Страница:
— И-и — раз!
— И на матрац! — сказал командир, заметив, что на пирс прибыл командующий флотом.
Комбриг повис на своем скелете, как старое пальто на вешалке, потеряв интерес к продвижению по службе.
Командующий флотом, сразу поняв, что время упущено и нужно действовать быстро, а спрашивать будем потом, возглавил извлечение, сам отдавал приказания и даже полез в беседку, Комбриг полез за ним, при этом он все старался то ли поддержать комфлота за локоток, то ли погладить или чего-нибудь там отряхнуть.
— Что вы об меня третесь… тут!.. — сказал ему командующий и выслал его из беседки.
— Разденьте его! — кричал командующий, и Толика раздели.
— И смажьте его салом! — И смазали, а он не пролез.
— Пихайте его! — кричал командующий. Толика пихали так, что зад отбили.
— Дергайте! — Дергали. Никакого впечатления.
И тут командующего флотом осенило (на удивление быстро):
— А что если ему в жопу скипидар залить?! А?! Надо его взбодрить. Зальем, понимаешь, скипидар, он, понимаешь, взбодрится и вылетит!
(— И будет, каркая, летать по заливу, — прошептал командир.)
— А у вас скипидар на корабле есть? Нет? У медика, по-моему, есть! Давайте сюда медика! А кстати, где он? Почему не участвует?
Дали ему медика, и начал он «участвовать»:
— Да что вы, товарищ адмирал? — сказал медик, и далее пошла историческая фраза, из-за которой он навсегда остался майором. — Это ж человек все-таки!
— Все-таки человек, говоришь? — сказал командующий флотом. — Человек в звании «капитан второго ранга» не полезет в окошко и не застрянет там задницей! Ну и как нам его теперь доставать прикажешь, этого человека?
Доктор развел руками:
— Только распилить.
— А ты его потом сошьешь? А? Ме-ди-ци-на хе-ро-ва?!
Медик раздражал и был услан с глаз долой;
Командующий стоял и кусал локти и думал о том, что если нельзя вытащить этого дурня старого, то, может, корабль развернуть так, чтоб его видно не было, а? Главкома проводим и разберемся. Ничего страшного, повисит. Да-а… время упущено. С минуты на минуту может появиться главком.
И главком появился. Толю подергали при нем, наверное для того, чтобы продемонстрировать возможности человеческого организма.
Главком приказал вырезать мерзавца вместе с «куском», автогеном. Раскроили борт и вырезали Толю целым куском. Потом краном поставили на причальную стенку, и пятеро матросов до ночи вырезали его этими лобзиками — ножовками по металлу. Когда выпилили — всех наказали.
— И на матрац! — сказал командир, заметив, что на пирс прибыл командующий флотом.
Комбриг повис на своем скелете, как старое пальто на вешалке, потеряв интерес к продвижению по службе.
Командующий флотом, сразу поняв, что время упущено и нужно действовать быстро, а спрашивать будем потом, возглавил извлечение, сам отдавал приказания и даже полез в беседку, Комбриг полез за ним, при этом он все старался то ли поддержать комфлота за локоток, то ли погладить или чего-нибудь там отряхнуть.
— Что вы об меня третесь… тут!.. — сказал ему командующий и выслал его из беседки.
— Разденьте его! — кричал командующий, и Толика раздели.
— И смажьте его салом! — И смазали, а он не пролез.
— Пихайте его! — кричал командующий. Толика пихали так, что зад отбили.
— Дергайте! — Дергали. Никакого впечатления.
И тут командующего флотом осенило (на удивление быстро):
— А что если ему в жопу скипидар залить?! А?! Надо его взбодрить. Зальем, понимаешь, скипидар, он, понимаешь, взбодрится и вылетит!
(— И будет, каркая, летать по заливу, — прошептал командир.)
— А у вас скипидар на корабле есть? Нет? У медика, по-моему, есть! Давайте сюда медика! А кстати, где он? Почему не участвует?
Дали ему медика, и начал он «участвовать»:
— Да что вы, товарищ адмирал? — сказал медик, и далее пошла историческая фраза, из-за которой он навсегда остался майором. — Это ж человек все-таки!
— Все-таки человек, говоришь? — сказал командующий флотом. — Человек в звании «капитан второго ранга» не полезет в окошко и не застрянет там задницей! Ну и как нам его теперь доставать прикажешь, этого человека?
Доктор развел руками:
— Только распилить.
— А ты его потом сошьешь? А? Ме-ди-ци-на хе-ро-ва?!
Медик раздражал и был услан с глаз долой;
Командующий стоял и кусал локти и думал о том, что если нельзя вытащить этого дурня старого, то, может, корабль развернуть так, чтоб его видно не было, а? Главкома проводим и разберемся. Ничего страшного, повисит. Да-а… время упущено. С минуты на минуту может появиться главком.
И главком появился. Толю подергали при нем, наверное для того, чтобы продемонстрировать возможности человеческого организма.
Главком приказал вырезать мерзавца вместе с «куском», автогеном. Раскроили борт и вырезали Толю целым куском. Потом краном поставили на причальную стенку, и пятеро матросов до ночи вырезали его этими лобзиками — ножовками по металлу. Когда выпилили — всех наказали.
Я ВСЕ ЕЩЕ ПОМНЮ…
Я все еще помню, что атомные лодки могут ходить под водой по сто двадцать суток, могут и больше — лишь бы еды хватило, а если рефрижераторы отказали, то сначала нужно есть одно только мясо — огромными кусками на первое, второе и третье, предварительно замочив его на сутки в горчице, а потом — консервы, на них можно долго продержаться, а затем в ход пойдут крупы и сухари — дотянуть до берега можно, а потом можно прийти — сутки-двое на погрузку — и опять уйти на столько же.
Я помню свой отсек и все то оборудование, что в нем расположено; закрою глаза — вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если, зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, на ощупь, отправиться от одной переборочной двери до другой.
Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идет вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может ее раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат. «Пузырь в нос! Самый полный назад!» — и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.
Я помню, что максимальный дифферент — 30o и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов все мокрое, а в легких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в легком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те — не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь — рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеешься, смеешься…
Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нем, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чем, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность — загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть ее на болт — пусть воюют.
И еще я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались — и уже все горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди — надо же, живы еще — бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничи-вающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и еще черт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном все еще дифферентуют лодку, все дифферентуют и никак не могут отдифферентоватъ…
Я помню свой отсек и все то оборудование, что в нем расположено; закрою глаза — вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если, зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, на ощупь, отправиться от одной переборочной двери до другой.
Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идет вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может ее раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат. «Пузырь в нос! Самый полный назад!» — и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.
Я помню, что максимальный дифферент — 30o и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов все мокрое, а в легких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в легком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те — не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь — рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеешься, смеешься…
Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нем, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чем, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность — загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть ее на болт — пусть воюют.
И еще я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались — и уже все горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди — надо же, живы еще — бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничи-вающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и еще черт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном все еще дифферентуют лодку, все дифферентуют и никак не могут отдифферентоватъ…
СВЯТЕЕ ВСЕХ СВЯТЫХ
После того как перестройка началась, у нас замов в единицу времени прибавилось.
Правда, они и до этого на экипажах особенно не задерживались — чехардились, как всадники на лошади, а с перестройкой ну просто как перчатки стали меняться: полтора года — новый зам, еще полтора года — еще один зам, так и замелькали. Не успеваешь к нему привыкнуть, а уже замена.
Как-то дают нам очередного зама из академии. Дали нам зама, и начал он у нас бороться. В основном, конечно, с пьянством на экипаже. До того он здорово боролся, что скоро всех нас подмял.
— Перестройка, — говорил он нам, — ну что не понятно?
И мы свою пайку вина, военно-морскую — пятьдесят граммов в море на человека, — пили и помнили о перестройке.
И вот выходим мы в море на задачу. Зам с нами в первый раз в море пошел. Во всех отсеках, как в картинной галерее, развесил плакаты, лозунги, призывы, графики, экраны соревнования. А мы комдива вывозили, а комдива нашего, контр-адмирала Батракова, по кличке «Джон — вырви глаз», на флоте все знают. Народ его иногда Петровичем называет.
Петрович без вина в море не мог. Терять ему было нечего — адмирал, пенсия есть, и автономок штук двадцать, — так что употреблял.
Это у них в центре там перестройка, а у Петровича все было строго — чтоб три раза в день по графину. Иначе он на выходе всех забодает.
Петрович росточка махонького, но влить в себя мог целое ведро. Как выпьет — душа-человек.
Сунулся интендант к командиру насчет вина для Петровича, но тот только руками замахал — иди к заму.
Явился интендант к заму и говорит:
— Разрешите комдиву графин вина налить?
— Как это, «графин»? — зам даже обалдел. — Это что, целый графин вина за один раз?
— Да, — говорит интендант и смотрит преданно. — Он всегда за один раз графин вина выдувает.
— Как это, «выдувает»? — говорит зам возмущенно. — У нас же перестройка! Ну что не понятно?
— Да все понятно, — говорит интендант, а сам стоит перед замом и не думает уходить, — только лучше дайте, товарищ капитан третьего ранга, а то хуже будет.
У интенданта было тайное задание от командира: из зама вино для Петровича выбить. Иначе, сами понимаете, жизни не будет.
— Что значит «хуже будет»? Что значит «будет хуже»? — спрашивает зам интенданта.
— Ну-у, товарищ капитан третьего ранга, — заканючил интендант, — ну пусть он напьется…
— Что значит… послушайте… что вы мне тут? — сказал зам и выгнал интенданта.
Но после третьего захода зам сдался — черт с ним, пусть напьется. Налили Петровичу — раз, налили — два, налили три, а четыре — не налили.
— Хватит с него, — сказал зам.
Я вам уже говорил, что если Петрович не пьет, то всем очень грустно становится
Сидит Петрович в центральном, в кресле командира, невыпивший и суровый, и тут он видит, как в центральный зам вползает. А зам в пилотке. У нас зам считал, что настоящий подводник в походе должен в пилотке ходить. С замами такое бывает. Это он фильмов насмотрелся.
В общем, крадется зам в пилотке по центральному. А Петрович замов любил, как ротвейлер ошейник. Он нашего прошлого зама на каждом выходе в море гноил нещадно. А тут ему еще кто-то настучал, что это зам на вино лапу наложил. Так что увидел Петрович зама и, вы знаете, даже ликом просветлел.
— Ну-ка ты, хмырь в пилоте, — говорит он заму, — ну-ка, плыви сюда.
Зам подошел и представился. Петрович посмотрел на него снизу вверх мутным глазом, как медведь на виноград, и говорит
— Ты на самоуправление сдал?
— Так точно, — говорит зам.
— Ну-ка, доложи, это что? — ткнул Петрович в стяжную ленту замовского ПДУ.
Зам смотрит на ПДУ, будто первый раз его видит, и молчит.
— А вот эта штука, — тыкает Петрович пальцем в регенерационную установку, — как снаряжается? — Зам опять — ни гугу.
— Так! — сказал Петрович, и глаза его стали наливаться дурной кровью, а голова его при этом полезла в плечи, и тут зам начинает понимать, почему говорят, что Петрович забодать может.
Приблизил он к заму лицо и говорит ему тихо:
— А ну, голубь лысый, пойдем-ка, по устройству корабля пробежимся
И пробежались. Начали бежать с первого отсека, да в нем и закончили. Зам явил собой полный корпус — ни черта не знал. Святой был — святее всех святых.
В конце беседы Петрович совсем покраснел, раздулся, как шланг, да как заорет:
— Тебя чему учили в твоей академии? Вредитель! Газеты читать? Девизы рожать! Плакаты эти сссраные рисовать? А, червоточина?
Ты чего в море пошел, захребетник? Клопа давить? Ты — пустое место! Балластина! Пассажир! Памятник! Пыль прикажете с вас сдувать? Пыль?! Влажной ветошью, может, тебя протирать? А бес-толочь?
На хрена ты здесь жрешь, гнида конская, чтоб потом в гальюн все отнести? Чтоб нагадить там? А кто за тебя унитаз промоет? Кто? Я тебя спрашиваю? У него ведь тоже устройство есть, у унитаза!
Здесь знать надо, знать!
Ты на лодке или в почетном президиуме, пидорясина? А при пожаре прикажете вас в первую очередь выносить? Спасать вас прикажете? Разрешите целовать вас при этом в попку? Ты в глаза мне смотри, куль с говном!
Как ты людей за собой поведешь? Куда ты их приведешь? А если в огонь надо будет пойти? А если жизнь отдать надо будет? Ты ведь свою жизнь не отдашь, не-еет. Ты других людей заставишь за тебя жизнь отдавать! В глаза мне смотреть!
Зачем ты форму носишь, тютя вонючая! Погоны тебе зачем? Нашивки плавсостава тебе кто дал? Какая… тебе их дала?! Пилотку он одел! Пилотку!
В батальон тебе надо! В эскадрон! Коням! Коням яйца крутить! Комиссары…
Зам вышел из отсека без пилотки и мокрый — хоть выжимай. Отвык он в академии от флотского языка. А впрочем, может, и не знал он его вовсе.
Вечером Петровичу налили. Петрович выпил и стал — душа-человек.
Правда, они и до этого на экипажах особенно не задерживались — чехардились, как всадники на лошади, а с перестройкой ну просто как перчатки стали меняться: полтора года — новый зам, еще полтора года — еще один зам, так и замелькали. Не успеваешь к нему привыкнуть, а уже замена.
Как-то дают нам очередного зама из академии. Дали нам зама, и начал он у нас бороться. В основном, конечно, с пьянством на экипаже. До того он здорово боролся, что скоро всех нас подмял.
— Перестройка, — говорил он нам, — ну что не понятно?
И мы свою пайку вина, военно-морскую — пятьдесят граммов в море на человека, — пили и помнили о перестройке.
И вот выходим мы в море на задачу. Зам с нами в первый раз в море пошел. Во всех отсеках, как в картинной галерее, развесил плакаты, лозунги, призывы, графики, экраны соревнования. А мы комдива вывозили, а комдива нашего, контр-адмирала Батракова, по кличке «Джон — вырви глаз», на флоте все знают. Народ его иногда Петровичем называет.
Петрович без вина в море не мог. Терять ему было нечего — адмирал, пенсия есть, и автономок штук двадцать, — так что употреблял.
Это у них в центре там перестройка, а у Петровича все было строго — чтоб три раза в день по графину. Иначе он на выходе всех забодает.
Петрович росточка махонького, но влить в себя мог целое ведро. Как выпьет — душа-человек.
Сунулся интендант к командиру насчет вина для Петровича, но тот только руками замахал — иди к заму.
Явился интендант к заму и говорит:
— Разрешите комдиву графин вина налить?
— Как это, «графин»? — зам даже обалдел. — Это что, целый графин вина за один раз?
— Да, — говорит интендант и смотрит преданно. — Он всегда за один раз графин вина выдувает.
— Как это, «выдувает»? — говорит зам возмущенно. — У нас же перестройка! Ну что не понятно?
— Да все понятно, — говорит интендант, а сам стоит перед замом и не думает уходить, — только лучше дайте, товарищ капитан третьего ранга, а то хуже будет.
У интенданта было тайное задание от командира: из зама вино для Петровича выбить. Иначе, сами понимаете, жизни не будет.
— Что значит «хуже будет»? Что значит «будет хуже»? — спрашивает зам интенданта.
— Ну-у, товарищ капитан третьего ранга, — заканючил интендант, — ну пусть он напьется…
— Что значит… послушайте… что вы мне тут? — сказал зам и выгнал интенданта.
Но после третьего захода зам сдался — черт с ним, пусть напьется. Налили Петровичу — раз, налили — два, налили три, а четыре — не налили.
— Хватит с него, — сказал зам.
Я вам уже говорил, что если Петрович не пьет, то всем очень грустно становится
Сидит Петрович в центральном, в кресле командира, невыпивший и суровый, и тут он видит, как в центральный зам вползает. А зам в пилотке. У нас зам считал, что настоящий подводник в походе должен в пилотке ходить. С замами такое бывает. Это он фильмов насмотрелся.
В общем, крадется зам в пилотке по центральному. А Петрович замов любил, как ротвейлер ошейник. Он нашего прошлого зама на каждом выходе в море гноил нещадно. А тут ему еще кто-то настучал, что это зам на вино лапу наложил. Так что увидел Петрович зама и, вы знаете, даже ликом просветлел.
— Ну-ка ты, хмырь в пилоте, — говорит он заму, — ну-ка, плыви сюда.
Зам подошел и представился. Петрович посмотрел на него снизу вверх мутным глазом, как медведь на виноград, и говорит
— Ты на самоуправление сдал?
— Так точно, — говорит зам.
— Ну-ка, доложи, это что? — ткнул Петрович в стяжную ленту замовского ПДУ.
Зам смотрит на ПДУ, будто первый раз его видит, и молчит.
— А вот эта штука, — тыкает Петрович пальцем в регенерационную установку, — как снаряжается? — Зам опять — ни гугу.
— Так! — сказал Петрович, и глаза его стали наливаться дурной кровью, а голова его при этом полезла в плечи, и тут зам начинает понимать, почему говорят, что Петрович забодать может.
Приблизил он к заму лицо и говорит ему тихо:
— А ну, голубь лысый, пойдем-ка, по устройству корабля пробежимся
И пробежались. Начали бежать с первого отсека, да в нем и закончили. Зам явил собой полный корпус — ни черта не знал. Святой был — святее всех святых.
В конце беседы Петрович совсем покраснел, раздулся, как шланг, да как заорет:
— Тебя чему учили в твоей академии? Вредитель! Газеты читать? Девизы рожать! Плакаты эти сссраные рисовать? А, червоточина?
Ты чего в море пошел, захребетник? Клопа давить? Ты — пустое место! Балластина! Пассажир! Памятник! Пыль прикажете с вас сдувать? Пыль?! Влажной ветошью, может, тебя протирать? А бес-толочь?
На хрена ты здесь жрешь, гнида конская, чтоб потом в гальюн все отнести? Чтоб нагадить там? А кто за тебя унитаз промоет? Кто? Я тебя спрашиваю? У него ведь тоже устройство есть, у унитаза!
Здесь знать надо, знать!
Ты на лодке или в почетном президиуме, пидорясина? А при пожаре прикажете вас в первую очередь выносить? Спасать вас прикажете? Разрешите целовать вас при этом в попку? Ты в глаза мне смотри, куль с говном!
Как ты людей за собой поведешь? Куда ты их приведешь? А если в огонь надо будет пойти? А если жизнь отдать надо будет? Ты ведь свою жизнь не отдашь, не-еет. Ты других людей заставишь за тебя жизнь отдавать! В глаза мне смотреть!
Зачем ты форму носишь, тютя вонючая! Погоны тебе зачем? Нашивки плавсостава тебе кто дал? Какая… тебе их дала?! Пилотку он одел! Пилотку!
В батальон тебе надо! В эскадрон! Коням! Коням яйца крутить! Комиссары…
Зам вышел из отсека без пилотки и мокрый — хоть выжимай. Отвык он в академии от флотского языка. А впрочем, может, и не знал он его вовсе.
Вечером Петровичу налили. Петрович выпил и стал — душа-человек.
КАК ТВОЯ ФАМИЛИЯ?
Чего наш советский офицер боится? Он боится жену: она навредить может; тещу; соседей; милицию; советских граждан на улице и в транспорте; хулиганов: они по морде могут дать; и свое начальство.
А чего наш советский офицер совсем не боится? Он совсем не боится мирового империализма.
А чего он боится больше всего? Больше всего он боится своей фамилии.
Возьмите любого офицера на улице за верхнюю пуговицу и спросите его:
— Как ваша фамилия?
— Мо…я?
— Да, да, ваша, ваша, ну?
— Этот… как его… Иванов… или нет… то есть Петров…
— А может, Сидоров?
— Точно! Сидоров. — От настоящего офицера его собственной фамилии на улице никогда не дождешься.
Первый страх у него уже прошел, теперь будьте внимательны.
— Разрешите ваши документы.
Документы от него вы не получите: может, вы скрытый офицерский патруль? Так зачем же ему усложнять свою жизнь? Нет у него документов.
— Дома забыл, — вот так, а вы как думали?
— А пропуск у вас есть?
— Какой пропуск?
— Ну, любой пропуск, где написана ваша фамилия.
— Пропуск у нас есть, но в руки вам его не дам: там не написано, что его в руки можно давать.
А сейчас он от вас убежит, вот смотрите:
— Ой!!! — кричит он и делает испуганное лицо. — Осторожно! — и хватает вас за рукав, увлекая за собой. При этом он смотрит вам за ухо так, словно вас сзади именно в этот момент переезжает автокар.
Вы инстинктивно оборачиваетесь: ничего там сзади нет, а офицер уже исчез. Пуговицу себе срезал, за которую вы держались, и исчез. Можете ее сохранить на память.
Мой лучший друг, Саня Гудинов, — редкий интеллигент, два языка, — когда его вот так берут на улице, напускает на себя дурь, начинает заикаться и называет себя так:
— Го… го… гоша… Го… го… го… лованов! Патруль тут же прошибает слеза от жалости к несчастному офицеру-заике, и он от него отстает: грех трогать калеку.
— Заикой меня делает служба, — говорит в таких случаях Саня Но лучше всего действует напористый нахрап, ошеломляющая наглость и фантастическое хамство.
Вот мой любимый рыжий штурман, который вошел в мое полное собрание сочинений отдельной главой, тот полностью согласен с Конецким: с патрулем спорят только салаги.
— Главное в этом деле, — любил повторять рыжий, — четко представиться. Чтоб не было никаких дополнительных вопросов.
— Туполев! — бросал он патрулю быстро с бодрой наглостью. — Я. Ка… ве-че сорок ноль сорок.
И патруль усердно записывает Туполев, ЯК-40…
Только полные идиоты требовали от него документы: штурман обладал монументальной внешностью, и его ужасные кулаки сообщали любому врожденное уважение к ВМФ!
Должен вам заметить, что страх перед своей фамилией, или, лучше скажем, бережное к ней отношение — это условной рефлекс, воспитываемый в офицере самой жизнью с младых ногтей: начиная с курсантских будней.
— Товарищи курсанты, стойте! — останавливал нас когда-то дежурный по факультету. — Почему без строя? Почему через плац? Почему в неположенном месте? Фамилии? Рота?
Этот дежурный у нас был шахматист-любитель. Страсть к шахматам у него была патологическая. Кроме шахмат он ничего не помнил и рассеянный был — страшное дело. А все потому, что он в уме все время решал шахматные кроссворды. Но главное: он был начисто лишен фантазии, столь необходимой офицеру. Полета у него не было.
— Курсант Петросян, — прогундосил Дима, стараясь походить на армянина.
— Курсант Таль, — поддержал его Серега. Мне пришлось сказать, что я — Ботвинник, чтоб не выпасть из общего хора.
Дежурный, ни слова не говоря, нас задумчиво записал и отпустил. Наверное, перед нм в этот момент явился очередной кроссворд
Когда он доложил начальнику факультета, что у него Таль, Петросян и Ботвинник пересекли плац в неположенной месте, то наш славный старый волкодав воскликнул:
— Хорошо, что не Моцарт и Сальери! Твердопятов, ковырять тя некому, я когда на тебя смотрю, то я сразу вспоминаю, что человек — тупиковая ветвь эволюции. Ты со своими шахматами совсем дошел. Очумел окончательно. Рехнешься скоро. Что за армейский яйцеголовизм, я тебя спрашиваю? Прочитай еще раз, я еще раз эту музыку послушаю, и ты сам, когда читаешь чего-нибудь, ты тоже слушай, чего ты читаешь. Это иногда очень даже интересно. Ну, начинай!
И тот прочитал снова.
— Понял?
— Понял.
— Вот до чего дошло. Видишь? Мой тебе совет: забудь ты свои шахматы. Они ж тебя до ручки доведут. А теперь давай иди… Знаешь куда?
Тот кивнул.
— Вот и давай, двигай с максимально-малошумной скоростью, осторожненько, не заезжая в кусты. И не буди во мне зверя… Ботвинник ..
А чего наш советский офицер совсем не боится? Он совсем не боится мирового империализма.
А чего он боится больше всего? Больше всего он боится своей фамилии.
Возьмите любого офицера на улице за верхнюю пуговицу и спросите его:
— Как ваша фамилия?
— Мо…я?
— Да, да, ваша, ваша, ну?
— Этот… как его… Иванов… или нет… то есть Петров…
— А может, Сидоров?
— Точно! Сидоров. — От настоящего офицера его собственной фамилии на улице никогда не дождешься.
Первый страх у него уже прошел, теперь будьте внимательны.
— Разрешите ваши документы.
Документы от него вы не получите: может, вы скрытый офицерский патруль? Так зачем же ему усложнять свою жизнь? Нет у него документов.
— Дома забыл, — вот так, а вы как думали?
— А пропуск у вас есть?
— Какой пропуск?
— Ну, любой пропуск, где написана ваша фамилия.
— Пропуск у нас есть, но в руки вам его не дам: там не написано, что его в руки можно давать.
А сейчас он от вас убежит, вот смотрите:
— Ой!!! — кричит он и делает испуганное лицо. — Осторожно! — и хватает вас за рукав, увлекая за собой. При этом он смотрит вам за ухо так, словно вас сзади именно в этот момент переезжает автокар.
Вы инстинктивно оборачиваетесь: ничего там сзади нет, а офицер уже исчез. Пуговицу себе срезал, за которую вы держались, и исчез. Можете ее сохранить на память.
Мой лучший друг, Саня Гудинов, — редкий интеллигент, два языка, — когда его вот так берут на улице, напускает на себя дурь, начинает заикаться и называет себя так:
— Го… го… гоша… Го… го… го… лованов! Патруль тут же прошибает слеза от жалости к несчастному офицеру-заике, и он от него отстает: грех трогать калеку.
— Заикой меня делает служба, — говорит в таких случаях Саня Но лучше всего действует напористый нахрап, ошеломляющая наглость и фантастическое хамство.
Вот мой любимый рыжий штурман, который вошел в мое полное собрание сочинений отдельной главой, тот полностью согласен с Конецким: с патрулем спорят только салаги.
— Главное в этом деле, — любил повторять рыжий, — четко представиться. Чтоб не было никаких дополнительных вопросов.
— Туполев! — бросал он патрулю быстро с бодрой наглостью. — Я. Ка… ве-че сорок ноль сорок.
И патруль усердно записывает Туполев, ЯК-40…
Только полные идиоты требовали от него документы: штурман обладал монументальной внешностью, и его ужасные кулаки сообщали любому врожденное уважение к ВМФ!
Должен вам заметить, что страх перед своей фамилией, или, лучше скажем, бережное к ней отношение — это условной рефлекс, воспитываемый в офицере самой жизнью с младых ногтей: начиная с курсантских будней.
— Товарищи курсанты, стойте! — останавливал нас когда-то дежурный по факультету. — Почему без строя? Почему через плац? Почему в неположенном месте? Фамилии? Рота?
Этот дежурный у нас был шахматист-любитель. Страсть к шахматам у него была патологическая. Кроме шахмат он ничего не помнил и рассеянный был — страшное дело. А все потому, что он в уме все время решал шахматные кроссворды. Но главное: он был начисто лишен фантазии, столь необходимой офицеру. Полета у него не было.
— Курсант Петросян, — прогундосил Дима, стараясь походить на армянина.
— Курсант Таль, — поддержал его Серега. Мне пришлось сказать, что я — Ботвинник, чтоб не выпасть из общего хора.
Дежурный, ни слова не говоря, нас задумчиво записал и отпустил. Наверное, перед нм в этот момент явился очередной кроссворд
Когда он доложил начальнику факультета, что у него Таль, Петросян и Ботвинник пересекли плац в неположенной месте, то наш славный старый волкодав воскликнул:
— Хорошо, что не Моцарт и Сальери! Твердопятов, ковырять тя некому, я когда на тебя смотрю, то я сразу вспоминаю, что человек — тупиковая ветвь эволюции. Ты со своими шахматами совсем дошел. Очумел окончательно. Рехнешься скоро. Что за армейский яйцеголовизм, я тебя спрашиваю? Прочитай еще раз, я еще раз эту музыку послушаю, и ты сам, когда читаешь чего-нибудь, ты тоже слушай, чего ты читаешь. Это иногда очень даже интересно. Ну, начинай!
И тот прочитал снова.
— Понял?
— Понял.
— Вот до чего дошло. Видишь? Мой тебе совет: забудь ты свои шахматы. Они ж тебя до ручки доведут. А теперь давай иди… Знаешь куда?
Тот кивнул.
— Вот и давай, двигай с максимально-малошумной скоростью, осторожненько, не заезжая в кусты. И не буди во мне зверя… Ботвинник ..
ДЖОКОНДА
Когда я пришел на флот, я был такой маленький, пионер, не ругался матом, уступал дорогу девочкам, помогал старшим донести сетки…
И вдруг — флот.
Я — робкое человеческое растение — увидел вот это вот в натуральную величину. Ай-яй-яй! В один миг можно прожить целую жизнь. Пропасть! Сразу же, в первый же день, — на камбуз!
Человека нельзя сразу на камбуз! Он умирает мучительно, человек; сначала — пионер, потом — «уступающий дорогу девочкам», потом умирают мультфильмы, «Что тебе снится, крейсер „Аврора“?»; человеческое растение корежится и в конце дня ругается матом!
— Это… что?..
На меня посмотрели безумно, как на темную шаль.
— Это макароны по-флотски.
— Вот это… едят?!
— Не хочешь — не ешь!
В алюминиевой миске, давно принял ее форму, лежала серая, слипшаяся, местами коричневая, блестящая, как разрытая брюшина, масса, сверху желтыми бигудями кудрявилось сало, казалось, что все это, вместе с миской, только что достали из брюха кашалота, успевшего все ж полить это все своим собственным соком.
Человек не знает, не хочет знать, что даже праздничное блюдо, попадая к нему в рот, больше не будет выглядеть так аппетитно, а пройдя все стадии увлекательного процесса, вообще может получить навоз!
А на камбузе «праздничное — в навоз» происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение — в мусор!
В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной — «Давай! Давай!». В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру — в котел, ее оттуда — чумичкой!
— Бачкиии!
На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…
— Сынкиии!!! — кричит Джоконда
У нее не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Ее голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!
У нее не раздача, а песня! Второе — на автомате; хлоп! шлеп! — поехало!
— Бачкиии!!! — Пустые бачки летят по полу!
— Сынкиии!!! — Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!
А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! ро! вал!, уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!..
Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…
И вдруг — флот.
Я — робкое человеческое растение — увидел вот это вот в натуральную величину. Ай-яй-яй! В один миг можно прожить целую жизнь. Пропасть! Сразу же, в первый же день, — на камбуз!
Человека нельзя сразу на камбуз! Он умирает мучительно, человек; сначала — пионер, потом — «уступающий дорогу девочкам», потом умирают мультфильмы, «Что тебе снится, крейсер „Аврора“?»; человеческое растение корежится и в конце дня ругается матом!
— Это… что?..
На меня посмотрели безумно, как на темную шаль.
— Это макароны по-флотски.
— Вот это… едят?!
— Не хочешь — не ешь!
В алюминиевой миске, давно принял ее форму, лежала серая, слипшаяся, местами коричневая, блестящая, как разрытая брюшина, масса, сверху желтыми бигудями кудрявилось сало, казалось, что все это, вместе с миской, только что достали из брюха кашалота, успевшего все ж полить это все своим собственным соком.
Человек не знает, не хочет знать, что даже праздничное блюдо, попадая к нему в рот, больше не будет выглядеть так аппетитно, а пройдя все стадии увлекательного процесса, вообще может получить навоз!
А на камбузе «праздничное — в навоз» происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение — в мусор!
В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной — «Давай! Давай!». В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру — в котел, ее оттуда — чумичкой!
— Бачкиии!
На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…
— Сынкиии!!! — кричит Джоконда
У нее не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Ее голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!
У нее не раздача, а песня! Второе — на автомате; хлоп! шлеп! — поехало!
— Бачкиии!!! — Пустые бачки летят по полу!
— Сынкиии!!! — Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!
А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! ро! вал!, уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!..
Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…
МАМОНТЕНОК ДИМА
О мамонтенке Диме не слышали? Ну, как его в тундре откопали, а потом в Англию к английской королеве повезли? Слышали, на-верное. Нам о нем в автономке сообщили.
Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.
Почему с риском для жизни? А подводники все делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обетановке это равносильно ее уничтожению.
Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полетов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.
Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: «На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты».
Информацию у нас подписывает командир и зам, после этого ее вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.
Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своем безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально, и при этом гомерически гоготали.
Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».
Но вообще-то я вам должен сказать, что информацию из роднова отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное пофужение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…
Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» — а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.
Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом, вместо многоточия, написали то место, куда он вылетел.
Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.
И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, — мол открыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует и английская королева его там наблюдает.
И решили наши люди среди радистов зама разыграть.
Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.
Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.
Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: «Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…»
У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты — все шло под лозунгом: «Мамонтенок Дима — дитя советской науки!»
Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.
И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными, за нашу науку, рожами.
Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.
— Какой мамонтенок? — остолбенел начпо.
— Дима! — обрадовался зам.
— Какой Дима? — не понимал начпо.
— Мамонтенок, — веселился зам.
— Какой мамонтенок?!!
— Советский…
— Мда… — сказал начпо, — сказывается усталость личного состава, сказывается…
Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили: «Ну, есть…»
Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.
Почему с риском для жизни? А подводники все делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обетановке это равносильно ее уничтожению.
Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полетов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.
Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: «На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты».
Информацию у нас подписывает командир и зам, после этого ее вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.
Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своем безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально, и при этом гомерически гоготали.
Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».
Но вообще-то я вам должен сказать, что информацию из роднова отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное пофужение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…
Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» — а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.
Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом, вместо многоточия, написали то место, куда он вылетел.
Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.
И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, — мол открыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует и английская королева его там наблюдает.
И решили наши люди среди радистов зама разыграть.
Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.
Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.
Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: «Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…»
У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты — все шло под лозунгом: «Мамонтенок Дима — дитя советской науки!»
Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.
И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными, за нашу науку, рожами.
Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.
— Какой мамонтенок? — остолбенел начпо.
— Дима! — обрадовался зам.
— Какой Дима? — не понимал начпо.
— Мамонтенок, — веселился зам.
— Какой мамонтенок?!!
— Советский…
— Мда… — сказал начпо, — сказывается усталость личного состава, сказывается…
Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили: «Ну, есть…»
САТЭРА
[1]
После автономки хочется обнять весь мир. После автономки всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждет, и потому желания у него чисто собачьи, хочется ласки и койки.
И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка — на пружины; и — одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о, господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…
…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:
«В 24.00 двери общежития закрываются».
Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!» Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море — и все! Амба! Затри месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…
Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
— Вот так в Америке и ночуют на газоне, — сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился В окне стояло некое мечтающее, пятилапое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые, по стойке «смирно», легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд — за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева «Эй, ухнем!»
В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
— Слышь, сатэра, — сказал Петя из-под фуражки, — брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка; такая человеческая и такая беззащитная…
Ыыыы-х!
Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.
И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка — на пружины; и — одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о, господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…
…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:
«В 24.00 двери общежития закрываются».
Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!» Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море — и все! Амба! Затри месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…
Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
— Вот так в Америке и ночуют на газоне, — сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился В окне стояло некое мечтающее, пятилапое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые, по стойке «смирно», легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд — за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева «Эй, ухнем!»
В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
— Слышь, сатэра, — сказал Петя из-под фуражки, — брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка; такая человеческая и такая беззащитная…
Ыыыы-х!
Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.