Они жрали все это так же, как и свою разлюбезную литературу, высасывая мозговые косточки, не забывая о корзиночках и тартиночках, совершенно не беспокоясь о беспрестанно падающих крошках, копошась и отрыгивая то, что не способны переварить.
   Там было несколько особ высокого литературного рукоделья периодически паразитировавших на свежесгнивших телах гениев и корифеев, которые — особы, конечно, — так же, как и все остальные, демонстрировали необычайную легкость перехода от потрясений литературного толка к потрясениям существа, употребляющего соленые брюшки семги.
   Там были жены от литературы и дети от литературы.
   Там были даже прадети, которые еще не дети, но, вполне, возможно, пописав, станут детьми в прошлом или в будущем.
   Там были даже гады от литературы, а также недогады — черви и мокрицы.
   И там был я.
   И чего я там был — никто не знает.
   Скорее всего, я был там из-за Бегемота — нужно ж было себя на время куда-то деть.
   И все-таки, Бегемот — ублюдина.
   Толстая скотина, крот брюхатый, черно-белый идиот, поскребыш удачи.
   Обиделся он, видите ли, на то, что я сказал тридцать три страницы назад.
   Ах, как вовремя он это сделал!
   Ну и что, что я сказал?!
   Мало ли о чем я вообще говорю.
   Может, я не могу не говорить?
   Может быть, если я не буду болтать, то я не смогу находиться с вами на одной планете.
   Может, мне противно будет с вами находиться.
   Может, вы меня тоже задолбали.
   Может, вы все, абсолютно все — знакомые, полузнакомые, совсем незнакомые — уже давно проникли в меня, влипли, влезли, привязались, растащили меня по частям. Кому досталась моя голова, и он рад чрезвычайно; кому — сердце, а вот тот, рыжий, смотрите же, он это, он, — увел мой желудок, а этому досталась печень.
   И вот уже я не существую.
   Я не принадлежу себе.
   У меня внутри ваши связи, шнуры, провода, и общаются мои части исключительно при вашем милом посредничестве: «Извините, пожалуйста, но не сможете ли вы передать, что мне на такое-то время понадобилась моя селезенка…»
   Фу, сука…
   Следует отвлечься
   Проветрить, знаете ли, ум, восстановить равновесие души.
   А для полноты восстановления душевного равновесия придется рассказать самому себе чего-нибудь, какую-нибудь историю из жизни знаменитости.
   Например, такую: однажды жена (знаменитости) говорит ему: «Ты должен побрить мне промежность. Я там сама ничего не вижу».
   А он ей отвечает: «А если не побрею? Представляешь, через какое-то время иду я, а рядом со мной катится волосатый шар, и шар мне все время говорит: побрей меня! Мою промежность! Видишь, как разрослась! Невозможно же! Сколько говорить можно! Я говорю — я слышу!»
   После этого нужно пропеть частушку:
   Как на Курском на вокзале
   Три пизды в узел связали,
   Положили на весы,
   Во все стороны усы.
   И все! Равновесие восстановлено.
   А чего я, собственно, переживаю насчет Бегемота?
   Да пусть катится на все четыре.
   Пусть уморит кого-нибудь, взорвет полмира.
   Он же с инициативой, идиот, он же с выдумкой, он же с танцами.
   Он же приплясывает, если изобретает вместе со своим Витенькой какой-нибудь очередной дематериализатор.
   А потом он помчится его демонстрировать, вот тут-то все и поплачут изумрудными слезами, а меня рядом не будет, чтоб собирать в коробочку эти слезки всего прогрессивного человечества.
   Вот и отлично.
   Дуралей, вот дуралей!
   Он же без меня сейчас же выкрасит и продаст обычную ртуть под видом красной.
   И ее повезут с риском обнаружения через три границы, бережно прижимая к себе, чтоб по дороге, не дай Бог, не взорвать.
   Ему же уже делали предложение относительно изобретения сверхмощного взрывного устройства, и он пришел ко мне с глазами мамы Пушкина, полными от жадности слез:
   — Саня, это миллионы!!!
   Арабские эмираты…
   А потом была карманная лазерная пушка и еще одно милое изобретение — смажешь им на ночь входную дверь, и ровно через десять суток она взрывается.
   Господи, сохрани придурка!
   Он же сварит чего-нибудь у себя на кухне.
   Тут уже получалась одна занятная штуковина: при приеме ее внутрь можно ненадолго изменить свою внешность — отрастить, например, себе чудовищные надбровные дуги.
   А покушал другой отравы — и порядок, все восстанавливается. Составляйте потом словесные портреты.
   Ехала-рыдала, падала-икала…
   Эх, Бегемотушка! И чего это ты со мной поссорился? Может быть, это страх? Знаешь, бывает иногда такой необъяснимый страх просыпаешься и боишься. Сам не знаешь чего.
   Ты чего испугался, глупенький? Приснилось что-нибудь или жизнь придвинула вплотную к лицу свою малоприятную морду? Так ты ее по сусалам!
   Ты куда кинулся от меня, губошлеп несчастный! А кто будет охранять вам спину, доделывать за вас, долизывать, домучивать?..
   Та-ак, ладно, хватит! Бегемот Бегемотом, но скоро нужно будет что-то кушать.
   Тут недавно Петька Гарькавый, лучшим выражением которого на всю жизнь останется «Вчера срал в туалете стрелами Робин Гуда», предложил заняться европоддонами.
   А может быть, действительно, хватит относиться с презрением к отечественному сухостою (то есть к дереву, разумеется, я хотел сказать)?
   И займусь я, к общей радости, этим малопонятным дерьмом, основным показателем которого, как мне кажется, является сучковатость, то бишь количество сучков на квадратном метре.
   Или можно переправлять за рубеж сушеный яд несуществующих туркестанских кобр.
   Кобры в серпентарии на границе империи от бескормицы в связи с недородом мышей давно сдохли, но яд сохранился, поскольку его заранее надоили.
   Оттуда уже приезжали два орла с блеском наживы в глазах, источали от жадности зной.
   Так что не пропадем, я думаю, и без вас, дорогой наш Бегемот…
   Хотя, надо вам признаться, временами совершенно ничего не хочется делать, не хочется мыслить-чувствовать-говорить и сочинять верлибры; и тогда самое время отправиться на выставку современного искусства, где, уставясь в засунутые под стекло приклеенные вертикально стоптанные бабушкины шлепанцы, подумать о том, сколько все-таки наскоро сляпанной жизни проносится мимо тебя.
   И как, видимо, хорошо, что ты до сих пор не сиротствуешь, не шьешь разноцветные балахоны, не надеваешь их то на себя, то на жестяной куб.
   И как все-таки здорово, что ты не воешь собакой, не собираешь с полу воображаемый мусор и не кусаешь входящих у дверей.
   А ведь ради разнообразия можно было и покуролесить: полупоглазитъ совой или поухать филином, побить головой в тимпан или покакать мелкой птахой.
   Или можно покашлять под музыку, поухать, повздыхать, пообнимать разводы ржавчины на сгнивших стенах, поприжиматься к ним беззащитной щекой, а потом спросить у публики детским голоском:
   «Мама, это не больно, правда?» — и все будет принято, потому как искусство, пились оно конем.
   Да… я тогда долго переживал, но потом как-то выбросил Бегемота из своей памяти.
   Знаете, оказывается, можно все-таки выбросить человека из памяти.
   Главное — не думать о нем.
   Только тебя занозило, задергало, только ты снова начал с ним разговаривать, бормотать ему что-то о своих обидах, как тут же следует придумать что-нибудь веселое: например, как было бы хорошо, если бы тебя назначили принцем Монако, если, конечно, в Монако сохранились принцы.
   Да-да, я почти забыл о Бегемоте, или, во всяком случае, мне так казалось до того момента, как мне позвонила его жена.
   … Она мне что-то говорила…
   Бегемота только что внесли домой какие-то люди.
   Из всего я запомнил: что его внесли домой какие-то люди, он был весь в колотых ранах, но еще жив.
   Знаете, я всегда считал себя нечувствительным человеком, а тут вдруг под рубашкой стало мокро от пота и душно, душно…



НУ


   Совершенно чокнулся… Отловил меня на палубе и говорит
   — Вы не любите наше государство.
   А я ему немедленно в ответ, нервно, быстро, визгливо, чтоб не успел сообразить:
   — Точно. Не люблю. Правда, я не люблю не только наше, я не люблю любое государство, потому что оно — орудие подавления. Это пресс, который давит. И кто ж его будет любить, когда он так давит? Может быть, жмых любит пресс, который давит?! Может это какой-то ненормальный жмых. Его давят, а он любит. Вы с таким явлением не встречались? Кстати, сколько жмых не дави, в нем все равно остается немного масло. Для себя. И мне симпатична эта идея. Что им не все удается выдавить.
   А зам мне с каким-то непомерным отчаяньем:
   — Я хочу сказать, что вы не любите Отечество, нашу Отчизну!
   А я ему:
   — А что такое Отечество? И что такое Отчизна? Можете с ходу дать определение? Вот видите: не можете. Вы еще скажите, что я его обманываю. Отечество вместе с Отчизной, определение которым вы с ходу не можете дать. А я вам на это отвечу, что если б я сделал ребенка в Эфиопии, то тогда, может быть, я бы и обманул свою Отчизну вместе с Отечеством. Но я сделал его здесь. И по поводу прироста народонаселения с моей стороны не наблюдается никакого лукавства. А по-другому мне никак не выразить к нему любовь и восхищение. А в тюрьме, как известно, и гиппопотамы…
   — Хватит! — вскрикивает зам и поту него выступает бисером на лбу бугристом.
   — Ну, — думаю, — амба. Хорош. Как бы с ним чего не вышло. Доказывай потом, что зам умер оттого, что мы не сошлись в терминах
   — Антон Евсеич! — говорю ему очень мягко, потому что разговор этот проходит у нас в наше время, и чего нам с ним делить. Вот если б мы говорили лет пятнадцать назад тогда конечно, упекли бы меня за милую душу и сердце беззлобное, а так… — Ну что вы в самом-то деле! Чего вы ни с того, ни с сего. Слова все это. Одни слова. А вы посмотрите какое вокруг солнце, небо, облака. Обратите на облака свое особое внимание. Какой у них сказочный нижний край. Ведь чистый перламутр. А воздух?! Вдохните. Вдохните этот воздух, вдохните и вспомните цветы, листву, траву, лица людей, их улыбки…
   —Хорошо, — сказал он как — то совсем обречено и направился в каюту.
   А я уже и сказать ничего не мог. Ерунда какая-то. Только руками развел.



ЗАНЯТИЯ


   Должен вам доложить, брюхоногие, что во вторник у нас в базе наблюдались занятия по специальности, по случаю которых командующий — имя-наше-Паша — пригласил к себе командиров кораблей, чтобы лично подергать их за трепетные семяводы;
   а зам командующего по механической части, внук походного велосипеда, собрал всех своих долбанутых механиков, чтоб собственноручно задушить всякие вредные инициативы;
   и командир 32-ой вредоносной дивизии атомных ракетоносцев, рожденный в полутьме на ощупь, обязал четыре экипажа появиться в районе пирса Э 7 на показательное учение по взрыву химической регенерации;
   а на подводной лодке К-213 как раз в эти минуты с помощью все той же регенерации делали большую приборку в боевой рубке, для чего голыми неуклюжими матросскими руками были разломаны свежие пластины регенерации, накиданы в банку и залиты водой, после чего банку оттащили в боевую рубку.
   И вот уже командующий взялся за командирские семенники, юдольные, флагманский мех — за зародыши инициативы, а матрос взялся за тряпку, которую через секунду-другую он обязательно окунет в кипящее месиво, и в районе пирса Э 7 построились в каре четыре экипажа: «Равняйсь! Смирно!» — а в середине этого каре был разложен гигантский костер, куда под пристальными взглядами командира дивизии и флагмайского химика швырялись пластины регенерации вперемешку со всяческим мусором, которые ядовито шипели и плавились, да только никак не взрывались, тетю за титю, отчего каре постепенно сжималось, поскольку всем хотелось не пропустить сам взрыв, и что только не лили, не бросали в костер, жареные фазаны и святые угодники — и турбинное масло, и ветошь отечественную промасленную, и прочее, и прочее — а взрыва все нет и нет!
   А без взрыва как объяснить, что регенерация штука чрезвычайно опасная и за ней нужен глаз да глаз?
   Никак не объяснить.
   И командир дивизии нервничает, всем понятно почему, и обзывает флагхима по-всякому.
   И тут матрос, недоношенный эмбрион кашалота — карлика, возжелавший заделать приборку в боевой рубке, окунает-таки руку, сжимавшую тряпку, по локоть в банку с яростно булькающей регенерацией, и тряпка, чесотка женская, африканская, она же мужская немедленно загорается, а банка вылетает из рук оторопевшего матроса и летит вниз, в центральный пост, где она бухается оземь, остается стоять вертикально и начинает пылать жутким пламенем; а за ней слетает матрос, который для предотвращения горения банки — ничего лучше-то нет— садится на нее сверху жопкой, пытаясь-таки потушить, отчего у него сейчас же выгорает половина вышеназванного места к тому самому моменту когда командующий — имя-наше-Паша — уже перещупал почти все семенники юдольные, а главный механик, дитя убогое трехколесное, настроил своих механических уродов на службу дорогому Отечеству, а на пирсе Э 7 — «Равняйсь! Смирно!» — все еще никак не взрывается та злосчастная регенерация, вокруг которой продолжает сжиматься кольцо алчущих взрыва.
   И вот все увидели, что из подводной лодки К-213, где сгорела уже половина вышеуказанной задницы, валит дым.
   Командиры срываются с места, разбрасывая омертвелый эпидермис, и бегут туда, возглавляемые командующим, только что щупавшим их семенники; к ним присоединяются механики с задушенной инициативой, и пожарный катер, под командованием старшего лейтенанта Ковыль — знаменитого тем, что он несусветный пьяница мечтающий уволиться в запас, для чего он каждый вечер с пионерским горном и барабаном закатывает концерт под окнами командующего, за что его непременно сажают в тюрьму, то есть в комендатуру, но утром неизменно отпускают, потому что пожарным катером командовать некому, а он бегом к командующему и встречает его у подъезда рапортом, что, мол, по вашей милости отсидел всю эту ночь в застенке, ваше благородие, без всяческих замечаний — и вот этот катер, под командованием столь замечательной личности, начинает выписывать по акватории загадочные окружности, завывая и подлаивая, поливая все из брандспойта, а из лодки, продолжавшей дымить, появляется процессия, бережно ведущая под руки моряка, раздетого догола, а ведут его в госпиталь воссоздавать искалеченные ягодицы, а на пирсе No 7 все еще по инерции сжимается кольцо вокруг костра, куда все еще летит регенерация и горючие материалы, а она не взрывается, хоть ты тресни.
   И вот уже командиры и механики смешались на бегу в хрипящую и дышащую ужасом черную массу, а впереди бежит командующий, белый, как конь командарма Чапаева, совершенно запамятовав, что у него для передвижения имеется машина, а навстречу им ведут морячка половиножопого, и старший лейтенант Ковыль, подбираясь к пожару и к собственной демобилизации, поливает все это как попало, причем чем ближе к очагу возгорания, тем необъяснимо тоньше становится струя.
   — Еб-т! — удалось сказать командующему на бегу.
   Видимо, это был сигнал, потому что регенерация в районе пирса Э 7 которую к этому времени — «Равняйсь! Смирно!» — отчаявшись, решили затушить водой, взорвалась с удивительной силой.
   Ближайшим оторвало все, что только можно оторвать, остальных разметало.
   По воздуху летели: командующий с командирами, у которых только что щупали семенники юдольные, весь этот ебаный букет механиков, настроенных на службу дорогому Отечеству, и матрос с неотреставрированной задницей.
   Единственный пожарный катер естественным образом затонул вместе с лейтенантом Ковылем, недожившим до собственной демобилизации.
   Вылетели все стекла.
   Потом рухнул пирс Э 7



ЭТРУСКИ, ТЕТЮ ВАШУ!


   Не переставая ласкать взглядом будущие события, как говорил наш старпом, авторитетно заявляю: ничего с нами не может слу иться и координально произойти.
   И я, конечно же, имею в виду то очевидное состояние нашей боевитости, как и мина эщ, выражаясь по-восточному, когда при правильном использовании человеческого организма на флоте ничего с ним не бывает и он только здоровеет на глазах ото всяких неожиданностей.
   У нас в лодке давление снимали за час на сто мм ртутного столба, и то ничего ни с кем не случалось, хотя многие, сидящие в этот момент на горшке, уверяли, что дерьмо само как бы высовывается, выглядывает ненароком всем понятно откуда, а затем через короткий промежуток времени совершенно выскакивает мелким бесом всем известно почему.
   А в каютах утверждали, что простынь в жопу засасывает, и, на мой взгляд, были совершенно не правы, потому что при снятии давления как раз с простынею-то все и должно было происходить наоборот.
   По моим наблюдениям, ее из жопы как раз должно было выталкивать!
   Для чего я все это говорю? Для того, чтобы лишний раз отметить: настоящих наших мамонтов хоть в лоб молотком бей, все равно не ослабеют.
   У нас мичман Плахов — может, и не самый тот мамонт, о котором я только что распинался, а только волосатая детородная его часть — после автономки надрался, как раскрашенный поперечно ирокез, и, идя домой в три часа ночи, упал на дороге на спину и ручки многострадальные на груди своей сложил.
   И его снегом занесло.
   Запорошило.
   Была роскошная метель, вот его и укрыло.
   А утром комендант по той дороге шел.
   И наткнулся он на странный сугроб в виде параллелепипеда с отверстием.
   И через то отверстие шел пар, и шел он не то чтобы одной сплошной очень мощной струей, а такой тоненькой, дохленькой струечкой, которая сначала выходила, а потом вроде опадала и назад вяло втягивалась.
   Чудеса, то есть, происходили у коменданта на глазах, и он наклонился к струе и зачем-то ее понюхал — нюх-нюх!
   А мичман у нас был отличником БП и ПП, застрельщиком соцсоревнования и все такое прочее.
   А как пахнет застрельщик, если его самого, как мы теперь видим, самым отчаянным образом застрели и он всю ночь на дороге пролежал — я вам даже объяснить не могу.
   Комендант сказал: «Блядь!» — и отрыл мичмана, а затем он кричал ему: «Мичман, встать!» — а как он встанет, овцематка в цвету, если прилип спиножопьем абсолютно совсем и его потом отделяли от дороги тремя ломами и лопатой?!
   После чего его повезли.
   Сначала в комендатуру, чтобы там дисциплинарно высношать, а потом в госпиталь, восстановить утраченное было здоровье, необходимое для того, чтобы потом его можно было снова дисциплинарно высношать.



ДВАДЦАТЬ МИНУТ


   Я во втором отсеке перед дверью в первый. Открываю: левой рукой кремальеру вверх, правой на защелку, дверь на себя.
   В открывшийся проем вхожу боком: одновременно вперед пошла голова, правая рука, нога, потом, оттолкнувшись, ныряю всем телом и задраиваю дверь, кремальеру вниз — я в первом.
   Влево за щиты уходит узкий проход. Он ведет к шпилю. С его помощью можно даже под водой отдать якорь. Над головой — перемычка ВВД. Хочу прочитать, какие ЦГБ с нее продуваются.
   Зачем мне все это — не знаю. На каждом клапане есть бирка с названием. Ничего не получается. У меня что-то со зрением. Не могу прочитать.
   На палубе справа и слева лазы в аккумуляторную яму. Там батарея первого отсека. Над ней электрики катаются, лежа на специальной тележке.
   Я что-то ищу. Никак не вспомнить что.
   Три шага по проходу.
   Справа газоанализатор — стрелка падает. Это кислородный газоанализатор, и раз стрелка падает, значит, работают компрессоры — снимается давление воздуха.
   При работе воздушных клапанов стравливается воздух, давление в отсеках возрастает, и раз в сутки его приходится снимать.
   За час — сто миллиметров ртутного столба.
   Газоанализатор таких перепадов не выдерживает. Вот и врет. Тот, кто смотрит на него в эти минуты, может подумать, что в отсеках исчезает кислород.
   Как в фантастическом фильме.
   Хотя к подобным фокусам все уже давно привыкли.
   Но если снимается давление, почему закрыты переборочные двери?
   Открытые переборочные захлопки с тягой компрессоров обычно не справляются, из-за чего отсеки надцуваются и поэтому открывают переборочные двери.
   Их ставят на крюки.
   Мне что-то здесь надо.
   А может быть, и не здесь.
   Странно.
   Не могу вспомнить.
   Справа дверь в выгородку кондиционирования. Там отсечный вентилятор, кондиционер, УРМ — поглотитель углекислоты, выделяемой при дыхании, компрессор и прочие вентиляторы.
   Над головой лампочка.
   Она в защитном кожухе и колпаке.
   Однажды колпака не было и разорвало трубопровод гидравлики.
   Струя ударила в лампочку, и получилось, как в цилиндре автомобильного двигателя, — объемное возгорание.
   В отсеке погибли все.
   Возгорание мгновенно уничтожило весь кислород.
   У погибших спеклись лица.
   Из второго в первый пошла аварийная партия.
   Только открыли дверь, и языки пламени вылизали второй.
   Впереди лаз в трюм. Там помпа и забортные кингстоны.
   Слева дверь гальюна и колонка цистерны пресной воды.
   Над головой люк на торпедную палубу.
   Можно сунуть в него голову и поздороваться с вахтенным. Вход сюда запрещен, потому что торпеды.
   Поворачиваю назад. То, что мне надо, находится не здесь.
   Во втором сразу у входа умывальник. Я смотрю в зеркало. Лицо мое на глазах стареет: сморщивается, отвисают щеки, глаза выцветают и наполняются влагой.
   Не может быть.
   Тру глаза кулаками — все пропадает, померещилось. Здесь такое бывает.
   Слева в узком проходе каюта старпома, справа — живут командиры дивизионов.
   Дверь отодвигается с лязгом — в каюте прохладно и никого.
   Надо вернуться назад в основной проход. Там каюта помощника, потом трап в кают— компанию, за трапом — пост электрика. Здесь управляют вентиляторами.
   Они гоняют воздух аккумуляторной ямы через печи дожигания. Сжигают водород.
   Он выделяется постоянно, особенно при зарядке батарей. Если его не сжигать, может скопиться и рвануть — палуба встанет на попа. Над постом плакат: «В помещении АБ зажженными спичками ничего не проверять!»
   Это для идиотов.
   По трапу вверх вход в буфетную, за спиной — каюта командира. «Вызывали, товарищ командир? Прошу разрешения».
   Прямо — вход в кают-компанию: один стол посередине — это командирский, два у правого борта — офицерские.
   В кают-компанию выходят две каюты: каюта всякой мелочи — командира отсека, минера и прочее — и каюта зама.
   Ни души.
   Не то чтобы жутковато, но хочется в третий.
   В третьем попадаю в вой. Открыта дверь выгородки преобразователей. Они воют так, что больно ушам. Я прикрываю дверь.
   Рядом с дверью — носовая перемычка ВВД — воздуха высокого давления.
   В третьем две перемычки. Вторая у кормовой переборки. Там есть клапан подачи воздуха в отсек. Он нужен, чтоб создать противодавление.
   Это если прорвется забортная вода.
   Медики говорят, что если за минуту давление в отсеке вырастет до двадцати атмосфер, спасать там будет некого.
   Иногда при пожарах у нас впопыхах вместо огнегасителя подают сжатый воздух в отсек.
   После чего полыхает, как в мартене.
   Ни с того ни с сего становится страшно.
   Страх воспринимается как холодный ком в желудке.
   Он там шевелится.
   Хочется наружу.
   Наверное, там хорошо.
   Я уже девяносто суток не знаю, как там.
   Небось и солнце есть, и небо.
   Кто-то внутри меня начинает считать: «Осталось двадцать минут».
   Быстрей в центральный. Он прямо по коридору и по трапу вверх. Достаточно высунуть сперва голову, чтоб охватить взглядом все помещение: в центре место командира, слева от него — пульт вахтенного офицера и механика, перед ними боцман на рулях, за их спиной вахтенный трюмный, слева по борту вахтенный БИП — боевого информационного поста, за его спиной радиометрист и пульт ракетного оружия. В центральном никто не поднял головы. «БИП, акустики, горизонт чист!» — это из рубки акустиков, она с трапа прямо. Бесшумно по поручням вниз. Два шага вперед, поворот, вниз по трапу. Рубка гирокомпасов. Вправо три шага, поворот, рубка вычислителей, четыре шага, люк в трюм.
   В трюме нет вахтенного.
   Может, он у насосов гидравлики?
   Хотя зачем мне вахтенный? Просто как-то не по себе оттого, что тебя или не замечают, или ты не находишь людей на привычных местах.
   И все время кажется, что за тобой наблюдают. Ты замечаешь слежку на границе зрения. Резкий поворот головы — и ничего не обнаружено.
   «Осталось семнадцать минут!»
   Скорей из трюма.
   Становлюсь на нижнюю ступеньку, руки пошли вверх, все тело рывком на себя, левую ногу за комингс люка и вылетаешь из трюма. По проходу бегом. Быстрей, в четвертый.
   Справа чувствую чей-то шепот и даже не шепот — дыхание, резко головой вправо — никого. Чертовщина.
   В четвертый только что не ныряю. Головой чуть не угодил в ракетную шахту. Трап короткий. Запах камбуза. Черт! Этих олухов никак не научить закрывать двери.
   Все-то им жарко.
   В четвертом шахты, каюты, шахты. Есть лаз наверх, на приборную палубу, но туда не пустят. Управление ракетным оружием. Нам там делать нечего.
   «Пятнадцать минут».
   Нырок в пятый. Снова шахты-каюты. Четвертый и пятый отсеки ракетные и жилые.
   Если разгерметизируется ракета, то шахта не всегда может спасти.
   Горючее и окислитель токсичны. Достаточно одного вдоха, и лицо стечет с черепа, как желе.
   «Четырнадцать минут».
   Прыжком до поручня, по трапу вниз. Зачем мне трюм? Назад!
   Поворот, через ступеньку наверх. Спокойно. Там еще один трап, и по палубе бегом в корму.