Думаю я, что именно эта компания была бы ближе А.Т., нежели его хмурые приближенные со второго этажа, которые отродясь не шутили, разве что будучи сильно «выпивши». Но его к своим, на первый этаж, не пускала субординация.
   Вообще ведь по своей натуре Твардовский был гораздо ближе к народу, чем все остальные, и иногда он даже скрывался от всех напастей, как говорили, у какого-то друга в сторожке… Там и были его закадычные приятели, перед которыми не надо было держать высоко голову и делать вид, что все прекрасно, чтобы раньше времени не сожрали…
   Но уже подошли тяжелые времена.
   В день, когда было объявлено о разгроме редакции, мне позвонили, и я сразу пошла туда.
   Потоком проходили писатели — на второй этаж, к Твардовскому. Я даже и не пыталась туда пойти. Мы сидели пили чай за длинным столом в буфете, плечом к плечу, почему-то смеялись. Тот же Лева Левицкий сказал: «Мы как к кухарке пришел пожарный, а у господ гости».
   Инна потом мне почти шепотом сообщила, что А.Т. кому-то говорил в один из прощальных дней в журнале, что все-таки оставляет после себя литературу.
   — И назвал в числе прочих ваше имя.
   Спустя какое-то время я узнала, сидя в редакции, что Твардовский в последний раз приехал и сейчас навеки уедет из «Нового мира».
   Я не хотела попадаться ему на глаза, просто вышла на улицу и встала на углу Малого Путинковского. Там уже стояли — отдельно друг от друга — пожилая женщина и какой-то молодой интеллигентный, бедного вида человек. Они тоже чего-то вроде бы ждали.
   Наконец машина Твардовского показалась. Он сидел рядом с шофером, занимая собой все пространство за стеклом, массивный, с серым, одутловатым, цвета замазки, лицом. Безучастно смотрел только вперед, как приговоренный.
   Обесчещенный, все потерявший, ехал навстречу болезни и смерти.
   Последний раз я увидела его.
   Машина проехала. Те двое сразу же ушли.
   Твардовский умер осенью 1971 года, через два месяца после смерти моего мужа Жени. Я не пошла на похороны А.Т., была уверена, что все оцеплено и не пускают. Плакала дома.
   Как много он сделал для меня, когда вынул из журнала мои вещи!
   Как неизмеримо много сделали для меня Ефим Яковлевич, Ася и Инна, когда читали все, что я писала, и втайне (я это чувствовала) гордились мной.
   — Если бы вы знали, Люся, в какой хорошей компании вы лежите у меня дома на антресолях! — сказала мне как-то Инна Борисова.
   Я там пролежала двадцать лет, пока не напечатали в «Новом мире» повесть «Свой круг». (А уж это отдельная история, к которой приложили руку редакторы журнала Наталья Михайловна Долотова и Лара Беспалова, тоже защитники угнетенных писателей. Когда-нибудь я об этом расскажу.)
   Это из своих запасов Инна дала мои рассказы мхатовскому режиссеру Михаилу Горюнову, а он потом позвонил мне в январе 1972 года и своим непередаваемым актерским баритоном произнес:
   — Не могли бы вы написать для нас пьесу?
   И начался мой «театральный роман»…
 
   2001 год

Нам — секс?

   Мы хорошо себя чувствуем в нашей толпе, вольготно, свободно: можно даже не стоять, можно расслабиться как в невесомости. Если не стукнут, не выматерят, не толкнут, не наступят на ногу, если не вырвет рядом стоящую пэтэушницу, неопытную, которая напилась дряни… Только очень жалко детей и страшно смотреть на стариков. Никто сюда по своей воле не стремился, всех затолкала в толпу необходимость. Судьба. Здесь мы и родились. Бабы и наши роддома называют так: «Такой деловой роддом, прямо свалка».
   Но когда притерпишься с годами, присмотришься, познакомишься, окажется, что толпы нет. Есть люди. Каждый сам по себе. Человек со своей историей и жизнью своего рода, каждый со своим космосом, каждый достоин жизни, достоин любви, все были нежными младенцами, станут немощными стариками.
   Лоуренс говорит, что бывает чистая и грязная сексуальная литература, мы с этим согласны. Но нам — секс? Нам — освобожденные, чистые эротические переживания в духе Боккаччо? Нам — полновесные радости? Но где? Где, спросим мы, все это осуществить? В подсобках среди ведер и швабр? В кустах в доме отдыха? В общаге, если соседи отвернутся? Дома, когда деточки в школе? У знакомых (дай ключа)? В подъездах? В командировках, на семинарах по распр. перед. опыта и на съездах по интересам? Там чистые переживания? (Ведь свобода любви предполагает, что у любящих нет и не может быть общего крова. О возлюбленных идет речь у Лоуренса, а не об узаконенных супругах. О Паоло и Франческе, о Данте и Беатриче, о них.)
   А если негде, то тогда трагическая любовь, вот это да, это по нашей части. Совершенно чистые переживания. Неосуществимая, платоническая, возвышенная любовь. Данте и Биче, кто еще? Иванов и Петрова, Сидоров и Кузнецова, Иван Иваныч и тетя Машка. Если бы еще были у них персональные кабинеты под ключом и руководящие диваны… Так что же им делать? Как всегда, нет ответа. Русь, дай ответ, не дает ответа.
   Надо тогда дать им почитать чистую сексуальную литературу. Ведь литература может, по Лоуренсу, сообщить людям здоровый, сильный и радостный толчок к здоровому, сильному и радостному свободному совокуплению.
   Вообще-то мы давно не любим литературу, которая «зовет». Нас зовущая литература как-то отпугивает. «Зовет и ведет» — этого у нас всегда было с избытком. Призывы ко всем праздникам и приводы после них. Такой литературой, которая призвана воспитать человека сильного, здорового и свободного при помощи метода социалистического реализма, такой литературой давно забиты все полки библиотек и магазинов, а также головы учеников.
   Мы стоим, зажатые в толпе. Толпа говорит. Она не в силах сдерживаться и говорит, говорит. Никуда не зовет, не ведет, только сильно ругается, рассказывает анекдоты и приводит случаи из жизни. Кто как умер, какая слепая соседка сама сгорела на кухне и чуть весь дом не спалила. Да выиграет ли «Спартак», да чьего ребенка воспитательница в садике побила, и кто кому сколько должен после вчерашнего «козла», и что Егор не прав[1], и что училка в школе придирается к пацану, говорит, надо в какую-то спецшколу оформлять… Про секс говорят реже. Одна только, понизив голос, скажет, что есть такие ананитики, бегают по паркам голые, ужас. А другая сообщит, что делала-делала от своего аборты, а собралась рожать, так родила мертвую девочку на шестом месяце, «Скорая» приехала, велела в пакетик положить и самой везти, а куда — в роддом. Доехала до роддома, а там в приемном санитарка наорала, и только тогда, говорит бедная женщина, я ее выматерила, а сама плачу, а пакетик в руке держу…
   О наш великий и могучий, правдивый и свободный разговорный, он мелет что попало, но никогда не лжет. И никогда он, этот язык, не грязен. Ругается он, вокс попули, жутко, шутит матерно, оптимизма ни на грош, все подвергает сомнению, себе не верит… Себя не терпит. Говорит: «Бомбу бы хорошую сюда».
   Безмолвствует наша толпа только в исключительных случаях, когда боится или когда призывают пойти на трудовые свершения. В обоих случаях охотно голосует. Подстрекнуть толпу на убийство и грабеж можно, она охотно кинется, если ей объяснить, во имя чего — и трусливо распадется при возмездии, если есть куда. Если некуда, закроет рыла рукавами, детей спрячет в ноги.
   Но литература, если она вольно-боккаччиевская, что хорошего она принесет нам? Молодежь и так, без подначки, агрессивно ищет куста, угла и подвала, взрослые стоят в очередях в свободное от работы время, старичкам приходится воевать вторую ВОВ с соседями за право не идти в богадельню, одинокие учительницы, начитавшись, куда денутся? Одиноким тяжело…
   А что касается сочинить, то все эти истории а ля-Боккаччо, да еще зазывные, крепко закрученные, пишутся легко, как советская песня: я, ты, он, она, вместе дружная семья, сердцу хочется хорошей, большой любви, кто в такую ночь не спит, поцелуй без разрешенья…
   Писать это нетрудно, печатать у нас это скоро будут, и первый напечатавшийся, как первое кооперативное кафе, получит известность, прибыль и выход на валютное сотрудничество.
   Толпа встрепенется, начнут прятать книжки от детей, орать на подростков, подростки пойдут драться улица на улицу, матери на работе с хохотом обсудят, мужики на время воспрянут и сбегают в ближайшую слесарню за самогонкой, количество абортов через два месяца подскочит, а также придется увеличить количество спецшкол (вспомогательных) через семь лет, а в остальном все останется как было…
   Но сведущие читатели заупрямятся и скажут, что у нас уже есть своя такая литература. К примеру, роман П.Проскурина «Имя твое», посвященный угадаете кому? Чьему «твоему» имени?
 
   «Сталин, любивший эту оперу с какой-то… болезненной страстью, в этот вечер, к своей досаде, не чувствовал всегда ожидаемого удовлетворения».
 
   На следующей странице, однако, все пошло гораздо лучше:
 
   «И сам Сталин, и Брюханов были как бы в одной точке напряжения, в ощущении чего-то… Сталин… не меняясь ни одним мускулом в лице, напряженно ждал своего полного слияния с музыкой, почти физически отдавшись ожиданию этого момента».
 
   И на следующей странице, наконец:
 
   «Брюханов… отметил про себя почти незаметное движение Сталина — он как-то всем телом подался к сцене, и Брюханов понял, что и он ждал именно этого места…»
 
   После чего:
 
   «Брюханов увидел совсем близко перед собой глаза Сталина и удивился их молодому блеску».
 
   Так что, судя по всему, мы тоже можем кое-что противопоставить гнилому Западу: нашу собственную порнуху с нашими собственными вариантами отклонений…
 
   (напечатано в «Иностранной литературе»)
   конец 1980-х гг.

Вася красивый и его окружение

   Первое, что говорят люди, когда беременная, незамужняя, средних заработков женщина подает заявление на жилплощадь: «Вы сами создали себе эту ситуацию».
   То есть сознательно, в личных корыстных целях не сбегала сделать аборт, а «оставила» с целью улучшения жилищных условий.
   Второе, что ей говорят: «От тебя можно ждать всего».
   Третье: «Хитрая, теперь тебя не сократят».
   Четвертое: «На овощебазу, конечно, не пойдешь теперь».
   Короче говоря, устроилась баба с комфортом. Потеснила плечом.
   Далее ей могут сказать, что да, они курят, у них и дети так выросли в дыму, да, не на стул же скакать к форточке, а выходить в коридор пусть кому нужно, тот выходит, мы работаем.
   Мало ли что еще ей говорят про разные случаи из жизни, когда баба с помощью такого вот живота мужа себе поймала. Мало ли говорят, но самое главное, что ей негде жить с ребенком, некуда его принести. Мало ли что говорят в запальчивости люди перед лицом той бездны, куда, они видят, ввергает себя женщина, до сих пор не привлекавшая к себе внимания своей личной неустроенностью. Ну живет, ну снимает комнату. Неплохая комнатка, а мы втроем в одной, а она одна. Платит… Ну, за это и заплатить можно, и переплатить. А она и хочет жить одна, без родичей, как человек хочет, так живет. На руки сто сорок, сорок за комнату. И ничего. А то, что у нее нет совершенно никого… А у нас есть. И попугай есть, и попугай после первых слов «Вася красивый» и «поцелуй Васю» выучил такие слова: «Если пьяный, иди спать». Еще Вася умеет матом. Поет: «баю-бай», а потом как скажет! Все падают со смеху. Что слышит, то сам выучивает. А в доме двое детей, и дочь только что вышла срочно замуж, семнадцати лет. Будет рожать. Итого семеро в двух комнатах.
   Если у нее никого нет, возможно, что она и сама такая, раз не ладит с родителями. Раньше о ней знали: родители в двух часах езды, у них комната 22 метра. Брат женился, ушел к жене, стал пить, родился ребенок, брата из семьи выгнала теща, ну и свои родители обратно не пустили. Правильно. Пьет, значит, за ним убирать, стирать с него, а он ни копья в дом и в баню не ходит. Правильно не пустили. Он живет у слесарей в подвале.
   Она уехала из дому двадцати лет от роду и наезжает по большим праздникам, отметиться. Чем ее там обидели? Отец пьет. Правильно, отец пьет, расстраивается из-за такого сына, сам говорил неоднократно. А она, значит, такая дочка. Она во всеуслышание сказала: «Лучше умереть, чем идти к ним с ребенком». На своих-то родителей!
   Однако, что бы она ни говорила, ей идти есть куда. Подумаешь, родители лаются между собой. Все живут, все бывает.
   Она ответила на вопрос, знает ли ее мать о будущем ребенке: «Она этого от меня ждет с шестнадцати лет».
   И здравый смысл говорит, что если некуда с ребенком, то в крайнем случае приди поклонись матери, заплачь и в ноги ей, в ноги. Она же молчит на это или при всех начинает плакать за своим рабочим столом.
   Любопытно, но сослуживцы ее слегка возненавидели. Несколько раз в жизни я сталкивалась со странным обстоятельством: когда житейская драма доходит до непереносимых размеров, некоторые окружающие перестают сочувствовать и даже впадают в агрессию. Как бы не в силах больше этого выносить, этой беспомощности и этих попыток сесть на шею. Строят разные разоблачительные предположения типа того, что спекулирует баба. Или что у нее есть хахаль. И что мать не такая, не может быть, мать есть мать. Ибо не может быть такого, что:
   Мать заявила брату, что не даст ей жить здесь с ребенком, раз она такая зараза.
   Отец сказал, что раз она так заявила, что он пьет и бьет мать, то пусть так и будет.
   Комнату, которую она снимала у дальних родственников, ей теперь не сдают, выгнали: единственный сосед по квартире, бодрый старичок и писака заявлений, обиделся, что его заранее не предупредили о беременности, и написал куда надо, что ему тяжело. Владельца комнаты вызвали и предупредили.
   Руководство института, где она работает, как раз и выразилось в том смысле, что «вы сами создали себе эту ситуацию».
   Сотрудницы хором сказали, когда она, скрепив сердце, пришла хлопотать насчет общежития для семейных еще раз, теперь уже с вещами по дороге в городской санаторий, туда, где единственно и принимают беременных:
   — Езжай к родителям с милицией тоже, подумаешь! (Родители вызывали милицию, что брат ночует на террасе.) Ты не хуже никого, имеешь право.
   Она живет в Сокольниках в санатории для беременных. Под кроватью маленький чемоданчик: две пеленки простых, две теплых, распашонки две, кофточки, чепчик, одеяло. Все. Кое-что купила, кое-что привез братик. Красивый, добрый, умный, слабохарактерный. Ему тоже несладко, целая трагедия, видеться с ребенком не дают. От этого-то невидимого ребенка бывшая жена собрала старенького, встретились на улице, и отдала: жалко все же, все понимают вокруг, что и денег нет, и вообще.
   Есть в чем выйти ребенку из родильного дома.
   А нести его некуда.
   Прошлый раз, еще давно, приехала к родителям навестить, они ночью вскочили, свет зажгли, ругались. Может быть, при ней они еще больше кричат, чем без нее, чтобы дать выход накопившемуся раздражению. Как говорится, бей своих, чтобы чужие боялись и больше уже не сунулись.
   А если ребенок, как тот попугай сослуживицы, первые свои слова выучит именно от них?
   А сослуживицы как-то простили ей все ее прошлое и сейчас активно ищут, кто бы сдал комнату ей с ребенком.
   Найдут: сорок рублей комната. Если не считать декретных, на которые она будет жить четыре месяца (это зарплата за 112 дней), дальше останется: 20 рублей в месяц как матери-одиночке, 35 рублей пособие до года.
   Из 55 рублей — 40 рублей за комнату.
   На двоих в течение года.
   Одинокая мать, одна из многих, кто решился не делать аборт и войти в такую «горящую избу», перед которой все «женщины в русских селеньях» остановились бы…
   Одна из многих, кто «сам себе создал такую ситуацию».
   Напомнить можно было бы, что мать каждого рождающегося ребенка создает себе ситуацию, она дает ребенка, а ей обязаны дать на ребенка.
   Раздавались голоса, что дети в неполноценных семьях вырастают какие-то не такие.
   Не знаю. Сама дитя неполноценной семьи. Не могу судить. И надо договориться, что считать неполноценной семьей. И что полноценной.
   Ту, где живет попугай Вася?
   Ту, где живы мать с отцом, а сын вырос пьющим, а дочь одинокой на всю жизнь?
   Или ту, где ребенок — единственная надежда на счастье, где хотят его уберечь и вырастить в любви?
   Я прошу жилья для Одинокой Матери с ребенком, ибо они имеют право на это жилье: в «Жилищном кодексе» записано, что наравне с многодетными им предоставляется первоочередность.
 
   (Не опубликовано в «Литгазете», но редактор Лора Великанова сделала все, чтобы комнатку в общежитии дали. Сколько раз они с Лидой Графовой выручали людей, в том числе и из тюрьмы…)

Письмо Норштейну и читателю

   Юра,
   Сейчас я открываю новую тетрадь, очень похожую на ту, старую, в которой в 1976 году начала писать сценарий «Сказки сказок». Огромная тетрадь в клеточку, первая фраза, что-то о том, как долго стояли дни в детстве… Двадцать пять лет назад. Помнишь, ты мне тогда позвонил, в марте? И сказал: «Знаешь, наверно, ничего не получится у меня с твоим Данте».
   (Я перед тем предлагала тебе сделать фильм по книге Данте «Vita nova», о его любви к Беатриче и о любви Беатриче к нему, при том, что он с нею даже не здоровался, только по всему городу читал стихи о ней, а сам он к Беатриче не подходил, такая изощренная форма превосходства над бедной девочкой, любовь-пытка. И как Биче первая с ним поздоровалась, простодушно разорвала эту веревку, на которой он ее водил… Она умерла в двадцать шесть лет, выйдя замуж за того, с кем ее обручили в детстве.)
   Ну вот, и ты сказал:
   — Ничего не получится у меня с твоим Данте.
   — Ладно, — ответила я, занятая своими мыслями. Что может ответить автор режиссеру, что может ответить отвергнутая Беатриче своему Данте? «Ну хорошо, ничего не получится — и не надо». Однако ты продолжал, будучи не Данте:
   — А помнишь, я тебе говорил о том мультфильме, который сделал в Америке этот Бакши? Фильм о его военном детстве?
   Конечно, я помнила. Ты еще тогда горестно воскликнул: «Почему не я снял этот фильм?»
   (Вот вам вечный вопль всех художников, «почему не я это сделал», он сопровождает всю историю человечества и является самым мощным «перпетуум мобиле» искусства, но я тогда еще об этом не задумывалась. Горестный крик, следом за которым идет мысль «а что если все-таки сделать?» Так движется мировой театр.)
   — Помню, — сказала я. — Ты еще жалел, что не ты это снял.
   — Ну вот, — продолжал ты. — Я решил сделать все-таки такой фильм.
   — Да. Молодец! — откликнулась я машинально. Данте уплывал, прощально растворяясь в круговороте звезд. Мне почему-то всегда виделся этот эпизод — встреча Данте и Беатриче в ярко-синем раю среди светил, в пунктире орбит, и у каждой звезды наивные языки пламени клубятся вокруг улыбающихся лиц. Все сияет. Это был бы финал. Золотое на васильково-синем.
   — Ну вот, — продолжал ты, — Люся! Напишешь сценарий? О моем военном детстве. А то я не могу сам. Ненавижу писать.
Письмо читателю
   Уважаемый читатель!
   Мне был нанесен как бы неожиданный удар. Я не могла принять Юрино предложение. Ниже объясню, почему.
   Вообще-то это предложение было для меня огромным, незаслуженным счастьем. В то время я вела образ жизни полностью запрещенного писателя. Жить было не на что. Советская власть меня не печатала и не разрешала ставить мои пьесы. А работа с Норштейном была мечтой всех сценаристов (не говоря о том, что она официально оплачивалась). Писать для него означало участвовать в создании бесспорного шедевра. Он был курицей, которая несла только золотые яйца! (Все равно что Феллини.) К тому времени Юра снял три гениальных фильма — «Лиса и заяц», «Цапля и журавль» и самый знаменитый из них, «Ежик в тумане», национальный хит, вошедший в народную поговорку «ну ты прям как ежик в тумане». До этих работ он снял полсотни других, но его фамилия упоминалась в так называемой «братской могиле», в длинном списке аниматоров перед словом «конец». А ведь потом я безошибочно стала узнавать его руку в чужих фильмах, моцартовскую легкость то тут, то там, особые движения его героев — крокодилов, собак, детей, дворников и т.д. Какими бы классиками ни были режиссеры на студии, они наперебой старались заполучить мальчика Норштейна себе в аниматоры. ( В дальнейшем историки кино и будут составлять, видимо, антологии норштеиновских эпизодов в чужих фильмах.) В конце концов ему поневоле разрешили делать кино самостоятельно, ну не могли не разрешить. Вырос мастер. Хотя он не имел никакого права быть режиссером, в институт его в свое время не приняли. Закончил только художественную школу и краткосрочные курсы мультипликаторов. Но в том-то все и дело, что чем бы в жизни этот рыжий ни занимался — стал бы он художником, учителем рисования, краснодеревщиком, хирургом или скрипичным мастером — ему суждено, видимо, было сделаться лучшим в мире. Подспудно — спиной, кожей, сердцем — люди это чувствуют всегда. И уступают дорогу. Иногда с трудом. Иногда после жизни гения. Сопротивляясь. Но вот тут они не сопротивлялись — слишком уж этот рыжий был безотказным, радостно брался за все, светился весь от работы! Горбатился на других. И в награду дали ему снимать простенький двенадцати минутный фильм по русской сказочке «Лиса и заяц». Для итальянского телевидения. Осчастливили даже пленкой «Кодак»! Помню этот переполненный зал, присутствие итальянского посла, радостную овацию в конце и вспотевшего, затурканного автора. И тут же стали возить его «Лису и зайца» на фестивали и получать за Норштейна премии (начальство присваивало себе и деньги, и всякие призы, фигурки-кубки). Юра не жаловался и жил в долг впятером (плюс кошка и собака) на две небольшие зарплаты. Росли сын и дочка, Боря и Катя. Родители же работали над фильмами — Юра как отец, режиссер, краснодеревщик и диктатор, Франческа как мама, художник норштеиновских фильмов и бунтарь, как прачка и нянька, повар, уборщица и советник всех окрестных жителей по лечению собак и кошек. Все время в доме бывали гости, сидели в крошечной кухне. Нищая, трудная, праздничная жизнь! Помню их черно-белую кошку Мурку, которая, обидевшись, что ей не дали своровать печенку (это семейное сокровище оттаивало в раковине), просидела целый вечер носом в угол. Никто не смог ее утешить. Пудель Йонька предала ее, налаяла хозяевам, привела их в кухню в тот самый момент, когда печенка, честно добытая из раковины, уже почти шлепнулась на пол. А Юра показывал нам только что построенные им самим шкафчики на кухне в стиле ампир (купить было не на что, да он и всегда предпочитал делать все сам, будучи выдающимся мебельным мастером. Как плотник он, кстати, тщеславен и немного хвастлив, любит показывать свою мастерскую, которую сделал собственными руками. Эту мастерскую надо бы объявить национальным достоянием, но Юра только что получил письмо, что она перешла в фонд недвижимости Москвы и будет продаваться через аукцион!!! Кто больше заплатит, что ли…).
   Так вот, был светлый, безотказный, добрый и, что называется, «бесхитришный» работник, всеми любимый. Раз — и ему вдруг дают делать фильм. И он его сделал: выгнанный из дому зайчик, похожий на автора, сиротливо прижал к себе узелок (Юра тут как бы предвидел свою судьбу, что ли?), затрепетала серебром и растаяла рыбка в луже, петух раскрыл огромный зев, и язык его вырвался из глотки как язык пламени — это был вопль победы! Пустяк, двенадцать минут — оказалось, что шедевр.
   «Лису и зайца» он снимал без сценария, просто взял текст сказки. На первый случай это обошлось, никто не знал его особенности: Юра терпеть не мог писать тексты. Сто раз нарисует, но изображать на бумаге слова — ни за что. Представляю себе, какие муки он испытывал, сдавая экзамен по сочинению.
   Это потом он разговорится, начнет читать лекции по всему миру, все будут слушать и записывать, а потом кто-нибудь издаст книгу прочитанных им лекций и интервью — но это будет потом. А пока что Норштейн для своего следующего фильма, «Цапля и журавль», написал сценарий, который не был принят. Приняли чужой сценарий, но Норштейн сказал: «Отсюда я возьму только бусы на цапле», и снимал все равно свою собственную сказку.
   Хотя я, например, думаю, что он сделал на самом деле не сказочный фильм, а создал воплощенную музыку. Точней говоря, темой оказалась нежность, в том числе и к музыке.
   Много лет спустя выяснилась подкладка, лейтмотив, скрытая линия «Цапли и журавля».
   — Я тебе не рассказывал? (сказал он мне недавно, когда мы начали вспоминать нашего любимого друга, композитора Михаила Александровича Мееровича, про которого я думаю, что он написал лучший вальс XX столетия, вальс прощания из мультфильма «Цапля и журавль». Михал Саныча любимого, который изрекал шутки постоянно, ухаживая за дамами или даже сидя в одиночестве за роялем у себя дома. Знаменитого дома, заселенного одними композиторами при обычной бытовой слышимости. К примеру, разобравшись, что кто-то за стеной плохо играет, к примеру, Баха, Меерович, не выдержав, включался в исполнение и играл синхронно, чтобы не слышать этого безобразия… Мне он звонил, надеясь получить от меня либретто оперы (в дальнейшем) и говорил: «Ваш голос… у меня от него побежали мурашки по спине, и трех я уже поймал». Итак, в процессе подготовки к «Цапле и журавлю» настал момент, когда Юре понадобился композитор Меерович.)
   — Я тебе не рассказывал? Я стал искать Мееровича, он был мне нужен.