Страница:
— И-и-из-ззза д-ву-х бли-иии-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе все свое непростое страдание, — нарушается флотская организация!
Тетки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал! Тетки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 —ти часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.
— Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тетки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тетки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно в 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Тетки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал! Тетки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 —ти часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.
— Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тетки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тетки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно в 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Я ВСЕ ЕЩЕ МОГУ…
Я все еще могу отравить колодец, напустить на врага зараженных сусликов, надеть противогаз за две секунды.
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде, вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюмах с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть.
Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь черт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими, — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу,
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я все это еще могу…
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде, вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюмах с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть.
Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь черт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими, — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу,
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я все это еще могу…
МАФИЯ
В коридоре, за дверью, слышалась возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы.
Вот и утро. «Народ» наш еще спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А еще лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать ее вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает ее в конспект и так спит на лекциях В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая), три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище) и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет: «Пять лет по лагерям…»
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит.
Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: «Ну, чего надо?» «Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).
— Жопой постучи, — советует СМР.
Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой — то бешеный мичман,
— А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой!
Дверь ходит ходуном.
— А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нем дырку и верещит оттуда. В дверь молотят ногами.
— Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой!
За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.
— Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою.
Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.
— Заслужил, бя-яш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.
В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с нее портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.
— Вста-атъ!
Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина.
— Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить!
Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?
— Одеться!
Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!»
— Раздеться!
Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Всех, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.
— А тебя-я, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-я, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?
В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.
Мафия оглядывается СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.
— Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!
В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…
— Чья гитара?
— Моя.
— Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия.
СМР от неожиданности давится и говорит:
— Разрешаю.
Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…».
После обеда мы решили не приходить. Лоб и я В каюту пошел только СМР.
— Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.
Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.
— Меня откупоривали.
Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.
— Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.
За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.
— Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.
Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:
— Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.
СМР чувствовал себя мышью в консервной банке: сейчас откроют и будут тыкать вилкой.
— Вот, вот уже.
Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.
— Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат.
СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.
— Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту еще не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с буфа, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.
Возня стихла. У СМРа еще два часа не работали ни руки, ни ноги.
Я встретил Мафию через пять лет.
— Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга.
Он узнал меня.
— А, это ты?
— Неужели помните?
— Я вас всех помню.
И я рассказал ему эту историю. Мы еще долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.
Вот и утро. «Народ» наш еще спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А еще лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать ее вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает ее в конспект и так спит на лекциях В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая), три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище) и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет: «Пять лет по лагерям…»
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит.
Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: «Ну, чего надо?» «Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).
— Жопой постучи, — советует СМР.
Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой — то бешеный мичман,
— А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой!
Дверь ходит ходуном.
— А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нем дырку и верещит оттуда. В дверь молотят ногами.
— Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой!
За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.
— Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою.
Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.
— Заслужил, бя-яш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.
В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с нее портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.
— Вста-атъ!
Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина.
— Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить!
Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?
— Одеться!
Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!»
— Раздеться!
Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Всех, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.
— А тебя-я, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-я, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?
В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.
Мафия оглядывается СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.
— Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!
В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…
— Чья гитара?
— Моя.
— Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия.
СМР от неожиданности давится и говорит:
— Разрешаю.
Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…».
После обеда мы решили не приходить. Лоб и я В каюту пошел только СМР.
— Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.
Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.
— Меня откупоривали.
Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.
— Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.
За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.
— Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.
Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:
— Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.
СМР чувствовал себя мышью в консервной банке: сейчас откроют и будут тыкать вилкой.
— Вот, вот уже.
Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.
— Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат.
СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.
— Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту еще не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с буфа, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.
Возня стихла. У СМРа еще два часа не работали ни руки, ни ноги.
Я встретил Мафию через пять лет.
— Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга.
Он узнал меня.
— А, это ты?
— Неужели помните?
— Я вас всех помню.
И я рассказал ему эту историю. Мы еще долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.
ВРАГИ
Зам сидел в кают-компании на обеде и жевал. У него жевало все: уши, глаза, ноздри, растопыренная челка, ну и рот, само собой. Неприступно и торжественно. Даже во время жевания он умудрялся сохранять выражение высокой себестоимости всей проделанной работы.
Напротив него, на своем обычном месте, сидел помощник командира по кличке «Поручик Ржевский» — грязная скотина, матерщинник и бабник.
Зам старался не смотреть на помощника, особенно на его сальные волосы, губы и воротничок кремовой рубашки. Это не добавляло аппетита.
Зам был фантастически, до неприличия брезглив. Следы вестового на стакане с чаем могли вызвать у него судороги.
Помощник внимательно изучал лицо жующего зама сквозь полузакрытые веки. Они были старые враги.
«Зам младше на три года и уже капитан 3-го ранга. Им что — четыре года, и уже человек, а у нас — пять лет — и еще говно. Замуууля. Великий наш. Рот закрыл — матчасть в исходное. Изрек — и в койку. X-х-хорек твой папа».
Помощник подавил вздох и заковырял в тарелке. Его только что отодрали нещадно — площадно. Вот эта довольная рожа напротив: «Конспекты первоисточников… ваше полное отсутствие… порядок на камбузе… а ваш Атахаджаев опять в лагуне ноги мыл…» — и все при личном составе, курвеныш.
Увы, помощника просто раздирало от желания нагадить заму. Он, правда, еще не знал как.
Рядом из щели вылез огромный, жирный, блестящий таракан и зашевелил антеннами.
Помощник улыбнулся внутренностями, покосился на зама, лживо вздохнул и со словами: «Куда у нас только доктор смотрит?» — потянувшись, проткнул его вилкой.
Зам, секунду назад жевавший безмятежно, испытал такой толчок, что у него чуть глаза не вышибло.
Помощник быстро сунул таракана в рот и сочно зажевал.
Зам забился головенкой, засвистал фистулой, вскочил, наткнулся на вестового, с треском ударился о переборку и побежал, пуская во все стороны тонкую струю сквозь закупоренные губы, и скоро, захлебываясь, упал в буфетной в раковину и начал страстно ей все объяснять.
Ни в одну политинформацию зам не вложил еще столько огня.
Помощник, все слыша, подумал неторопливо: «Вот как вредно столько жрать», — достал изо рта все еще живого таракана, щелчком отправил его в угол, сказав: «Чуть не съел, хороняку», — ковырнул в зубах, обсосал и довольный завозился в тарелке.
На сегодня крупных дел больше не было.
Напротив него, на своем обычном месте, сидел помощник командира по кличке «Поручик Ржевский» — грязная скотина, матерщинник и бабник.
Зам старался не смотреть на помощника, особенно на его сальные волосы, губы и воротничок кремовой рубашки. Это не добавляло аппетита.
Зам был фантастически, до неприличия брезглив. Следы вестового на стакане с чаем могли вызвать у него судороги.
Помощник внимательно изучал лицо жующего зама сквозь полузакрытые веки. Они были старые враги.
«Зам младше на три года и уже капитан 3-го ранга. Им что — четыре года, и уже человек, а у нас — пять лет — и еще говно. Замуууля. Великий наш. Рот закрыл — матчасть в исходное. Изрек — и в койку. X-х-хорек твой папа».
Помощник подавил вздох и заковырял в тарелке. Его только что отодрали нещадно — площадно. Вот эта довольная рожа напротив: «Конспекты первоисточников… ваше полное отсутствие… порядок на камбузе… а ваш Атахаджаев опять в лагуне ноги мыл…» — и все при личном составе, курвеныш.
Увы, помощника просто раздирало от желания нагадить заму. Он, правда, еще не знал как.
Рядом из щели вылез огромный, жирный, блестящий таракан и зашевелил антеннами.
Помощник улыбнулся внутренностями, покосился на зама, лживо вздохнул и со словами: «Куда у нас только доктор смотрит?» — потянувшись, проткнул его вилкой.
Зам, секунду назад жевавший безмятежно, испытал такой толчок, что у него чуть глаза не вышибло.
Помощник быстро сунул таракана в рот и сочно зажевал.
Зам забился головенкой, засвистал фистулой, вскочил, наткнулся на вестового, с треском ударился о переборку и побежал, пуская во все стороны тонкую струю сквозь закупоренные губы, и скоро, захлебываясь, упал в буфетной в раковину и начал страстно ей все объяснять.
Ни в одну политинформацию зам не вложил еще столько огня.
Помощник, все слыша, подумал неторопливо: «Вот как вредно столько жрать», — достал изо рта все еще живого таракана, щелчком отправил его в угол, сказав: «Чуть не съел, хороняку», — ковырнул в зубах, обсосал и довольный завозился в тарелке.
На сегодня крупных дел больше не было.
«…РАССТРЕЛЯТЬ!»
Утро окончательно заползло в окошко и оживило замурованных мух, судьба считывала дни по затасканному списку, и комендант города Н., замшелый майор, чувствовал себя как-то печально, как, может быть, чувствует себя отслужившая картофельная ботва.
Его волосы, глаза, губы-скулы, шея-уши, руки-ноги — все говорило о том, что ему пора: либо удавиться, либо демобилизоваться. Но демобилизация, неизбежная, как крах капитализма, не делала навстречу ни одного шага, и дни тянулись, как коридоры гауптвахты, выкрашенные шаровой краской, и капали, капали в побитое темечко.
Комендант давно был существом круглым, но все еще мечтал, и все его мечты, как мы уже говорили, с плачем цеплялись только за ослепительный подол ее величества мадам демобилизации.
Дверь — в нее, конечно же, постучали — открылась как раз в тот момент, когда все мечты коменданта все еще были на подоле, и комендант, очнувшись и оглянувшись на своего помощника, молодого лейтенанта, стоящего тут же, вздохнул и уставился навстречу знакомым неожиданностям.
— Прошу разрешения, — в двери возник заношенный старший лейтенант, который, потоптавшись, втащил за собой солдата, держа его за шиворот, — вот, товарищ майор, пьет! Каждый день пьет! И вообще, товарищ майор…
Голос старлея убаюкал бы коменданта до конца, продолжайся он не пять минут, а десять.
— Пьешь? А, воин-созидатель? — комендант, тоскливо скуксившись, уставился воину в лоб, туда, где, по его разумению, должны были быть явные признаки среднего образования.
«Скотинизм», — подумал комендант насчет того, что ему не давали демобилизации, и со стоном взялся за обкусанную телефонную трубку: слуховые чашечки ее были так стерты, как будто комендант владел деревянными ушами.
— Москва? Министра обороны… да, подожду…
Помощник коменданта — свежий, хрустящий, только с дерева лейтенант — со страхом удивился, — так бывает с людьми, к которым на лавочку, после обеда, когда хочется рыгнуть и подумать о политике, на самый краешек подсаживается умалишенный.
— Министр обороны? Товарищ маршал Советского Союза, докладывает майор Носотыкин… Да, товарищ маршал, да! Как я уже и докладывал. Пьет!.. Да… Каждый день… Прошу разрешения… Есть… Есть расстрелять… По месту жительства сообщим… Прошу разрешения приступить… Есть…
Комендант положил трубку.
— Помощник! Где у нас книга расстрелов?.. А-а, вот она… Так… фамилия, имя, отчество, год и место рождения… домашний адрес… национальность… партийность… Так, где у нас план расстрела?
Комендант нашел какой-то план, потом он полез в сейф, вытащил оттуда пистолет, передернул его и положил рядом.
Помощник, вылезая из орбит, затрясся своей нижней частью, а верхней — гипнозно уставился коменданту в затылок, в самый мозг, и по каплям наполнялся ужасом. Каждая новая капля обжигала.
— …Так… планируемое мероприятие — расстрел, участники… так, место — плац, наглядное пособие — пистолет Макарова, шестнадцать патронов… руководитель — я… исполнитель… Помощник! Слышь, лейтенант, сегодня твоя очередь. Привыкай к нашим боевым будням! Расстреляешь этого, я уже договорился. Распишись вот здесь. Привести в исполнение. Когда шлепнешь его…
Комендант не договорил: оба тела дробно рухнули; впечатлительный лейтенант — просто, а солдат — с запахом.
Комендант долго лил на них из графина с мухами.
Его уволили в запас через месяц. Комендант построил гауптвахту в последний раз и заявил ей, что, если б знать, что все так просто, он бы начал их стрелять еще лет десять назад. Пачками.
Его волосы, глаза, губы-скулы, шея-уши, руки-ноги — все говорило о том, что ему пора: либо удавиться, либо демобилизоваться. Но демобилизация, неизбежная, как крах капитализма, не делала навстречу ни одного шага, и дни тянулись, как коридоры гауптвахты, выкрашенные шаровой краской, и капали, капали в побитое темечко.
Комендант давно был существом круглым, но все еще мечтал, и все его мечты, как мы уже говорили, с плачем цеплялись только за ослепительный подол ее величества мадам демобилизации.
Дверь — в нее, конечно же, постучали — открылась как раз в тот момент, когда все мечты коменданта все еще были на подоле, и комендант, очнувшись и оглянувшись на своего помощника, молодого лейтенанта, стоящего тут же, вздохнул и уставился навстречу знакомым неожиданностям.
— Прошу разрешения, — в двери возник заношенный старший лейтенант, который, потоптавшись, втащил за собой солдата, держа его за шиворот, — вот, товарищ майор, пьет! Каждый день пьет! И вообще, товарищ майор…
Голос старлея убаюкал бы коменданта до конца, продолжайся он не пять минут, а десять.
— Пьешь? А, воин-созидатель? — комендант, тоскливо скуксившись, уставился воину в лоб, туда, где, по его разумению, должны были быть явные признаки среднего образования.
«Скотинизм», — подумал комендант насчет того, что ему не давали демобилизации, и со стоном взялся за обкусанную телефонную трубку: слуховые чашечки ее были так стерты, как будто комендант владел деревянными ушами.
— Москва? Министра обороны… да, подожду…
Помощник коменданта — свежий, хрустящий, только с дерева лейтенант — со страхом удивился, — так бывает с людьми, к которым на лавочку, после обеда, когда хочется рыгнуть и подумать о политике, на самый краешек подсаживается умалишенный.
— Министр обороны? Товарищ маршал Советского Союза, докладывает майор Носотыкин… Да, товарищ маршал, да! Как я уже и докладывал. Пьет!.. Да… Каждый день… Прошу разрешения… Есть… Есть расстрелять… По месту жительства сообщим… Прошу разрешения приступить… Есть…
Комендант положил трубку.
— Помощник! Где у нас книга расстрелов?.. А-а, вот она… Так… фамилия, имя, отчество, год и место рождения… домашний адрес… национальность… партийность… Так, где у нас план расстрела?
Комендант нашел какой-то план, потом он полез в сейф, вытащил оттуда пистолет, передернул его и положил рядом.
Помощник, вылезая из орбит, затрясся своей нижней частью, а верхней — гипнозно уставился коменданту в затылок, в самый мозг, и по каплям наполнялся ужасом. Каждая новая капля обжигала.
— …Так… планируемое мероприятие — расстрел, участники… так, место — плац, наглядное пособие — пистолет Макарова, шестнадцать патронов… руководитель — я… исполнитель… Помощник! Слышь, лейтенант, сегодня твоя очередь. Привыкай к нашим боевым будням! Расстреляешь этого, я уже договорился. Распишись вот здесь. Привести в исполнение. Когда шлепнешь его…
Комендант не договорил: оба тела дробно рухнули; впечатлительный лейтенант — просто, а солдат — с запахом.
Комендант долго лил на них из графина с мухами.
Его уволили в запас через месяц. Комендант построил гауптвахту в последний раз и заявил ей, что, если б знать, что все так просто, он бы начал их стрелять еще лет десять назад. Пачками.
МУКИ КОРОВИНА
Старпом Коровин был известен как существо дикое, грубое и неотесанное. Огромный, сильный как мамонт, к офицерам он обращался только по фамилии и только с добавлением слов «козел вонючий».
— Ну ты, — говорил он, — козел вонючий! — И офицер понимал, что он провинился.
Когда у офицерского состава терпение все вышло, он — офицерский состав — поплакался замполиту.
— Владим Сергеич! — начал замполит. — Народ… то есть люди… вас не понимают, то ли вы их оскорбляете, то ли что? И что это вы за слова такие находите? У нас на флоте давно сложилась практика обращения друг к другу по имени-отчеству. Вот и обращайтесь…
Старпом ушел черный и обиженный. Двое суток он ломал себя, ходил по притихшему кораблю и, наконец, доломав, упал в центральном в командирское кресло. Обида все еще покусывала его за ласты, но в общем он был готов начать новую жизнь.
Вняв внушениям зама, старпом принял решение пообщаться Он сел в кресло поудобней, оглянулся на сразу уткнувшиеся головы и бодро схватил график нарядов.
Первой фамилией, попавшейся ему на глаза, была фамилия Петрова. Рядом с фамилией гнездились инициалы — В. И.
— Так, Петрова в центральный пост! — откинулся в кресле старпом.
— Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
Старпом разглядывал Петрова секунд пять, начиная с ботинок, потом он сделал себе доброе лицо и ласково, тихо спросил:
— Ну… как жизнь… Володя?
— Да… я, вообще-то, не Володя… я — Вася… вообще-то..
В центральном стало тихо, у всех нашлись дела. Посеревший старпом взял себя в руки, втянул на лицо сбежавшую было улыбку, шепнул про себя: «Курва лагерная» — и ласково продолжил:
— Ну, а дела твои как… как дела… Иваныч!
— Да я вообще-то не Иваныч, я — Игнатьич… вообще-то…
— Во-обще-то-о, — припадая грудью к коленям, зашипел потерявший терпенье старпом, вытянувшись как вертишейка, — коз-з-зел вонючий, пош-шел вон отсюда, жопа сраная…
— Ну ты, — говорил он, — козел вонючий! — И офицер понимал, что он провинился.
Когда у офицерского состава терпение все вышло, он — офицерский состав — поплакался замполиту.
— Владим Сергеич! — начал замполит. — Народ… то есть люди… вас не понимают, то ли вы их оскорбляете, то ли что? И что это вы за слова такие находите? У нас на флоте давно сложилась практика обращения друг к другу по имени-отчеству. Вот и обращайтесь…
Старпом ушел черный и обиженный. Двое суток он ломал себя, ходил по притихшему кораблю и, наконец, доломав, упал в центральном в командирское кресло. Обида все еще покусывала его за ласты, но в общем он был готов начать новую жизнь.
Вняв внушениям зама, старпом принял решение пообщаться Он сел в кресло поудобней, оглянулся на сразу уткнувшиеся головы и бодро схватил график нарядов.
Первой фамилией, попавшейся ему на глаза, была фамилия Петрова. Рядом с фамилией гнездились инициалы — В. И.
— Так, Петрова в центральный пост! — откинулся в кресле старпом.
— Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
Старпом разглядывал Петрова секунд пять, начиная с ботинок, потом он сделал себе доброе лицо и ласково, тихо спросил:
— Ну… как жизнь… Володя?
— Да… я, вообще-то, не Володя… я — Вася… вообще-то..
В центральном стало тихо, у всех нашлись дела. Посеревший старпом взял себя в руки, втянул на лицо сбежавшую было улыбку, шепнул про себя: «Курва лагерная» — и ласково продолжил:
— Ну, а дела твои как… как дела… Иваныч!
— Да я вообще-то не Иваныч, я — Игнатьич… вообще-то…
— Во-обще-то-о, — припадая грудью к коленям, зашипел потерявший терпенье старпом, вытянувшись как вертишейка, — коз-з-зел вонючий, пош-шел вон отсюда, жопа сраная…
САПОГ И ТРАП
Капитан первого ранга Сапогов (кличка Сапог), хам, пьяница и зам командира дивизии по боевой подготовке, бежал на лодку. Рядом с ним вприпрыжку, еле успевая, бежал ученый из Севастополя Он был совершенно не подготовлен к тому, что на флоте так носятся. Тяжко дыша и стараясь забежать перед Сапогом, он все пытался заглянуть ему в глаза. Ученый интересовался трапами. Он должен был выдумать такой трап, который был бы настоящим подарком для флота. Для этого он и приехал, чтоб пристально изучить запросы и нужды флота. Пристально не получалось. Его пристегнули к Сапогу, а тот постоянно куда-то бежал. Вот и сейчас он очень опаздывал, до зуда чесоточного опаздывал.
— А… какой вам нужен трап? — вырывалось из научной груди со столетним хрипом.
— Трап? Я ж тебе говорю — легкий, прочный, чтоб усилием шести человек: раз — и в сторону, — бежал вперед пьяница, хам и зам командира дивизии.
Времени ни капли, он даже ныл на бегу. С минуту они бежали молча, ученый обсасывал информацию.
— Ну, а все-таки? Какие особенности должны быть?.. Как вы считаете?
— У кого? У трапа? Ну, ты… я ж тебе говорю: легкий, прочный, чтоб шесть человек с пирса на пирс…
«Скорей, скорей, — гнал себя Сапог, вечно в диком цейтноте, — а тут еще наука за штаны цепляется». Он прибавил темп. Через минуту его нагнал ученый.
— Ну, а все-таки, как вы считаете?.. Что он должен иметь в первую очередь?
— Кто? Трап?
Зам командира дивизии, пьяница и хам, резко затормозил. Природный цвет у него был красный. Рачьи глаза уставились на ученого. Потом он взял его за галстук и придвинулся вплотную. Неожиданно для науки он завизжал:
— Кле-па-ный Ку-ли-бин!!! Я тебе что сказал? Легкий, прочный, чтоб шесть человек с разгону его хвать — и на горбяку; и впереди своего визга, вприпрыжку, километрами неслись, радостно жопы задрав. Ты чего, наука? Вялым Келдышем, что ли, сделан? А? Чего уставился, глист в обмороке? Откуда ты взялся, ящур? Тебе ж сдохнуть пора, а ты все трапы изобретаешь. Присосались к Родине, как кенгурята к сисе. Не оторвешь, пока не порвешь. Облепили, ду-ре-ма-ры…
И так далее, и так далее. В направлении уменьшения количества слов, букв и культура. Сапог остановился, когда культуры совсем не осталось, а букв осталось всего три. Он перевел дух и сложил три буквы в последнее слово, короткое как кукиш.
Ученый окаменел. В живом виде он такие слова в свою сторону никогда не слышал.
Увидев, что ученый окаменел, Сапог бросил его со словами: «Охмурел окончательно, не обмочился бы» — и убежал на дудящий вовсю пароход.
Когда он пришел из автономки, его ждал трап. По нему можно было наладить двустороннее движение. Весил он ровно на тонну больше того, что могут, надорвавшись, поднять шесть человек.
— Где этот Кулибин? — завопил Сапог, увидев трап и пнув его с размаху ногой. — Разрубить на куски и отправить в Севастополь. Откуда это взялось, я спрашиваю, с чьей подачи?
Он долго еще мотался по пирсу, а рядом виновато суетился и во все вникал дежурный по дивизии.
— А… какой вам нужен трап? — вырывалось из научной груди со столетним хрипом.
— Трап? Я ж тебе говорю — легкий, прочный, чтоб усилием шести человек: раз — и в сторону, — бежал вперед пьяница, хам и зам командира дивизии.
Времени ни капли, он даже ныл на бегу. С минуту они бежали молча, ученый обсасывал информацию.
— Ну, а все-таки? Какие особенности должны быть?.. Как вы считаете?
— У кого? У трапа? Ну, ты… я ж тебе говорю: легкий, прочный, чтоб шесть человек с пирса на пирс…
«Скорей, скорей, — гнал себя Сапог, вечно в диком цейтноте, — а тут еще наука за штаны цепляется». Он прибавил темп. Через минуту его нагнал ученый.
— Ну, а все-таки, как вы считаете?.. Что он должен иметь в первую очередь?
— Кто? Трап?
Зам командира дивизии, пьяница и хам, резко затормозил. Природный цвет у него был красный. Рачьи глаза уставились на ученого. Потом он взял его за галстук и придвинулся вплотную. Неожиданно для науки он завизжал:
— Кле-па-ный Ку-ли-бин!!! Я тебе что сказал? Легкий, прочный, чтоб шесть человек с разгону его хвать — и на горбяку; и впереди своего визга, вприпрыжку, километрами неслись, радостно жопы задрав. Ты чего, наука? Вялым Келдышем, что ли, сделан? А? Чего уставился, глист в обмороке? Откуда ты взялся, ящур? Тебе ж сдохнуть пора, а ты все трапы изобретаешь. Присосались к Родине, как кенгурята к сисе. Не оторвешь, пока не порвешь. Облепили, ду-ре-ма-ры…
И так далее, и так далее. В направлении уменьшения количества слов, букв и культура. Сапог остановился, когда культуры совсем не осталось, а букв осталось всего три. Он перевел дух и сложил три буквы в последнее слово, короткое как кукиш.
Ученый окаменел. В живом виде он такие слова в свою сторону никогда не слышал.
Увидев, что ученый окаменел, Сапог бросил его со словами: «Охмурел окончательно, не обмочился бы» — и убежал на дудящий вовсю пароход.
Когда он пришел из автономки, его ждал трап. По нему можно было наладить двустороннее движение. Весил он ровно на тонну больше того, что могут, надорвавшись, поднять шесть человек.
— Где этот Кулибин? — завопил Сапог, увидев трап и пнув его с размаху ногой. — Разрубить на куски и отправить в Севастополь. Откуда это взялось, я спрашиваю, с чьей подачи?
Он долго еще мотался по пирсу, а рядом виновато суетился и во все вникал дежурный по дивизии.
ВАРЕНЫЙ ЗАМ
Зама мы называли «Мардановым через „а“ Как только он появился у нас на экипаже, мы — командиры боевых частей — утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: „Утверждаю, Морданов“. Через „о“,
— Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.
Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля
— Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?..
Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».
— Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.
У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
Мы его еще ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
— Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
Он любил повторять: «Нас никто не поймет» — и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.
— Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
Хотелось тут же переделать все дела
Однажды мы его сварили.
Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
— Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
— Ну, как…
Дальше мы не слышали, мы наблюдали, он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
Мы: я и мой мичман — мастер военного дела — проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.
— …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, — и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
Наконец, мы очнулись и бросились на помощь Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман — мастер военного дела — кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
— Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз.
Там у нас служили наши штатные мерзавцы
— Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».
За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.
Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело. Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.
Однако и проняло его же его! Мда-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперед и там спереди — ха-ха — все тоже обработало!
— Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.
Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля
— Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?..
Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».
— Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.
У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
Мы его еще ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
— Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
Он любил повторять: «Нас никто не поймет» — и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.
— Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
Хотелось тут же переделать все дела
Однажды мы его сварили.
Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
— Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
— Ну, как…
Дальше мы не слышали, мы наблюдали, он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
Мы: я и мой мичман — мастер военного дела — проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.
— …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, — и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
Наконец, мы очнулись и бросились на помощь Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман — мастер военного дела — кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
— Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз.
Там у нас служили наши штатные мерзавцы
— Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».
За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.
Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело. Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.
Однако и проняло его же его! Мда-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперед и там спереди — ха-ха — все тоже обработало!