Страница:
Катя Григорьева не хуже никого строптива и строга, чужого к себе не подпустит, малюет свой волшебный мир без сомнений, русский прекрасный мир шелковых цветов, узоров, провинциальных оштукатуренных небес, выкрашенных радугой, пишет и пишет свой театр клоунесс, белокурых и солидных, как наши младенчики — собственный перламутровый рай всей силой любви, вопреки всему.
На вернисаже, надо сказать, сновали представители провинциальных музеев, всполошенно, с нервным румянцем на щеках, переговаривались, нищие покупатели, собиратели будущих сокровищ нации.
И Катя Григорьева, у которой клещами не выдерешь картину на продажу, не сморгнув глазом, благосклонно отдала несколько работ им, туда, в областные земли за их копейки.
Такие государственные коллекционеры, кстати, первыми чувствуют аромат вечности.
(опубликовано в газете «Коммерсант»)
середина 1990-х гг.
Показания свидетеля
С ними возились милиционеры. Трепали их, таскали из стороны в сторону.
Можно было предположить, что опять поймали каких-то нищих старушек и волочат у них, отбирают корзины и мешочки с луком и кислой капустой. Один раз я уже натыкалась здесь на такую сцену.
Старушки тогда жутко вопили, и сейчас они вопили. Но уж больно истошно, из последних сил. Их уже выволокли на середину, как бы на сцену.
Теперь было видно, что отбирали у бабушек. У них отбирали парня. Милиция, молодые справные ребята в толстенных куртках, воевали с бабульками, которые висели у парня по сторонам, не давая ему шевельнуть руками. Как безумные, бабушки пытались волочь куда-то своего малого. Милиция терзала эту слипшуюся семью, стараясь ее разъединить — все это происходило на глазах толпы. Парня били. Нос у него уже был раздут, на переносице ясно виднелась рана, обведенная белым пятном. Кровь заливала рот. Куда они его тащили? Что вообще случилось?
Милиции было много. Я стала спрашивать у них, что происходит. Меня быстро окружили трое. Один, без формы, высоченный мужик с каким-то кривоватым носом на длинном лице, сразу перешел на мат: «Ты чо, чо надо, б». Он начал меня поталкивать в сторону метро. Какая-то у них такая тактика возникла, оттеснить, куда-то увести.
Мои вопросы «кто вы такие» и «покажите документы» встретили понятно какую реакцию.
Но я была не одна. В толпе кричали, нервничали, совершенно посторонние какие-то люди ко мне подошли, уже теперь интересуясь, кого еще взяли. Затем приблизился, видимо, «старшой» и ответил на наш вопрос так:
— А как вы думаете, он милиционера ударил!
Он это воскликнул как-то особенно браво. И быстро удалился. Ему сказали из толпы вслед:
— Вам в Чечню надо!
Он ответил:
— Я там был.
Пока с нами разбирались, загораживая происходящее, бабушек ликвидировали и держали в стороне, а парня с размаху, заломив ему руки, всадили разбитой мордой в асфальт. Толпа охнула.
Двое сидели на нем, заведя его локти довольно высоко. Остальные стояли на страже.
Интеллигентная женщина рядом со мной бормотала: «Руки, руки ему сломали».
Парень уже не шевелился. Надо сказать, что в тот момент, когда его валяли с его старушками, верхняя одежда сбилась и виднелась только полурасстегнутая рубашка на огромной, могучей груди. Какой-то образец русского богатыря васнецовского разлива с совершенно обезумевшим, окровавленным лицом.
Теперь он неподвижно, пластом, лежал. Все стояли как на похоронах. Как в конце казни. Милиция выглядела молодцевато.
Подъехал их служебный обшарпанный автомобиль.
Милиционеры раскачали наподвижное тело парня, как таран, и шваркнули его вниз лицом в открытые двери машины. Когда он смаху грянулся головой о железо, из машины раздался звук, который передать невозможно. Всхрип. Может быть, когда отрубают голову, бывает такой звук.
Освобожденные наконец старушки, размотанные, как кучи тряпок, бестолково кинулись в машину, перепутав ее со «Скорой помощью».
Их отшвырнули. Они заголосили: «Куда его везут, куда везут?»
Какие-то совершенно чеченские обстоятельства московской мирной жизни.
Кто-то из ментов, полуотвернувшись, сказал:
— На Чистые пруды. Там отделение.
(Соврал.)
Вопрос зачем.
В 1905 году что было? Священник отец Гапон повел колонну обиженных рабочих просить защиты к царю-батюшке. Тогдашняя милиция (полиция) их постреляла. Цель была — показать силу власти. Ну и начался бунт, т.е. революция 1905-1907 годов. На два года Россию затопили смерти, грабежи, насилия, погромы. Ленин писал в Россию совершенно безумные, подстрекательские письма
(«Дорогие товарищи! Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали!.. убийство полицейских, взрывы полицейских участков… уже ведутся везде»).
Чем все дело кончилось, мы хорошо видим. Население уменьшается.
Машина убралась. Люди разошлись, один опытный, нищеватого вида, сказал: «Сейчас найдут у него нож или наркотики».
На поле боя остались только несколько человек — две растерзанные родственницы-старушки, худая интеллигентная женщина и тоже интеллигентный немолодой мужчина, он бормотал, что сейчас запишет телефон, что будет свидетелем, что это нельзя так оставлять. Он поставил свой чемоданчик на землю, рылся в нем, доставая какую-то записную книжечку…
Я, честно говоря, была под таким впечатлением от этого публичного самосуда, что не сообразила записать их телефон. Записала только у старушек имя парня: «Алексей Ильичев». И в двух местах — на клочке бумаги и в своем ежедневнике — накарябала номер машины. Единственную возможность узнать, откуда были эти люди.
На вопрос, что там в начале случилось, бабушки заохали, что пришли с Лешей к метро встретить сестру… И не поняли, что произошло. Вообще ничего не поняли!
Видимо, я выбралась из метро в самом начале события. Когда парню дали в нос и поволокли.
Через какое-то время в отделение милиции на улицу Литвина-Седого поехала съемочная группа телевидения. Они потом перезвонили мне и сказали:
— Отбой. Нам сказали, кто это. Опасный преступник. Он числится в розыске. У него было пять ножей. Он ранил двух милиционеров. Они сейчас под операцией в больнице.
— Вы проверили где?
— Да, — торопливо ответили мне. — Извините, у нас сейчас начинается передача. И это у них было жесткое задержание.
(Может быть, и не проверили.)
Мой родственник, близкий к осведомленным кругам, сказал:
— Недавно нам пришло сообщение из Петербурга, там какой-то маньяк в метро ранил двоих милиционеров, один из них погиб. У него было много ножей.
— Ты считаешь, это был ответ?
— Может быть.
То есть были уверены, что не очнется.
Мы теперь ничего уже не сможем понять.
Я видела распухшего, как космонавт, не первой молодости человека лет тридцати трех — оказывается, ему всего двадцать.
Я видела двух жалких бабок, которые висли на нем — а по милицейским отчетам оказалось, что это было что-то семеро родственников, причем и мужского пола, готовые к бунту!
Тот человек из толпы, он как в воду глядел насчет ножей, которые найдутся. Но чтобы вот так, в рифму с питерским происшествием, с тамошним маньяком! Там ранены были двое, и у нас двое. Там их свезли в больницу, и мы в этом не отстали. Там была найдена куча ножей, и у нас тоже. (Но пять или два? Или вообще?)
Ну да, мы легко превращаем наш мужской народ в преступников.
Есть такой термин — «криминогенная обстановка», т.е. рождающая преступность.
При этом в правительстве собираются принимать меры, чтобы увеличить народонаселение, которое уменьшается катастрофически.
А милиционеры — такие же люди, им ничто человеческое не чуждо.
Кто-нибудь, возможно, говорил им, что есть такие слова — «провокация», «подстрекательство», а по-русски говоря, подначка. Что любого человека можно довести до такого состояния, когда он вызверится и ответит… Тем более если он «принявши». (Кто вечером в пятницу не принявши?)
На улице — менты дородные, здоровые и насчет остального сами знаете.
Спустя несколько дней, тоже вечером, я зашла в магазин «Книги». Прекрасный магазин, любимые товары — блокноты, ручки, альбомы, рай моего детства.
А там — в рифму к вышеописанному — сцена. Мальчишка лет шестнадцати с рюкзачком, взъерошенный, в левой руке снежок. Маленький комок снега. Охранник вполне справедливо не пускает. Уже скандал. Паренек бледный, кипит как чайник:
— Ты меня толкнул!!! Ты ответишь!!! Тебя здесь не будет!
Дальше — по нарастающей. Пожилой охранник, задетый:
— За мной такие люди… Ты! Ты не в силах!
Т.е. серьезное выяснение отношений. На почве снежка. Уже заходит с тылу, прислушиваясь, парочка милиционеров. Греются в магазине, видимо. Вряд ли у них тут постоянный пост. Развитие событий приводит к словам, внимание:
— Вы чо пихаетесь? (Парнишка.) Я вам пихнусь!
— А вот (медленный разворот огромного, хорошо упакованного в куртку милицейского тела) сейчас увидишь… Сейчас увидишь… Знаешь жесткое задержание?
Трое против взъерошенного, худого дурачка. В руке еще не тает снежок. Прошло полминуты.
Все обошлось. Я быстро рассказала парню, что его ждет.
Что ждет Алексея Ильичева: от двенадцати лет колонии строгого режима до смертной казни.
Две старушки его не увидят, два размотанных, растерзанных существа, маленькие, с разинутыми ртами, как на том плакате «Родина-мать зовет».
2001 год
Памятник Пушкину
На вернисаже, надо сказать, сновали представители провинциальных музеев, всполошенно, с нервным румянцем на щеках, переговаривались, нищие покупатели, собиратели будущих сокровищ нации.
И Катя Григорьева, у которой клещами не выдерешь картину на продажу, не сморгнув глазом, благосклонно отдала несколько работ им, туда, в областные земли за их копейки.
Такие государственные коллекционеры, кстати, первыми чувствуют аромат вечности.
(опубликовано в газете «Коммерсант»)
середина 1990-х гг.
Показания свидетеля
посвящается курсантам милиции
В пятницу, в восьмом часу вечера, народ валил из метро «Улица 1905 года». На выходе в сторону Пресненского вала толпа как-то стопорила, не расходилась, стояла. Издали было слышно, что кричат женщины. Отчаянно так воют, задыхаясь: «О-оой, что вы делаете», «О-ой, пусти, пусти».С ними возились милиционеры. Трепали их, таскали из стороны в сторону.
Можно было предположить, что опять поймали каких-то нищих старушек и волочат у них, отбирают корзины и мешочки с луком и кислой капустой. Один раз я уже натыкалась здесь на такую сцену.
Старушки тогда жутко вопили, и сейчас они вопили. Но уж больно истошно, из последних сил. Их уже выволокли на середину, как бы на сцену.
Теперь было видно, что отбирали у бабушек. У них отбирали парня. Милиция, молодые справные ребята в толстенных куртках, воевали с бабульками, которые висели у парня по сторонам, не давая ему шевельнуть руками. Как безумные, бабушки пытались волочь куда-то своего малого. Милиция терзала эту слипшуюся семью, стараясь ее разъединить — все это происходило на глазах толпы. Парня били. Нос у него уже был раздут, на переносице ясно виднелась рана, обведенная белым пятном. Кровь заливала рот. Куда они его тащили? Что вообще случилось?
Милиции было много. Я стала спрашивать у них, что происходит. Меня быстро окружили трое. Один, без формы, высоченный мужик с каким-то кривоватым носом на длинном лице, сразу перешел на мат: «Ты чо, чо надо, б». Он начал меня поталкивать в сторону метро. Какая-то у них такая тактика возникла, оттеснить, куда-то увести.
Мои вопросы «кто вы такие» и «покажите документы» встретили понятно какую реакцию.
Но я была не одна. В толпе кричали, нервничали, совершенно посторонние какие-то люди ко мне подошли, уже теперь интересуясь, кого еще взяли. Затем приблизился, видимо, «старшой» и ответил на наш вопрос так:
— А как вы думаете, он милиционера ударил!
Он это воскликнул как-то особенно браво. И быстро удалился. Ему сказали из толпы вслед:
— Вам в Чечню надо!
Он ответил:
— Я там был.
Пока с нами разбирались, загораживая происходящее, бабушек ликвидировали и держали в стороне, а парня с размаху, заломив ему руки, всадили разбитой мордой в асфальт. Толпа охнула.
Двое сидели на нем, заведя его локти довольно высоко. Остальные стояли на страже.
Интеллигентная женщина рядом со мной бормотала: «Руки, руки ему сломали».
Парень уже не шевелился. Надо сказать, что в тот момент, когда его валяли с его старушками, верхняя одежда сбилась и виднелась только полурасстегнутая рубашка на огромной, могучей груди. Какой-то образец русского богатыря васнецовского разлива с совершенно обезумевшим, окровавленным лицом.
Теперь он неподвижно, пластом, лежал. Все стояли как на похоронах. Как в конце казни. Милиция выглядела молодцевато.
Подъехал их служебный обшарпанный автомобиль.
Милиционеры раскачали наподвижное тело парня, как таран, и шваркнули его вниз лицом в открытые двери машины. Когда он смаху грянулся головой о железо, из машины раздался звук, который передать невозможно. Всхрип. Может быть, когда отрубают голову, бывает такой звук.
Освобожденные наконец старушки, размотанные, как кучи тряпок, бестолково кинулись в машину, перепутав ее со «Скорой помощью».
Их отшвырнули. Они заголосили: «Куда его везут, куда везут?»
Какие-то совершенно чеченские обстоятельства московской мирной жизни.
Кто-то из ментов, полуотвернувшись, сказал:
— На Чистые пруды. Там отделение.
(Соврал.)
* * *
Был момент, когда я подумала, что сейчас вся эта взвинченная толпа кинется на помощь старухам. Что эти названия — «Площадь Восстания», «Улица 1905 года», «Баррикадная» — они же тут. Это те самые места. И начнется неизвестно с какого переполоха вселенская махаловка. Так просто сейчас вызватьу толпы ненависть!Вопрос зачем.
В 1905 году что было? Священник отец Гапон повел колонну обиженных рабочих просить защиты к царю-батюшке. Тогдашняя милиция (полиция) их постреляла. Цель была — показать силу власти. Ну и начался бунт, т.е. революция 1905-1907 годов. На два года Россию затопили смерти, грабежи, насилия, погромы. Ленин писал в Россию совершенно безумные, подстрекательские письма
(«Дорогие товарищи! Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали!.. убийство полицейских, взрывы полицейских участков… уже ведутся везде»).
Чем все дело кончилось, мы хорошо видим. Население уменьшается.
* * *
Люди начали записывать номер машины, у меня куда-то запропастилась ручка. Единственный человек, у кого на груди был какой-то значок, сидел в кабине. Я посмотрела ему на номер, он рявкнул: «Я при чем!» и закрыл свою дверцу.Машина убралась. Люди разошлись, один опытный, нищеватого вида, сказал: «Сейчас найдут у него нож или наркотики».
На поле боя остались только несколько человек — две растерзанные родственницы-старушки, худая интеллигентная женщина и тоже интеллигентный немолодой мужчина, он бормотал, что сейчас запишет телефон, что будет свидетелем, что это нельзя так оставлять. Он поставил свой чемоданчик на землю, рылся в нем, доставая какую-то записную книжечку…
Я, честно говоря, была под таким впечатлением от этого публичного самосуда, что не сообразила записать их телефон. Записала только у старушек имя парня: «Алексей Ильичев». И в двух местах — на клочке бумаги и в своем ежедневнике — накарябала номер машины. Единственную возможность узнать, откуда были эти люди.
На вопрос, что там в начале случилось, бабушки заохали, что пришли с Лешей к метро встретить сестру… И не поняли, что произошло. Вообще ничего не поняли!
Видимо, я выбралась из метро в самом начале события. Когда парню дали в нос и поволокли.
* * *
Придя домой, я стала звонить разным людям.Через какое-то время в отделение милиции на улицу Литвина-Седого поехала съемочная группа телевидения. Они потом перезвонили мне и сказали:
— Отбой. Нам сказали, кто это. Опасный преступник. Он числится в розыске. У него было пять ножей. Он ранил двух милиционеров. Они сейчас под операцией в больнице.
— Вы проверили где?
— Да, — торопливо ответили мне. — Извините, у нас сейчас начинается передача. И это у них было жесткое задержание.
(Может быть, и не проверили.)
Мой родственник, близкий к осведомленным кругам, сказал:
— Недавно нам пришло сообщение из Петербурга, там какой-то маньяк в метро ранил двоих милиционеров, один из них погиб. У него было много ножей.
— Ты считаешь, это был ответ?
— Может быть.
* * *
После этого мне дали телефоны, я говорила со многими людьми из органов, всплывали обстоятельства — что Ильичев в самом начале событий ударил милиционера «по касательной», т.е. не сильно, что ножей было два, потом нет, проявилось еще три и открытая бритва, потом выехала на свет Божий какая-то многочисленная родня у метро, которой не было в природе. (Видимо, это были мы та родня. И где же он держал эти пять ножей — когда парня таскали и валяли как мешок?) И что хорошо, что у ребят-курсантов толстые куртки и они были ранены не слишком. Фраза: «Никто же не ожидал, что он там в машине очнется!»То есть были уверены, что не очнется.
Мы теперь ничего уже не сможем понять.
Я видела распухшего, как космонавт, не первой молодости человека лет тридцати трех — оказывается, ему всего двадцать.
Я видела двух жалких бабок, которые висли на нем — а по милицейским отчетам оказалось, что это было что-то семеро родственников, причем и мужского пола, готовые к бунту!
Тот человек из толпы, он как в воду глядел насчет ножей, которые найдутся. Но чтобы вот так, в рифму с питерским происшествием, с тамошним маньяком! Там ранены были двое, и у нас двое. Там их свезли в больницу, и мы в этом не отстали. Там была найдена куча ножей, и у нас тоже. (Но пять или два? Или вообще?)
* * *
У моего старшего сына когда-то давно два приятеля-хиппи «аскали» на Кропоткинской, просили милостыню с голодухи. У одного из них нашли перочинный нож и посадили. Так и растворился бедный мальчишка хиппи, побродяжка с длинными волосами и с перочинным ножичком в кармане. Последнее время он надеялся на место истопника при туберкулезной больнице где-то под Тулой.Ну да, мы легко превращаем наш мужской народ в преступников.
Есть такой термин — «криминогенная обстановка», т.е. рождающая преступность.
При этом в правительстве собираются принимать меры, чтобы увеличить народонаселение, которое уменьшается катастрофически.
А милиционеры — такие же люди, им ничто человеческое не чуждо.
Кто-нибудь, возможно, говорил им, что есть такие слова — «провокация», «подстрекательство», а по-русски говоря, подначка. Что любого человека можно довести до такого состояния, когда он вызверится и ответит… Тем более если он «принявши». (Кто вечером в пятницу не принявши?)
* * *
По телевизору сериалы — «Менты». Добрые, умные, свои, изработавшиеся люди. Денег не гребут.На улице — менты дородные, здоровые и насчет остального сами знаете.
Спустя несколько дней, тоже вечером, я зашла в магазин «Книги». Прекрасный магазин, любимые товары — блокноты, ручки, альбомы, рай моего детства.
А там — в рифму к вышеописанному — сцена. Мальчишка лет шестнадцати с рюкзачком, взъерошенный, в левой руке снежок. Маленький комок снега. Охранник вполне справедливо не пускает. Уже скандал. Паренек бледный, кипит как чайник:
— Ты меня толкнул!!! Ты ответишь!!! Тебя здесь не будет!
Дальше — по нарастающей. Пожилой охранник, задетый:
— За мной такие люди… Ты! Ты не в силах!
Т.е. серьезное выяснение отношений. На почве снежка. Уже заходит с тылу, прислушиваясь, парочка милиционеров. Греются в магазине, видимо. Вряд ли у них тут постоянный пост. Развитие событий приводит к словам, внимание:
— Вы чо пихаетесь? (Парнишка.) Я вам пихнусь!
— А вот (медленный разворот огромного, хорошо упакованного в куртку милицейского тела) сейчас увидишь… Сейчас увидишь… Знаешь жесткое задержание?
Трое против взъерошенного, худого дурачка. В руке еще не тает снежок. Прошло полминуты.
Все обошлось. Я быстро рассказала парню, что его ждет.
Что ждет Алексея Ильичева: от двенадцати лет колонии строгого режима до смертной казни.
Две старушки его не увидят, два размотанных, растерзанных существа, маленькие, с разинутыми ртами, как на том плакате «Родина-мать зовет».
2001 год
Памятник Пушкину
Дед Николай Феофанович купил после войны (в 1947 году?) полного Пушкина в одном томе. К настоящему времени мой третий ребенок, видимо, забыл эту нашу семейную книгу в школе, поскольку я теперь даже и не могу найти ее — сильно истрепанную, драгоценную до слез. На папиросной бумаге, в синей обложке. Больше тысячи страниц! Даже ответ господину Александру Анфимовичу Орлову там был, и путешествие в Арзрум. Я любила читать из нее вечерами детям. Крив был Гнедич поэт, переводчик слепого Гомера. Боком одним с образцом схож и его перевод… Румяный критик мой, насмешник толстопузый… На холмах Грузии… Боже мой! Потеряли! Хорошо, Даля они не проходят, а то бы и Даля замотали. Бедный мой умерший дедушка, его библиотеку растащили соседи, когда его уволокли в больницу. Рассеянные, ничем не дорожащие дети продолжают это всеобщее народное дело по перемещению книг на помойки и в костры (куда еще денут нашего дорогого истрепанного, без корешка, Пушкина?) Нет, они дорожат своими дисками, куртками и кепками, дорожат. Однако и их легко отдают и потом стесняются взять обратно. Свойство ли это православных народов? Свойство ли это (не говорю верующих, богомольных) — но воспитанных в презрении к собственности? Впитавших с молоком матери, что нехорошо быть богатым и жадным, скопидомом, кулаком, мироедом? Что надо делиться всем?
Пушкин изучал феномен Скупого рыцаря. Щедрой, азартной душе хотелось понять сладострастный трепет души скупердяя, абстрактно всесильного, который мог бы владеть всем с помощью денег, но не хочет тратить на это ни гроша — этот страстный его трепет над деньгами и ужас перед любой угрозой утраты.
Сам Пушкин к концу жизни был опутан сетью долгов, кормил трех сестер (Гончаровых), детей, что-то был должен родителям. И карты, проклятые карты его разоряли. Письма к жене были полны расчетов. Что зарабатывал, отдавал. «Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья…»
Ребенком он бы точно потерял полное собрание Пушкина в одном томе.
В юности как личную обиду я восприняла все происшедшее с Пушкиным, как кровную обиду. Пушкиноведы сообщали все новые и новые обстоятельства. Идалия Полетика, коварно заманившая Натали к себе в дом, чтобы столкнуть ее лицом к лицу с Дантесом (полетикиным любовничком, кстати) — опозорила Пушкина этим тайным якобы свиданием! Это она сговорилась с Дантесом, чтобы тот не давал прохода Натали на балах. Полетика сама, как я поняла, бегала когда-то в Одессе за поэтом, но напрасно топталась. Затем она получила возможность — и отомстила. Ее план был житейски прост. Дантес — любовничек Идалии — служил в полку ее мужа, это было опасно, полковник Полетика бы уничтожил офицеришку Дантеса — но если всем широко известно, что Дантес ухаживает за Натали — роман его с Идалией замаскирован! Это был ход как в шахматах, вилка. Себя обезопасив, она одновременно оклеветала самое дорогое для Пушкина, его жену. Задела его честь. Распространила оговор, баба Яго. Выхода потом у Пушкина уже не было. Даже убив Дантеса, Пушкин не смог бы забыть позора, и ему бы не забыли. Да он и не мог убить, на Дантесе была тонкая кольчуга, доказано. Пушкин был хороший стрелок. Муки, страшные муки неотмщенного умирающего. Уже учась в девятом классе, на школьных каникулах в Ленинграде наконец я увидела его лицо, посмертную маску. У него было выражение рта как у обиженного ребенка. Как после безнадежных слез.
Кстати, надев на Дантеса кольчугу, враги Пушкина не знали, что довершают дело истории. Это был последний аккорд в его хождении по мукам, в его житии уже великомученика. Распинающие никогда не подозревают, что делают.
Для нас-то он и был Иисусом Христом, ему поклонялись. Мадонной у нас был Чехов, кстати. Мягкий, милосердный доктор.
Я на всю жизнь запомнила эту маску. Я потом страстно хотела ее где-нибудь достать. Что бы я с ней делала, вопрос. Однажды я все-таки увидела маску Пушкина в мастерской у одного дурака-скульптора, который ваял Ленина и Маркса, в результате чего стал лауреатом. Я была оскорблена. Я не могла предположить, что любая вещь, существующая в мире, даже самая святая, это всего лишь вещь. С ней можно сделать что угодно. И мысль можно украсть или опошлить, если она будет выражена. Вопрос, позорит ли кража вещь и мысль. И можно ли опошлить вещь. И хорошо ли снимать маску с лица умершего. Жуковский видел его тогда.
Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе руки свои опустив. Голову тихо склоня, долго стоял я над ним один, смотря со вниманьем мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза, было лицо его мне так знакомо, и было заметно, что выражалось на нем — в жизни такого мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья пламень на нем, не сиял острый ум; нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью было объято оно: мнилося мне, что ему в этот миг предстояло как будто какое виденье, что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?
И хорошо ли вообще это самое пушкиноведение, и не вызвал ли бы Пушкин их всех на дуэль? Как он терзался, подозревая, что его письма читают — но не мог же он не писать жене и друзьям! Книга его писем лежит у меня в изголовье теперь…
Анализируйте тексты, ради Бога, но не трогайте мертвого-то!
Было однажды и у меня искушение. Я прочла, живя в Коктебеле, некий сборник, посвященный Пушкину. Там было несколько записей из его дневника, одна из них была зашифрована. Не буду говорить, о чем шла речь. Не в этом дело. Совершенно случайно мне удалось расшифровать то, что было засекречено автором дневника. Я была польщена. Некоторое время я носилась с этим своим маленьким открытием. Даже написала полторы странички. Показала их одной известной литературоведше. Она хмыкнула и сказала: «Ну, пошлите в журнал, через десять лет дойдет ваша очередь».
Но я никуда не послала. Не пошлю.
Иногда я вспоминаю, что он мне приснился. Он стоял у подножия деревянной лестницы, какие бывают в двухэтажных барских домах. Широкий пролет с перилами с обеих сторон, наверху площадка с окном и две лестницы вверх по бокам. Не знаю, откуда мне знакомо это устройство (может быть, наш детский дом?).
Он стоял у подножия лестницы справа, опустив голову специально, чтобы не видеть. Или чтобы его не видели.
Было впечатление, что он недоволен.
Пушкин начинался каждый раз с появлением и ростом каждого ребенка в семье. Заново читали весь репертуар, любимейшую сказку о рыбаке и золотой рыбке, царя Салтана, а по сказке о мертвой царевне старший учился читать, здоровенный лоб шести лет. «Царь с царицею простился, в путь-дорогу снарядился». С ним упорно и настойчиво занимался его отец. Ребенок желал во двор играть в свои чумазые игры, в гремучий футбол консервной банкой или, на худой конец, желал сгонять с папой в шахматы. В шахматы отец соглашался играть после прочитанной новой строки. Первые слова «царь с» как-то они одолели.
— И… цэ-а-ца… рэ и и… ри… (шмыг носом).
— Ну. Ца и ри что будет. Ну?
— Ца и ри? Ца и ри (шмыг носом).
— Давай нос сюда (нос оказывается в платке). Ца и ри. Давай сморкайся.
— Де да да!
— Что значит «не надо». Сморк! Так. Читай, Кирюша.
— Це и а, ца.
— (с бесконечным терпением.) Ца. Дальше. В шахматы сыграем с тобой?
— (бодро.) Ца…рэ и и будет… ри.
— А вместе что будет? Ца и ри? Ца…
— Ца… (неожиданно) ца-ри?
Дальше следовало уже совсем непроизносимое «це-ю», что это за «ри-це-ю»? В общем, пыточная камера. Взять бы что-нибудь попроще. Мама мыла раму. Нет, отец был упорен и настойчив, считал трудности лучшей закалкой. Я им не мешала.
Царь с царицею простился. Мы простились с отцом через несколько месяцев, он умер. Книжка «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», зачитанная на первой странице, с подчеркиваниями, тоже куда-то делась… Одна я знаю, что она значила.
«Спросить мне хотелось: что видишь?»
Спустя двадцать два года мы были с младшей дочкой Наташей в Америке. Нас пригласили русисты, профессор Джейн. Я читала какие-то лекции в университете, Наташа училась в местной школе. Джейн раздобыла нам жилье. Квартира была на первом этаже типичного дома для преподавателей — две маленькие комнаты, одна большая. Мебель нам выдали казенную, мраморный круглый стол, две кровати. Диван.
Утром девочка должна была ездить в школу, и за ней заезжала милая американская семья — мама с дочкой. Джудит и Чесси (Франческа). У худенькой мамы Джудит были пышные, как металлическая мочалка, седоватые волосы, большие спокойные глаза. Рядом с ней было хорошо. Бывают такие люди. Тот, кто умер, был такой же.
У Джудит имелось в наличии пятеро детей, трое из них приемные — мы видели одну кореянку, красивую девушку-студентку, и старшеклассника негра, самого пунктуального аккуратиста в семье. Будущего компьютерщика. У него в комнатке царил идеальный покой, именно это слово, даже не порядок.
Остальные дети были полуевреи, полуитальянцы, и все вместе они были американцы. Чесси серьезно, с четырех лет, играла на скрипке и даже была лауреатом какого-то конкурса. Старшая дочь работала в бюро у отца.
Папа был архитектором, маленький, лысый, пузатый гений.
В их доме на первом этаже вполне серьезно стояла нормальная телефонная будка с табуреткой, зачем — не знаю (наверно, первоначально в шутку и со свалки). Видимо, чтобы дети не болтали просто так, как треплются все тинеиджеры, часами, лежа на диванчике и заперев дверь. Тут сразу вырастет у будки недовольная морда и застучит в стекло. Чистая психология, пятеро детей!
Родителей Джудит детьми вывезли в годы погромов из русской Бессарабии.
Мы с Джудит подружились. Джудит оказалась художницей и главным скульптором всей округи. Она оформляла местную детскую больницу.
Я показала ей свои рисунки. Однажды утром, зайдя за Наташей, Джудит принесла мне подарок — два здоровенных пакета глины. Это чтобы я лепила.
Надо знать, что это такое, жить в университетском городке. Четыре улицы вдоль, десять поперек, одно кафе, одна арабская лавочка с макаронами и сосисками.
Я не хотела заводить телевизора. Я работала, Наташе надо было учиться по программам двух школ — местной и московской, чтобы не отстать.
Правда, в американской школе дети в основном занимались все полтора месяца шестого класса изучением рыб. Имена рыб, моря с рыбами, посещение кетофермы (где разводят кету), изучение рыбьих яиц (варварски вспоротый живот кеты, икра, многие дети отвернулись), визит в океанариум и апофеоз — шитье подушки в форме рыбы.
Следующие полтора месяца они должны были изучать птиц.
Когда Наташа приходила, мы обедали макаронами с сосисками, и тут над нашей большой комнатой воцарялись верхние жильцы, а слышимость была абсолютной.
Если бы мы понимали язык хинди, я бы написала индийскую пьесу о жизни молодой семьи, где папа профессор, сын ездит в детский сад, а мама хлопочет по хозяйству (буквально бегая).
Было слышно каждое слово, каждый шаг, не говоря уже о топоте или воплях пришедшего из детсадика буйнопомешанного бегемота. Он орал, перекрывая грохочущий телевизор. На него орали родители. Может, они учили его читать?
Стало быть, мы перемещались в маленькую комнату. Там мы завели себе спальню, чтобы не слышать верхних криков. Но в маленькой комнате были свои нюансы. Под ней, в подвале, размещался опорный пункт охраны общественного порядка, то есть полиции. Там у них круглые сутки тонко свиристела частотка какого-то радиоустройства.
Под окном спальни, в пятидесяти метрах за кустами, проходила, опять-таки, железная дорога.
Поезд по ней следовал всего один, в полдвенадцатого ночи, с нарастающим ревом гудка: аааАААААААаааа!….
Раз в неделю мы вызывали специального человека, который занимался в этом университете тараканами. Он приходил в оранжевом комбинезоне и с баллоном за спиной, как космонавт.
(Квартира над кухней и двумя маленькими комнатами раньше принадлежала человеку, который, видимо, принципиально был против какого бы то ни было убийства. Непротивление злу насилием. Затем он съехал. Довольно крупные тараканы сыпались на нас с потолка как какие-нибудь спелые желуди с дуба (в связи с потерей кормильца).
После школы Наташа посещала бассейн по абонементу Джейн, а потом, чтобы не сидеть дома под аккомпанемент непонятных криков на хинди, она ехала на велосипеде Джейн в библиотеку и там занималась рыбами, искала их в энциклопедии «Британика». В библиотеке было много народу, светло, красиво, всюду открытые полки с книгами, компьютеры, столы с лампами.
Я работала, а потом рисовала. Все чаще я посматривала на пакеты с глиной. Эта глина, оказывается, если ее оставить на воздухе, затвердевает без обжига.
Затем я помаленьку начала лепить. Днем я нашла в окружающих пространствах мягкую проволоку и, придя домой, соорудила каркас какой-то балерины с задранной назад ногой.
Почему-то мне показалось, что надо овладевать скульптурным ремеслом именно начиная с фигуры балерины.
Может быть, потому, что первой скульптурой, которая на меня произвела впечатление, была именно балерина на Пушкинской площади, мимо которой я ходила в школу и из школы.
Она возвышалась над зданием, где теперь магазин «Армения», над всей округой, над статуей Пушкина. Потом у нее вроде бы начала осыпаться нога, и ее заменили ротондой.
Я слепила балерину с задранной ногой. Показала Джудит. Джудит, как прирожденный педагог, выразила глубокое изумление моим мастерством.
Затем я создала сидящую девушку. Джудит (мы с ней взаимно были немыми) показала жестами, что не ожидала от меня такого рывка вперед. Я была счастлива.
Затем в глине наступил перерыв. Мне подарили букет роз, и я занялась акварелью.
К этому моменту наше пребывание в Америке достигло апогея.
Моя старинная приятельница, с которой мы здесь встретились, повезла нас к себе в Маунт Холиоки и по дороге стала восхищаться осенью Новой Англии. Сюда, говорила она, приезжают специально любоваться красными кленами, как в Японию цветущей сакурой.
Пушкин изучал феномен Скупого рыцаря. Щедрой, азартной душе хотелось понять сладострастный трепет души скупердяя, абстрактно всесильного, который мог бы владеть всем с помощью денег, но не хочет тратить на это ни гроша — этот страстный его трепет над деньгами и ужас перед любой угрозой утраты.
Сам Пушкин к концу жизни был опутан сетью долгов, кормил трех сестер (Гончаровых), детей, что-то был должен родителям. И карты, проклятые карты его разоряли. Письма к жене были полны расчетов. Что зарабатывал, отдавал. «Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья…»
Ребенком он бы точно потерял полное собрание Пушкина в одном томе.
В юности как личную обиду я восприняла все происшедшее с Пушкиным, как кровную обиду. Пушкиноведы сообщали все новые и новые обстоятельства. Идалия Полетика, коварно заманившая Натали к себе в дом, чтобы столкнуть ее лицом к лицу с Дантесом (полетикиным любовничком, кстати) — опозорила Пушкина этим тайным якобы свиданием! Это она сговорилась с Дантесом, чтобы тот не давал прохода Натали на балах. Полетика сама, как я поняла, бегала когда-то в Одессе за поэтом, но напрасно топталась. Затем она получила возможность — и отомстила. Ее план был житейски прост. Дантес — любовничек Идалии — служил в полку ее мужа, это было опасно, полковник Полетика бы уничтожил офицеришку Дантеса — но если всем широко известно, что Дантес ухаживает за Натали — роман его с Идалией замаскирован! Это был ход как в шахматах, вилка. Себя обезопасив, она одновременно оклеветала самое дорогое для Пушкина, его жену. Задела его честь. Распространила оговор, баба Яго. Выхода потом у Пушкина уже не было. Даже убив Дантеса, Пушкин не смог бы забыть позора, и ему бы не забыли. Да он и не мог убить, на Дантесе была тонкая кольчуга, доказано. Пушкин был хороший стрелок. Муки, страшные муки неотмщенного умирающего. Уже учась в девятом классе, на школьных каникулах в Ленинграде наконец я увидела его лицо, посмертную маску. У него было выражение рта как у обиженного ребенка. Как после безнадежных слез.
Кстати, надев на Дантеса кольчугу, враги Пушкина не знали, что довершают дело истории. Это был последний аккорд в его хождении по мукам, в его житии уже великомученика. Распинающие никогда не подозревают, что делают.
Для нас-то он и был Иисусом Христом, ему поклонялись. Мадонной у нас был Чехов, кстати. Мягкий, милосердный доктор.
Я на всю жизнь запомнила эту маску. Я потом страстно хотела ее где-нибудь достать. Что бы я с ней делала, вопрос. Однажды я все-таки увидела маску Пушкина в мастерской у одного дурака-скульптора, который ваял Ленина и Маркса, в результате чего стал лауреатом. Я была оскорблена. Я не могла предположить, что любая вещь, существующая в мире, даже самая святая, это всего лишь вещь. С ней можно сделать что угодно. И мысль можно украсть или опошлить, если она будет выражена. Вопрос, позорит ли кража вещь и мысль. И можно ли опошлить вещь. И хорошо ли снимать маску с лица умершего. Жуковский видел его тогда.
Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе руки свои опустив. Голову тихо склоня, долго стоял я над ним один, смотря со вниманьем мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза, было лицо его мне так знакомо, и было заметно, что выражалось на нем — в жизни такого мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья пламень на нем, не сиял острый ум; нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью было объято оно: мнилося мне, что ему в этот миг предстояло как будто какое виденье, что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?
И хорошо ли вообще это самое пушкиноведение, и не вызвал ли бы Пушкин их всех на дуэль? Как он терзался, подозревая, что его письма читают — но не мог же он не писать жене и друзьям! Книга его писем лежит у меня в изголовье теперь…
Анализируйте тексты, ради Бога, но не трогайте мертвого-то!
Было однажды и у меня искушение. Я прочла, живя в Коктебеле, некий сборник, посвященный Пушкину. Там было несколько записей из его дневника, одна из них была зашифрована. Не буду говорить, о чем шла речь. Не в этом дело. Совершенно случайно мне удалось расшифровать то, что было засекречено автором дневника. Я была польщена. Некоторое время я носилась с этим своим маленьким открытием. Даже написала полторы странички. Показала их одной известной литературоведше. Она хмыкнула и сказала: «Ну, пошлите в журнал, через десять лет дойдет ваша очередь».
Но я никуда не послала. Не пошлю.
Иногда я вспоминаю, что он мне приснился. Он стоял у подножия деревянной лестницы, какие бывают в двухэтажных барских домах. Широкий пролет с перилами с обеих сторон, наверху площадка с окном и две лестницы вверх по бокам. Не знаю, откуда мне знакомо это устройство (может быть, наш детский дом?).
Он стоял у подножия лестницы справа, опустив голову специально, чтобы не видеть. Или чтобы его не видели.
Было впечатление, что он недоволен.
Пушкин начинался каждый раз с появлением и ростом каждого ребенка в семье. Заново читали весь репертуар, любимейшую сказку о рыбаке и золотой рыбке, царя Салтана, а по сказке о мертвой царевне старший учился читать, здоровенный лоб шести лет. «Царь с царицею простился, в путь-дорогу снарядился». С ним упорно и настойчиво занимался его отец. Ребенок желал во двор играть в свои чумазые игры, в гремучий футбол консервной банкой или, на худой конец, желал сгонять с папой в шахматы. В шахматы отец соглашался играть после прочитанной новой строки. Первые слова «царь с» как-то они одолели.
— И… цэ-а-ца… рэ и и… ри… (шмыг носом).
— Ну. Ца и ри что будет. Ну?
— Ца и ри? Ца и ри (шмыг носом).
— Давай нос сюда (нос оказывается в платке). Ца и ри. Давай сморкайся.
— Де да да!
— Что значит «не надо». Сморк! Так. Читай, Кирюша.
— Це и а, ца.
— (с бесконечным терпением.) Ца. Дальше. В шахматы сыграем с тобой?
— (бодро.) Ца…рэ и и будет… ри.
— А вместе что будет? Ца и ри? Ца…
— Ца… (неожиданно) ца-ри?
Дальше следовало уже совсем непроизносимое «це-ю», что это за «ри-це-ю»? В общем, пыточная камера. Взять бы что-нибудь попроще. Мама мыла раму. Нет, отец был упорен и настойчив, считал трудности лучшей закалкой. Я им не мешала.
Царь с царицею простился. Мы простились с отцом через несколько месяцев, он умер. Книжка «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», зачитанная на первой странице, с подчеркиваниями, тоже куда-то делась… Одна я знаю, что она значила.
«Спросить мне хотелось: что видишь?»
Спустя двадцать два года мы были с младшей дочкой Наташей в Америке. Нас пригласили русисты, профессор Джейн. Я читала какие-то лекции в университете, Наташа училась в местной школе. Джейн раздобыла нам жилье. Квартира была на первом этаже типичного дома для преподавателей — две маленькие комнаты, одна большая. Мебель нам выдали казенную, мраморный круглый стол, две кровати. Диван.
Утром девочка должна была ездить в школу, и за ней заезжала милая американская семья — мама с дочкой. Джудит и Чесси (Франческа). У худенькой мамы Джудит были пышные, как металлическая мочалка, седоватые волосы, большие спокойные глаза. Рядом с ней было хорошо. Бывают такие люди. Тот, кто умер, был такой же.
У Джудит имелось в наличии пятеро детей, трое из них приемные — мы видели одну кореянку, красивую девушку-студентку, и старшеклассника негра, самого пунктуального аккуратиста в семье. Будущего компьютерщика. У него в комнатке царил идеальный покой, именно это слово, даже не порядок.
Остальные дети были полуевреи, полуитальянцы, и все вместе они были американцы. Чесси серьезно, с четырех лет, играла на скрипке и даже была лауреатом какого-то конкурса. Старшая дочь работала в бюро у отца.
Папа был архитектором, маленький, лысый, пузатый гений.
В их доме на первом этаже вполне серьезно стояла нормальная телефонная будка с табуреткой, зачем — не знаю (наверно, первоначально в шутку и со свалки). Видимо, чтобы дети не болтали просто так, как треплются все тинеиджеры, часами, лежа на диванчике и заперев дверь. Тут сразу вырастет у будки недовольная морда и застучит в стекло. Чистая психология, пятеро детей!
Родителей Джудит детьми вывезли в годы погромов из русской Бессарабии.
Мы с Джудит подружились. Джудит оказалась художницей и главным скульптором всей округи. Она оформляла местную детскую больницу.
Я показала ей свои рисунки. Однажды утром, зайдя за Наташей, Джудит принесла мне подарок — два здоровенных пакета глины. Это чтобы я лепила.
Надо знать, что это такое, жить в университетском городке. Четыре улицы вдоль, десять поперек, одно кафе, одна арабская лавочка с макаронами и сосисками.
Я не хотела заводить телевизора. Я работала, Наташе надо было учиться по программам двух школ — местной и московской, чтобы не отстать.
Правда, в американской школе дети в основном занимались все полтора месяца шестого класса изучением рыб. Имена рыб, моря с рыбами, посещение кетофермы (где разводят кету), изучение рыбьих яиц (варварски вспоротый живот кеты, икра, многие дети отвернулись), визит в океанариум и апофеоз — шитье подушки в форме рыбы.
Следующие полтора месяца они должны были изучать птиц.
Когда Наташа приходила, мы обедали макаронами с сосисками, и тут над нашей большой комнатой воцарялись верхние жильцы, а слышимость была абсолютной.
Если бы мы понимали язык хинди, я бы написала индийскую пьесу о жизни молодой семьи, где папа профессор, сын ездит в детский сад, а мама хлопочет по хозяйству (буквально бегая).
Было слышно каждое слово, каждый шаг, не говоря уже о топоте или воплях пришедшего из детсадика буйнопомешанного бегемота. Он орал, перекрывая грохочущий телевизор. На него орали родители. Может, они учили его читать?
Стало быть, мы перемещались в маленькую комнату. Там мы завели себе спальню, чтобы не слышать верхних криков. Но в маленькой комнате были свои нюансы. Под ней, в подвале, размещался опорный пункт охраны общественного порядка, то есть полиции. Там у них круглые сутки тонко свиристела частотка какого-то радиоустройства.
Под окном спальни, в пятидесяти метрах за кустами, проходила, опять-таки, железная дорога.
Поезд по ней следовал всего один, в полдвенадцатого ночи, с нарастающим ревом гудка: аааАААААААаааа!….
Раз в неделю мы вызывали специального человека, который занимался в этом университете тараканами. Он приходил в оранжевом комбинезоне и с баллоном за спиной, как космонавт.
(Квартира над кухней и двумя маленькими комнатами раньше принадлежала человеку, который, видимо, принципиально был против какого бы то ни было убийства. Непротивление злу насилием. Затем он съехал. Довольно крупные тараканы сыпались на нас с потолка как какие-нибудь спелые желуди с дуба (в связи с потерей кормильца).
После школы Наташа посещала бассейн по абонементу Джейн, а потом, чтобы не сидеть дома под аккомпанемент непонятных криков на хинди, она ехала на велосипеде Джейн в библиотеку и там занималась рыбами, искала их в энциклопедии «Британика». В библиотеке было много народу, светло, красиво, всюду открытые полки с книгами, компьютеры, столы с лампами.
Я работала, а потом рисовала. Все чаще я посматривала на пакеты с глиной. Эта глина, оказывается, если ее оставить на воздухе, затвердевает без обжига.
Затем я помаленьку начала лепить. Днем я нашла в окружающих пространствах мягкую проволоку и, придя домой, соорудила каркас какой-то балерины с задранной назад ногой.
Почему-то мне показалось, что надо овладевать скульптурным ремеслом именно начиная с фигуры балерины.
Может быть, потому, что первой скульптурой, которая на меня произвела впечатление, была именно балерина на Пушкинской площади, мимо которой я ходила в школу и из школы.
Она возвышалась над зданием, где теперь магазин «Армения», над всей округой, над статуей Пушкина. Потом у нее вроде бы начала осыпаться нога, и ее заменили ротондой.
Я слепила балерину с задранной ногой. Показала Джудит. Джудит, как прирожденный педагог, выразила глубокое изумление моим мастерством.
Затем я создала сидящую девушку. Джудит (мы с ней взаимно были немыми) показала жестами, что не ожидала от меня такого рывка вперед. Я была счастлива.
Затем в глине наступил перерыв. Мне подарили букет роз, и я занялась акварелью.
К этому моменту наше пребывание в Америке достигло апогея.
Моя старинная приятельница, с которой мы здесь встретились, повезла нас к себе в Маунт Холиоки и по дороге стала восхищаться осенью Новой Англии. Сюда, говорила она, приезжают специально любоваться красными кленами, как в Японию цветущей сакурой.