелые мучения.
   — Сопротивлялась ли Ирина Иваненко? — спрашивает судья.
   — Нет, не сопротивлялась, — с виноватым видом отвечает Голосеенко.
   — А могла ли она сопротивляться, если вы на нее мешок накинули? — спрашивает строго судья.
   — Нет, не могла, — сокрушенно говорит Голосеенко.
   — Ну, а потом, когда вы сняли с нее мешок, в машине она говорила что-нибудь?
   — Нет, не говорила, она только плакала, — говорит Голосеенко.
   По залу идет шепот. Картина мрачная. Бедную девочку увезли силком, и похитителям придется отвечать по всей строгости закона.
   У летчиков, сидящих в зале, лица мрачные. По-видимому, Голосеенко не отвертеться. Василий Егорович садится на свое место, сам ошеломленный печальным результатом допроса. Он не понимает, как это так получилось. Он чувствует, что на самом деле Ирине предстояло быть жертвой мракобесия и Голосеенко с ребятами ее просто спасли. А вот поди ж ты: отвечаешь на вопросы, и получается все неправильно. Уже усевшись на свое место, он вдруг вскакивает. Кажется, он что-то хочет добавить. Судья смотрит на него вопросительно. Но Голосеенко садится снова. Разве ж все это объяснишь!
   В зале шум. Одни довольны, другие огорчены. Пока что очко в пользу родителей.
   Допрос Беридзе и Сидорчука занимает очень немного времени. Оба деморализованы показаниями Голосеенко и только подтверждают их.
   На улице, где толпятся любопытные, возникают многочисленные дискуссии. Сторонники Голосеенко в меньшинстве. Даже люди, далекие от религии, считают, что, конечно, девчонку воспитали неправильно, но хулиганить тоже никому не позволено.
   Наконец вызывают пострадавшую.
   Ирина плачет. Вид у нее такой несчастный, что зал преисполняется сочувствием к ней и негодованием к ее обидчикам. Даже некоторые из летчиков начинают сомневаться. Может быть, действительно, думают они, девчонку похитили насильно, против воли. С каждой минутой Голосеенко теряет сторонников. Каждое всхлипывание Ирины прибавляет ему врагов.
   Судья просит Ирину рассказать обстоятельства дела. Ирина плачет. Судья ласково просит ее успокоиться. Ирина плачет.
   Бедняга Голосеенко изнывает от жалости к ней, но ничего не может сказать. Он уже точно знает, хотя правда безусловно на его стороне, что все, что он ни говорит, только увеличивает его вину. Слепая Фемида решительно от него отвернулась. Та чаша весов, на которой лежит его вина, перевесила и пошла вниз. Голосеенко, летчик Голосеенко, такой решительный, с такой молниеносной реакцией, такой отчаянный и расчетливый в воздухе, ни на что не может решиться. Ни один выход не приходит ему в голову. Он несчастен. Он растерялся, чего в жизни с ним еще не случалось.
   А Ирина плачет.
   Судья уговаривает ее успокоиться. Она плачет. Судья предлагает отложить допрос. Ей протягивают стакан воды. Она не может даже взять его, так у нее дрожат руки. Судья решает объявить перерыв. Судья советуется с заседателями: может быть, стоит удалить публику и допросить Ирину при закрытых дверях? Заседатели думают, что это единственный выход. Сейчас он объявит свое решение, но в это время из самого конца зала раздается низкий, громоподобный голос одного из летчиков.
   — Да вы спросите ее просто, — гремит этот голос, — хочет она выйти замуж за Голосеенко или не хочет?
   Судья согласен задать этот вопрос, но не может. Его лицо неподвижно. Если он откроет рот, он рассмеется. Заседатели закрыли лица руками и делают судорожные усилия, чтобы удержать смех. А публика хохочет. Ей, публике, хорошо, ей можно. Судья даже не в силах строгим голосом призвать ее к порядку.
   И вот когда наконец замолкает в публике смех и еще до того, как председатель суда находит в себе силы повторить показавшийся ему резонным вопрос неизвестного летчика, Ирина сквозь всхлипывания, плачущим, но отчаянно решительным голосом неожиданно громко, на весь зал говорит только одно слово:
   — Хо-чу…
   И тут уже зал разражается хохотом неудержимым. Тут уж смеется судья, не в силах сдержаться, а хохочущие народные заседатели откинулись на спинки стульев.
   Никто не помнит, что было дальше. Наверное, все встали, когда суд удалился на совещание, и все в зале и на улице обсуждали детали процесса, пока совещался суд. Все без особенного внимания, хотя и молча, выслушали решение суда, которое сводилось к тому, что ввиду совершеннолетия Ирины Иваненко и выраженного ею желания выйти замуж за Голосеенко В. Е., Иваненко Н. Ф. в иске отказать.
   А потом публика повалила на улицу. Счастливые Сычевы увели Ирину домой. Летчики качали Васю Голосеенко и кричали «ура» в честь жениха и невесты. И весь этот день и вечер в городе было отличное настроение. В каждом доме говорили о молодости и счастье, а скверные мрачные слухи умерли и больше не воскресали.

15

   Прошел год с того дня, который отмечен светлым в календаре даже у тех, кто не имел к нему непосредственного отношения. Мы идем по городу П. с пожилым учителем, которому я привез из Москвы посылку. Я уже знаю в подробностях всю историю. Только что учитель рассказал мне ее конец. Конец обыкновенный, такой, какой обязательно должен был быть. Через месяц праздновали свадьбу. Генерал-лейтенант Андреев приказал дать молодым комнату, хотя в городе П. было очень трудно с жилплощадью. Ирина Голосеенко уже мать. Иногда, когда у Васи свободный вечер, она заносит младшего Голосеенко к Александре Тимофеевне, и они с Васей идут в кино или на танцевальную площадку потанцевать. Они уже купили шкаф, кровать, диван и обеденный стол. В то время в городе П. было очень трудно с мебелью тоже, но какой же завмаг мог отказать супругам Голосеенко в необходимом предмете обстановки, если каждый человек в городе знал их удивительную историю.
   Все это рассказал мне пожилой учитель, и не об этом мы с ним сейчас говорим. Мы идем по тенистым улицам. Вечер. Нам навстречу идут пары, которые шепчутся, и пары, которые смеются, а иногда в глубокой тени можно разглядеть даже пару, которая целуется. Играет оркестр на танцплощадке. Издали музыка кажется задушевной и задумчивой, голоса инструментов и голоса певцов будто негромко говорят что-то очень секретное, хоть и всем известное, что-то очень для каждого человека важное.
   — Сколько трагических и мрачных историй, — говорит мне учитель, — начинались когда-то так же. Девушка, отданная по обету в монастырь. Любовь, возникшая у ржавой калитки. Побег, преследование и наказание. Хороший конец мог быть только один. Влюбленным удалось бы скрыться, скорее всего, в другую страну, но и там их преследовало бы страшное сознание того, что ими нарушен высший закон. По-настоящему такая история не могла кончиться счастливо. А здесь все до конца благополучно. Даже с родителями у Ирины отношения, в общем, хорошие. Бабка шила приданое внуку, а Никифор Федулович подарил ему на зубок дюжину серебряных ложек. И с Васей у стариков отношения нормальные. Марья Степановна, говорят, даже хвастает, что Вася не сегодня-завтра получит вторую звездочку и станет лейтенантом. При этом старики внешне ничуть не переменились. Они такие же богомольные, так же активно участвуют в церковных делах. Но с молодыми об этом не говорят. Это у них как бы две разные жизни.
   Мы долго еще ходим по улицам, слушаем вечернее дыхание южного города и молчим. Я думаю о том, что один и тот же сюжет, то есть одна и та же жизненная история, может быть трагедией, когда страсти, наполняющие ее, живут во всей своей силе и обладают той огромной властью, которой человеческие страсти могут обладать.
   И этот же сюжет, то есть эта же жизненная история, может звучать комедией, пусть с отдельными драматическими ситуациями, когда страсти, создавшие этот сюжет, завершили свое историческое существование и доживают свой век, потеряв былую силу. Живут кое-как. Абы дожить.

Александр Абрамов, Сергей Абрамов
ФИРМА «ПРОЩАЙ, ОРУЖИЕ!»
(Фантастический рассказ)

1

   Эрнест Браун, научный сотрудник Международного института нейрокибернетики, задержался в Париже. Отпуск он провел в бретонской деревушке на берегу океана, наслаждаясь недосягаемым для него в институте покоем, а последнюю неделю отдал великому городу. Он не любил туристского Парижа, не глазел на Нотр-Дам, не торчал в Лувре и не подымался на башню Эйфеля. Он предпочитал тихие набережные Сены, ларьки букинистов, древние улички, уцелевшие со времен Людовиков, и дешевые бистро в полуподвальчиках с пыльными бочками, из которых вам тут же цедили сидр или пиво.
   В одном из таких полуподвальчиков, в пивной «Клиши», куда Браун зашел утром, он застал только одного посетителя — седоватого, немолодого француза с проплешинами на висках и слегка крючковатым носом, чем-то напоминавшего знаменитого Де-Фюнесса в роли полицейского Жюва в неувядаемой серии «Фантомасов».
   — Похож? — общительно подмигнул он, встретив внимательный взгляд Брауна.
   — Похож, — согласился тот, присаживаясь напротив.
   — Только не хвастун и не идиот, — сказал француз, — а в остальном все сходится. Даже профессия и место работы. Луи Фонтен, полицейский комиссар и начальник оперативной группы, — представился он.
   Браун назвал себя.
   — Погодите, — перебил его собеседник, — дайте щегольнуть дедукцией. Судя по фамилии — немец, судя по произношению — не эмигрант, судя по тому, что с утра забрели в «Клиши», — в отпуску и судя по значку на лацкане — кибернетик.
   Браун засмеялся: все правильно. Фонтен почему-то вздохнул, добродушные глаза блеснули металлом, в губах, сжавших сигарету, промелькнула твердость, даже суровость, и сходство с Жювом исчезло.
   — Сейчас я бы сравнил вас с Мегрэ, — сказал Эрнест.
   — Так всегда: то Жюв, то Мегрэ, — устало заметил Фонтен, — а между прочим, у нас в управлении нет ни болванов, ни гениев. Обыкновенные криминалисты. Лентяи и работяги. Старики и юнцы. Профессионалы и дилетанты. И работа рутинная, не то что у вас. Кстати, детализировать не берусь.
   — Энграммы памяти, — подсказал Браун.
   — А проще?
   — Приборы, воспроизводящие отпечатки памяти в клеточках мозга. Зрительные образы, тексты, формулы. Есть приборы, записывающие звуковые образы, слова, крики, шумы — всё, что порой хранит и группирует память. Ухитряемся воспроизводить даже запахи. Запомнил, скажем, человек запах духов, или химической реакции, или росистой травы на заре — мы и воспроизводим эти энграммы.
   — Только у живых?
   — Я знаю, что вас интересует, — заметил Браун: вопрос был чисто профессиональный. — Можем ли мы воспроизвести то, что сохранила память в последние часы или даже мгновения перед смертью? Лицо убийцы, образ любимой, письмо или слова, толкнувшие на убийство или самоубийство, так? Можно. Только если запись произведена непосредственно после смерти, пока еще не начался распад мозговых тканей.
   — Запись произведена через тридцать пять минут после смерти, — сказал Фонтен.
   Эрнест подумал, что приобщается к одной из криминалистических загадок инспектора.
   — Каким прибором? — спросил он.
   — Вашим. Модель «Эф три дробь двенадцать». Без трансформатора.
   — Последняя, — подтвердил Браун. — Как просматривали? Видеоскоп или кинопленка?
   — Пленка. На обычном экране. Меня интересует, — задумчиво прибавил Фонтен, — может ли получиться бесформенное изображение.
   — Аппарат исправный?
   — Вполне.
   — Что значит «бесформенное»? Зрительный образ всегда достаточно ясен. Он может быть нечеток, расплывчат, но в этом случае применяется усилитель. Вот и все.
   — А если это пятна? Чередующиеся цветные пятна без строгой формы. Иногда полосы или значки.
   — Математические?
   — Нет.
   — Иероглифы?
   — Тоже нет. Мы проверяли.
   — Быть может, это увеличенные под микроскопом частицы какого-нибудь вещества, особо окрашенные?
   — Он не интересовался микромиром. Кроме того, мы консультировались со специалистами во всех областях, где применяются кодированные обозначения, и всюду отрицательный ответ. Не то.
   — А что же?
   — Неизвестно.
   Браун пожал плечами: с такого типа энграммами ему не приходилось встречаться.
   — Придется вам все объяснить, — сказал Фонтен. — Марсель, еще две кружки, — кивнул он буфетчику. — Вы когда-нибудь слышали о Лефевре?
   — Вы имеете в виду нейрофизиолога?
   — Да. Он умер в четверг на прошлой неделе.
   Эрнест признался, что несколько дней не читал газет. А в том, что сообщил ему инспектор, не было ничего примечательного, кроме самого факта смерти выдающегося ученого. Умер он внезапно, но естественно: от разрыва аорты, хотя был не так уж стар и на сердце не жаловался. Как ученого Эрнест знал его по ранним, получившим широкую известность работам, более поздние не публиковались или прошли мимо Брауна. Как человек, Лефевр был ему крайне несимпатичен: волк-одиночка в науке, политический реакционер, противник международных союзов и соглашений, он почти не принимал участия в мировых симпозиумах и конгрессах. В последние годы, однако, Лефевр работал у Бертье, подлинного классика европейской нейрофизиологии, что уже само по себе заставляло отнестись к нему с достаточным уважением. Об этом и напомнил Браун Фонтену.