Страница:
Ыыыы-х!
Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок — и сатэра, с криком «Аааа-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
— Прости, мой одинокий кореш, сатэра, — воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, — что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги
[2]нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.
Скоро они топтались, как стадо бизонов, кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но, как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъяренный Петя с разъяренными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Пока хороняка медленно думал на четвереньках, Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжелые ноги…
Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещенном мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, как обманутый Гамлет, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, — такие беззащитные и такие человеческие… они шли ночевать… в бидон…
Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок — и сатэра, с криком «Аааа-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
— Прости, мой одинокий кореш, сатэра, — воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, — что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги
[2]нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.
Скоро они топтались, как стадо бизонов, кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но, как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъяренный Петя с разъяренными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Пока хороняка медленно думал на четвереньках, Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжелые ноги…
Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещенном мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, как обманутый Гамлет, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, — такие беззащитные и такие человеческие… они шли ночевать… в бидон…
ВЕСЕЛОЕ ВРЕМЯ
Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки — эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!
Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.
— А мне насрать! — говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). — Чтоб в восемь тридцать были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.
Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальсгво рекомендует узлом завязывать.
Пешком — четыре часа.
Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросали им вслед кирпичами. Мы — офицеры русского флота.
— Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, ее сын пропадает, — шипели мы замерзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.
Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.
А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы — я и поросята — взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.
«Свиньи», — подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.
Дернуло. От толчка я резво бросился вперед, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали!
А вот еще: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы — два лейтенанта и капдва, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять,
И мы, рискуя своими государственными жизнями, его оторвали и втащили. Тяжело он отрывался. Почти не отрывался — рожа безмятежная, а в зубах сигарета.
А вот еще история: догоняем бортовуху, буксующую в яме, и, захлебываясь от восторга, вбрасываемся через борт, а последним из нас бежал связист — толстый, старый, глупый, в истерзанном истлевшем кителе. Он бежал, как бегемот на стометровке: животом вперед рассекая воздух, беспорядочно работая локтями, запрокинув голову; глаза, как у бешеной савраски, — на затылке, полные ответственности момента, раскрытые широко. Он подбегает, ударяется всем телом о борт, отскакивает, хватается, забрасывает одну ножку, тужится подтянуться
А машина в это время медленно выбирается из ямы и набирает скорость, и он, зацепленный ногой за борт, скачет за ней на одной ноге, увеличивая скорость, и тут его встряхивает. Мы в это время помочь ему не могли, потому что совсем заболели и ослабели от смеха. Лежали мы в разных позах и рыдали, а один наш козел пел ему непрерывно канкан Оффенбаха
Его еще раз так дернуло за две ноги в разные стороны, что той ногой, которая в канкане, он в первый раз в жизни достал себе ухо. Брюки у него лопнули, и показались голубые внутренности.
Наконец, один из нас, самый несмешливый, дополз до кабины и начал в нее молотить с криком : «Убивают!»
Грузовик резко тормозит, и нашего беднягу со всего маху бросает вперед и бьет головой в борт, от чего он теряет сознание и пенсне…
А раз останавливаем грузовик, залезаем в него, расселись и тут видим — голые ноги торчат. Мороз на дворе, а тут ноги голые. Подобрались, пощупали, а это чей-то труп. Потом мы ехали в одном углу, а он в другом. У своего поворота мы выскочили, а он дальше поехал. Кто это был — черт его знает. Лицо незнакомое.
Вот так мы и служили.
Эх, веселое было время!
Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.
— А мне насрать! — говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). — Чтоб в восемь тридцать были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.
Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальсгво рекомендует узлом завязывать.
Пешком — четыре часа.
Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросали им вслед кирпичами. Мы — офицеры русского флота.
— Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, ее сын пропадает, — шипели мы замерзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.
Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.
А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы — я и поросята — взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.
«Свиньи», — подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.
Дернуло. От толчка я резво бросился вперед, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали!
А вот еще: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы — два лейтенанта и капдва, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять,
И мы, рискуя своими государственными жизнями, его оторвали и втащили. Тяжело он отрывался. Почти не отрывался — рожа безмятежная, а в зубах сигарета.
А вот еще история: догоняем бортовуху, буксующую в яме, и, захлебываясь от восторга, вбрасываемся через борт, а последним из нас бежал связист — толстый, старый, глупый, в истерзанном истлевшем кителе. Он бежал, как бегемот на стометровке: животом вперед рассекая воздух, беспорядочно работая локтями, запрокинув голову; глаза, как у бешеной савраски, — на затылке, полные ответственности момента, раскрытые широко. Он подбегает, ударяется всем телом о борт, отскакивает, хватается, забрасывает одну ножку, тужится подтянуться
А машина в это время медленно выбирается из ямы и набирает скорость, и он, зацепленный ногой за борт, скачет за ней на одной ноге, увеличивая скорость, и тут его встряхивает. Мы в это время помочь ему не могли, потому что совсем заболели и ослабели от смеха. Лежали мы в разных позах и рыдали, а один наш козел пел ему непрерывно канкан Оффенбаха
Его еще раз так дернуло за две ноги в разные стороны, что той ногой, которая в канкане, он в первый раз в жизни достал себе ухо. Брюки у него лопнули, и показались голубые внутренности.
Наконец, один из нас, самый несмешливый, дополз до кабины и начал в нее молотить с криком : «Убивают!»
Грузовик резко тормозит, и нашего беднягу со всего маху бросает вперед и бьет головой в борт, от чего он теряет сознание и пенсне…
А раз останавливаем грузовик, залезаем в него, расселись и тут видим — голые ноги торчат. Мороз на дворе, а тут ноги голые. Подобрались, пощупали, а это чей-то труп. Потом мы ехали в одном углу, а он в другом. У своего поворота мы выскочили, а он дальше поехал. Кто это был — черт его знает. Лицо незнакомое.
Вот так мы и служили.
Эх, веселое было время!
ПОСЛЕ ОБЕДА
Шифровальщик с секретчиком, ну и идиоты же! Пошутить они вздумали в обеденный перерыв, набрали ведро воды, подобрались в гальюне к одной из кабин и вылили туда ведро сверху. А там начальник штаба сидел. Они этого, конечно же, не знали, а в соседней кабине минер отдыхал. Тот от смеха чуть не заболел, сидел и давился. Он-то знал, кого они облили.
Вылили они ведро — и тишина. Начштаба сидит, тихонько кряхтит и терпит. А эти дурни ничего лучше не придумали — «эф-фекту-то никакого», — как еще одно ведро вылить. Минер в соседней кабине чуть не рехнулся, а эти вылили — и опять тишина.
Постояли они, подумали и набрали третье ведро.
Двери у нас в гальюне без шпингалетов, их придерживать надо, когда сидишь, а начштаба после двух ведер перестал их придерживать, и двери открылись как раз в тот момент, когда эти придурки собирались третье ведро вылить Открылась дверь, и увидели они мокрого начальника штаба, сидящего орлом. Когда они его увидели, их так перекосило, что ведро у них из рук выпало. Выпало оно и обдало начштаба в третий раз, но только не сверху, а спереди. Подмыло его.
Он так орал на них потом в кабинете, куда он прошел прямо с толчка и без штанов, что просто удивительно. Я таких выражений никогда еще не слышал.
А минера из дучки вывели под руки. Он от смеха там чуть не подох
Вылили они ведро — и тишина. Начштаба сидит, тихонько кряхтит и терпит. А эти дурни ничего лучше не придумали — «эф-фекту-то никакого», — как еще одно ведро вылить. Минер в соседней кабине чуть не рехнулся, а эти вылили — и опять тишина.
Постояли они, подумали и набрали третье ведро.
Двери у нас в гальюне без шпингалетов, их придерживать надо, когда сидишь, а начштаба после двух ведер перестал их придерживать, и двери открылись как раз в тот момент, когда эти придурки собирались третье ведро вылить Открылась дверь, и увидели они мокрого начальника штаба, сидящего орлом. Когда они его увидели, их так перекосило, что ведро у них из рук выпало. Выпало оно и обдало начштаба в третий раз, но только не сверху, а спереди. Подмыло его.
Он так орал на них потом в кабинете, куда он прошел прямо с толчка и без штанов, что просто удивительно. Я таких выражений никогда еще не слышал.
А минера из дучки вывели под руки. Он от смеха там чуть не подох
МЕТОДИЧЕСКИ НЕВЕРНО
Продать человека трудно. Это раньше можно было продать. Несешь его на базар — и все! Золотое было время. Теперь все сложно в нашем мире бушующем.
Его звали Петей. По фамилии — Громадный. Петя Громадный. Он выговаривал через «х» и без последней — «Хромадны» — и вытягивал шею вперед, как черепаха Тортила, жрущая целлофановый пакет. «Ну-у, чаво там», — говорил он. Лучше б «му-у», так ближе к биологии вида. Он был радиоэлектронщик и жвачное одновременно. А еще он был мичманом. Наемным убийцей.
Он говорил «мыкросхэма» — и тут же засыпал наповал. Так мелко он не понимал. А командир группы общекорабельных систем — групман — все проводил с ним занятия все проводил. Оглянулся — спит! Чем бы его? Журналом в кило по голове — раз!
— Ты что, спишь, что ли?!
— Я-та?..
— Ты-та…
— Не-е…
— Ах ты…
— Все! Не могу! — групман сверкал глазами перед командиром БЧ-5 и сочно тянул при этом носом. — Хоть режьте, не могу я проводить с ним занятия.
— Ну как это?
— А так! Не могу.
— Значит, не так учишь! Неправильно. Методически неверно. Вот тебе «Волгу» ГАЗ-24 дай за него — наверное, тогда бы выучил. И потом он жалуется, что вы его за человека не считаете. Оскорбляете его человеческое достоинство. Ну, это вообще… методически неверно.
— Ме-то-ди-чес-ки?!. — групман заикался не от рожденья, не с детства заикался Дальше он шипел носом, как кипятильник перед взрывом. Одним носом. Ртом уже больше не мог.
— Да. Методически. Вот давайте его сюда, я вам покажу, как проводится занятие.
Целый час бэчепятый бился-бился, как волна об утес, но разбился, как яйца об дверь, и тогда в центральном заорало даже от ветвей и кабелей:
— Идиот, сука, идиот! Ну, твердый! Ну, чалдон! Чайник! Ну, вощ-ще! Дерево! Дуремар! Ты что ж, думаешь!
Петя моргал и смотрел в глаза.
— Презерватив всмятку, если лодку набить таким деревом, как ты, она не утонет?! А?! Ну, страна дураков! Поле чудес! Ведро!!! Не женским местом тебя родило!!! Родине нужны герои, а… родит дураков! — бэчепятый плеснул руками, как доярка, и повернулся к групману. — Ведро даю. Спирта. Ректификата. Чтоб продал его. — Он ткнул Петю в грудь: — Продать! За неделю. Я в море ухожу. Чтоб я пришел и было продано! Куда хочешь! Кому хочешь! Как хочешь! Продать дерево. Хоть кубометрами. Вон!!!
До Петиной щекастой рожи долетели его теплые брызги.
— Вон!!! На корабль с настоящего момента не пускать! Ни ногой. Стрелять, если полезет.'Проберется — стрелять! Была б лицензия на отстрел кабана — сам бы уложил! Уйди, убью!!! — (Слюни — просто кипяток.) — Ну, сука, ну, сука, ну, сука… — бэчепятый кончался по затухающей, в конце он опять отыскал глазами групмана: — Ну я — старый дурак, а твои глаза где были, когда его на корабль брали? Чего хлопаешь? Откуда его вообще откопали? Это ж мамонт. Ископаемое. Сука, жираф! Канавы ему рыть! Воду носить! Дерьмо копать! Но к матчасти его нельзя допускать! Поймите вы! Нельзя! Это ж камикадзе!..
— Я же докладывал… — зашевелился групман.
— «Я же — я же… жопа, докладывал он…
Петю сразу не продали. Некогда было. В автономку собирались. Но в автономку его не взяли. Костьми легли, а не взяли.
— Петя, ты чего не в море?
— Та вот… в отпуск выгнали…
Он ждал на пирсе как верный пес Деньги у него кончились. После автономки наклевывался Северодвинск. Постановка в завод с потерей в зарплате. С корабля бежали, как от нищеты. Групман сам подошел к командиру:
— Товарищ командир, отпустите Громадного.
— Шиш ему. Чтоб здесь остался и деньги греб? Вот ему! Пусть пойдет. Подрастратится. Вот ему … а не деньги!
— Товарищ командир! Это единственная возможность! По-другому от него не избавиться. Хотите, я на колени встану?! — Групман встал:
— Товарищ командир! Я сам все буду делать! Замечаний в группе вообще не будет!
— А-а… черт…
В центральный групман вошел с просветленным лицом. Петя ждал его, как корова автопоилку. Даже встал и повел ушами.
— Три дня даю, — сказал ему групман, — три дня. Ищи себе место. Командир дал добро.
Через три дня групмана нашел однокашник:
— Слушай, у тебя есть такой Громадный?
Группман облегченно вздохнул, но тут же спохватился. Осторожный, как старик из моря Хемингуэя. Забирает. Так клюет только большая рыба.
— Ну, нет! — возмутился групман для видимости. — Все разбегаются Единственный мужик нормальный. Специалист. Не курит, не пьет, на службу не опаздывает. Нет, нет… — и прислушался: не сильно ли? Да нет, вроде нормально…
Петю встречали:
— Петя, ты, говорят, от нас уходишь?
— А чаво я в энтом Северодвинске не видел? Чаво я там забыл? За человека не считают!
Скоро они встретились: групман и однокашник.
— Ну, Андрюха, вот это ты дал! Вот это подложил! Ну, спасибо! Куда я его теперь дену?
— А ты его продай кому-нибудь. Я как купил — в мешке, так и продал.
— Ну да. Я его теперь за вагон не продам. Все уже знают «не курит, не пьет, на службу не опаздывает»…
Н-да… теперь продать человека трудно. Это раньше можно было продать: на базар — и все. Золотое было время.
Его звали Петей. По фамилии — Громадный. Петя Громадный. Он выговаривал через «х» и без последней — «Хромадны» — и вытягивал шею вперед, как черепаха Тортила, жрущая целлофановый пакет. «Ну-у, чаво там», — говорил он. Лучше б «му-у», так ближе к биологии вида. Он был радиоэлектронщик и жвачное одновременно. А еще он был мичманом. Наемным убийцей.
Он говорил «мыкросхэма» — и тут же засыпал наповал. Так мелко он не понимал. А командир группы общекорабельных систем — групман — все проводил с ним занятия все проводил. Оглянулся — спит! Чем бы его? Журналом в кило по голове — раз!
— Ты что, спишь, что ли?!
— Я-та?..
— Ты-та…
— Не-е…
— Ах ты…
— Все! Не могу! — групман сверкал глазами перед командиром БЧ-5 и сочно тянул при этом носом. — Хоть режьте, не могу я проводить с ним занятия.
— Ну как это?
— А так! Не могу.
— Значит, не так учишь! Неправильно. Методически неверно. Вот тебе «Волгу» ГАЗ-24 дай за него — наверное, тогда бы выучил. И потом он жалуется, что вы его за человека не считаете. Оскорбляете его человеческое достоинство. Ну, это вообще… методически неверно.
— Ме-то-ди-чес-ки?!. — групман заикался не от рожденья, не с детства заикался Дальше он шипел носом, как кипятильник перед взрывом. Одним носом. Ртом уже больше не мог.
— Да. Методически. Вот давайте его сюда, я вам покажу, как проводится занятие.
Целый час бэчепятый бился-бился, как волна об утес, но разбился, как яйца об дверь, и тогда в центральном заорало даже от ветвей и кабелей:
— Идиот, сука, идиот! Ну, твердый! Ну, чалдон! Чайник! Ну, вощ-ще! Дерево! Дуремар! Ты что ж, думаешь!
Петя моргал и смотрел в глаза.
— Презерватив всмятку, если лодку набить таким деревом, как ты, она не утонет?! А?! Ну, страна дураков! Поле чудес! Ведро!!! Не женским местом тебя родило!!! Родине нужны герои, а… родит дураков! — бэчепятый плеснул руками, как доярка, и повернулся к групману. — Ведро даю. Спирта. Ректификата. Чтоб продал его. — Он ткнул Петю в грудь: — Продать! За неделю. Я в море ухожу. Чтоб я пришел и было продано! Куда хочешь! Кому хочешь! Как хочешь! Продать дерево. Хоть кубометрами. Вон!!!
До Петиной щекастой рожи долетели его теплые брызги.
— Вон!!! На корабль с настоящего момента не пускать! Ни ногой. Стрелять, если полезет.'Проберется — стрелять! Была б лицензия на отстрел кабана — сам бы уложил! Уйди, убью!!! — (Слюни — просто кипяток.) — Ну, сука, ну, сука, ну, сука… — бэчепятый кончался по затухающей, в конце он опять отыскал глазами групмана: — Ну я — старый дурак, а твои глаза где были, когда его на корабль брали? Чего хлопаешь? Откуда его вообще откопали? Это ж мамонт. Ископаемое. Сука, жираф! Канавы ему рыть! Воду носить! Дерьмо копать! Но к матчасти его нельзя допускать! Поймите вы! Нельзя! Это ж камикадзе!..
— Я же докладывал… — зашевелился групман.
— «Я же — я же… жопа, докладывал он…
Петю сразу не продали. Некогда было. В автономку собирались. Но в автономку его не взяли. Костьми легли, а не взяли.
— Петя, ты чего не в море?
— Та вот… в отпуск выгнали…
Он ждал на пирсе как верный пес Деньги у него кончились. После автономки наклевывался Северодвинск. Постановка в завод с потерей в зарплате. С корабля бежали, как от нищеты. Групман сам подошел к командиру:
— Товарищ командир, отпустите Громадного.
— Шиш ему. Чтоб здесь остался и деньги греб? Вот ему! Пусть пойдет. Подрастратится. Вот ему … а не деньги!
— Товарищ командир! Это единственная возможность! По-другому от него не избавиться. Хотите, я на колени встану?! — Групман встал:
— Товарищ командир! Я сам все буду делать! Замечаний в группе вообще не будет!
— А-а… черт…
В центральный групман вошел с просветленным лицом. Петя ждал его, как корова автопоилку. Даже встал и повел ушами.
— Три дня даю, — сказал ему групман, — три дня. Ищи себе место. Командир дал добро.
Через три дня групмана нашел однокашник:
— Слушай, у тебя есть такой Громадный?
Группман облегченно вздохнул, но тут же спохватился. Осторожный, как старик из моря Хемингуэя. Забирает. Так клюет только большая рыба.
— Ну, нет! — возмутился групман для видимости. — Все разбегаются Единственный мужик нормальный. Специалист. Не курит, не пьет, на службу не опаздывает. Нет, нет… — и прислушался: не сильно ли? Да нет, вроде нормально…
Петю встречали:
— Петя, ты, говорят, от нас уходишь?
— А чаво я в энтом Северодвинске не видел? Чаво я там забыл? За человека не считают!
Скоро они встретились: групман и однокашник.
— Ну, Андрюха, вот это ты дал! Вот это подложил! Ну, спасибо! Куда я его теперь дену?
— А ты его продай кому-нибудь. Я как купил — в мешке, так и продал.
— Ну да. Я его теперь за вагон не продам. Все уже знают «не курит, не пьет, на службу не опаздывает»…
Н-да… теперь продать человека трудно. Это раньше можно было продать: на базар — и все. Золотое было время.
БОМЖИ
(собрание офицеров, не имеющих жилья; в конспективном изложении)
Офицеры, не имеющие жилья в России, собраны в актовом зале для совершения акта.
Входит адмирал. Подается команда:
— Товарищи офицеры! — Возникает звук встающих стульев.
Адмирал:
— Товарищи офицеры. (Звук садящихся стульев.)
Затем следует адмиральское оглядывание зала (оно у адмирала такое, будто перед ним Куликово поле), потом:
— Вы! (Куда —то в глубь, может быть, в поля.) Вы! Вот вы! Да… да, вы! Нет, не вы! Вы сядьте! А вот вы! Да, именно вы, рыжий, встаньте! Почему в таком виде… прибываете на совещание?.. Не-на-до на себя смотреть так, будто вы только что себя увидели. Почему не стрижен? Что? А где ваши медали? Что вы смотрите себе на грудь? Я вас спрашиваю, почему у вас одна медаль? Где остальные? Это с какого экипажа? Безобразие! Где ваши начальники?.. Это ваш офицер? а? Вы что, не узнаете своего офицера?.. Что? Допштатник? Ну и что, что допштатник? Он что, не офицер?.. Или его некому привести в чувство?.. Разберитесь… Потом мне доклад… Потом доложите, я сказал… И по каждому человеку… пофамильно… Ну, это отдельный разговор… Я вижу, вы не понимаете… После роспуска строя… ко мне… Я вам объясню, если вы не понимаете. Так! Товарищи! Для чего мы, в сущности, вас собрали? Да! Что у нас складывается с квартирами… Вопрос сложный… положение непростое… недопоставки… трубы… сложная обетановка… Нам недодано (много-много цифр) метров квадратных… Но! Мы — офицеры! (Едрена вошь!) Все знали, на что шли! (Маму пополам!..) Тяготы и лишения! (Ы-ы!) Стойко переносить! (Ы-ых!) И чтоб ваши жены больше не ходили! (Мда…) Тут не детский сад… Так! С квартирами все ясно! Квартир нет и не будет… в ближайшее время… Но!.. Списки очередности… Всем проверить фамилии своих офицеров… Чтоб… Никто не забыт! Кроме квартир, ко мне вопросы есть? Нет? Так, все свободны. Командование прошу задержаться.
— Товарищи офицеры!
Звук встающих стульев.
Офицеры, не имеющие жилья в России, собраны в актовом зале для совершения акта.
Входит адмирал. Подается команда:
— Товарищи офицеры! — Возникает звук встающих стульев.
Адмирал:
— Товарищи офицеры. (Звук садящихся стульев.)
Затем следует адмиральское оглядывание зала (оно у адмирала такое, будто перед ним Куликово поле), потом:
— Вы! (Куда —то в глубь, может быть, в поля.) Вы! Вот вы! Да… да, вы! Нет, не вы! Вы сядьте! А вот вы! Да, именно вы, рыжий, встаньте! Почему в таком виде… прибываете на совещание?.. Не-на-до на себя смотреть так, будто вы только что себя увидели. Почему не стрижен? Что? А где ваши медали? Что вы смотрите себе на грудь? Я вас спрашиваю, почему у вас одна медаль? Где остальные? Это с какого экипажа? Безобразие! Где ваши начальники?.. Это ваш офицер? а? Вы что, не узнаете своего офицера?.. Что? Допштатник? Ну и что, что допштатник? Он что, не офицер?.. Или его некому привести в чувство?.. Разберитесь… Потом мне доклад… Потом доложите, я сказал… И по каждому человеку… пофамильно… Ну, это отдельный разговор… Я вижу, вы не понимаете… После роспуска строя… ко мне… Я вам объясню, если вы не понимаете. Так! Товарищи! Для чего мы, в сущности, вас собрали? Да! Что у нас складывается с квартирами… Вопрос сложный… положение непростое… недопоставки… трубы… сложная обетановка… Нам недодано (много-много цифр) метров квадратных… Но! Мы — офицеры! (Едрена вошь!) Все знали, на что шли! (Маму пополам!..) Тяготы и лишения! (Ы-ы!) Стойко переносить! (Ы-ых!) И чтоб ваши жены больше не ходили! (Мда…) Тут не детский сад… Так! С квартирами все ясно! Квартир нет и не будет… в ближайшее время… Но!.. Списки очередности… Всем проверить фамилии своих офицеров… Чтоб… Никто не забыт! Кроме квартир, ко мне вопросы есть? Нет? Так, все свободны. Командование прошу задержаться.
— Товарищи офицеры!
Звук встающих стульев.
КАК СТАНОВЯТСЯ ИДИОТАМИ
Шла у нас приемопередача. Не понимаете? Ну, передавали нам корабль: лодку мы принимали от экипажа Долгушина. Передача была срочная: мы на этой лодке через неделю в автономку должны были идти.
И вот, чтоб мы быстренько, без выгибонов приняли корабль, посадили нас — оба экипажа — на борт и отогнали лодку подальше; встали там на якорь и начали приемопередачу.
Поскольку всем хотелось домой, то приняли мы ее — как и намечалось, без кривлянья; часа за четыре.
Командир наш очень торопился в базу, чтоб к «ночному колпаку» успеть. «Ночной колпак» — это литровый глоток на ночь: командир у нас пил только в базе.
Тронулись мы в базу, а нас не пускают — не дает «таможня» «добро».
В 18 часов «добро» не дали, и в 20 — не дали, и в 21 — не дали: буксиров нет.
В 22 часа командир издергался до того, что решил идти в базу самостоятельно: без буксиров.
Только мы пошли, как посты наблюдения и связи — эти враги рода человеческого — начали стучать о нас наверх.
Наверху всполошились и заорали:
— Восемьсот пятьдесят пятый бортовой! Куда вы движетесь?
«Куда, куда»… в дунькину кику, «куда». В базу движемся, ядрена мама!
Командир шипел радистам:
— Молчите! Не отвечайте, потом разберемся!
Ну и ладно. Идем мы сами, идем — и приходим в базу. А оперативный, затаив дыхание, за нами наблюдает; интересно ему: как же эти придурки без буксиров швартоваться будут.
— Ничего, — говорил командир на мостике, — ошвартуемся как-нибудь…
И начали мы швартоваться «как-нибудь» — на одном междометии, то есть на одном своем дизеле: парусность у лодки приличная; дизель молотит, не справляется; лодку сносит; командир непрерывно курит и наблюдает, как нас несет на дизелюхи: их там три дизельных лодки с левого борта у пирса стояло; правая часть пирса голая, а с левой — три дизелюхи торчат, и нас ветром на них тащит, а мы упираемся — ножонки растопырили — ничего не выходит.
На дизелюхах все это уже заметили: повылезали все наверх и интересуются: когда мы им врежем? Эти дизелюхи через неделю тоже в автономку собирались. Ужас! Сейчас кокнемся! Сто метров остается… пятьдесят… двадцать пять… а нас все несет и несет…
Командир в бабьем предродовом поту руки ломает и причи —тает
— Ну, все… все… все… с командиров снимут… из партии выкинут… академия накрылась… медным тазом… под суд отдадут… и в лагерь, пионервожатым… на лесоповал… в полосатом купальнике…
И тут лодка замирает на месте… зависает… до дизелюх — метров двенадцать…
— Назад, — бормочет командир в безумье своем, — назад, давай, милая… давай… по-тихому… давай, родная… ну… милая, ну… давай…
И лодка почему-то останавливается и сантиметр за сантиметром каким-то чудом разворачивается, тащится, сначала вперед, а потом она останавливается окончательно совсем, ее сносит и прижимает к пирсу. Все! Прилипли!
— Фу! — говорит командир, утирая пот. — Фу ты… ну ты, проклять какая… горло перехватило… мешком ее задави… Фуууу… Вот так и становятся идиотами… Отпустило… даже не знаю… Никак не отдышаться… Ну, я вообще… чуть не напустил под себя… керосину… даааа… Пойду… приму на грудь. Что-то сердце раззвонилось…
Пошел командир наш и принял на грудь. Одним литровым глотком.
И вот, чтоб мы быстренько, без выгибонов приняли корабль, посадили нас — оба экипажа — на борт и отогнали лодку подальше; встали там на якорь и начали приемопередачу.
Поскольку всем хотелось домой, то приняли мы ее — как и намечалось, без кривлянья; часа за четыре.
Командир наш очень торопился в базу, чтоб к «ночному колпаку» успеть. «Ночной колпак» — это литровый глоток на ночь: командир у нас пил только в базе.
Тронулись мы в базу, а нас не пускают — не дает «таможня» «добро».
В 18 часов «добро» не дали, и в 20 — не дали, и в 21 — не дали: буксиров нет.
В 22 часа командир издергался до того, что решил идти в базу самостоятельно: без буксиров.
Только мы пошли, как посты наблюдения и связи — эти враги рода человеческого — начали стучать о нас наверх.
Наверху всполошились и заорали:
— Восемьсот пятьдесят пятый бортовой! Куда вы движетесь?
«Куда, куда»… в дунькину кику, «куда». В базу движемся, ядрена мама!
Командир шипел радистам:
— Молчите! Не отвечайте, потом разберемся!
Ну и ладно. Идем мы сами, идем — и приходим в базу. А оперативный, затаив дыхание, за нами наблюдает; интересно ему: как же эти придурки без буксиров швартоваться будут.
— Ничего, — говорил командир на мостике, — ошвартуемся как-нибудь…
И начали мы швартоваться «как-нибудь» — на одном междометии, то есть на одном своем дизеле: парусность у лодки приличная; дизель молотит, не справляется; лодку сносит; командир непрерывно курит и наблюдает, как нас несет на дизелюхи: их там три дизельных лодки с левого борта у пирса стояло; правая часть пирса голая, а с левой — три дизелюхи торчат, и нас ветром на них тащит, а мы упираемся — ножонки растопырили — ничего не выходит.
На дизелюхах все это уже заметили: повылезали все наверх и интересуются: когда мы им врежем? Эти дизелюхи через неделю тоже в автономку собирались. Ужас! Сейчас кокнемся! Сто метров остается… пятьдесят… двадцать пять… а нас все несет и несет…
Командир в бабьем предродовом поту руки ломает и причи —тает
— Ну, все… все… все… с командиров снимут… из партии выкинут… академия накрылась… медным тазом… под суд отдадут… и в лагерь, пионервожатым… на лесоповал… в полосатом купальнике…
И тут лодка замирает на месте… зависает… до дизелюх — метров двенадцать…
— Назад, — бормочет командир в безумье своем, — назад, давай, милая… давай… по-тихому… давай, родная… ну… милая, ну… давай…
И лодка почему-то останавливается и сантиметр за сантиметром каким-то чудом разворачивается, тащится, сначала вперед, а потом она останавливается окончательно совсем, ее сносит и прижимает к пирсу. Все! Прилипли!
— Фу! — говорит командир, утирая пот. — Фу ты… ну ты, проклять какая… горло перехватило… мешком ее задави… Фуууу… Вот так и становятся идиотами… Отпустило… даже не знаю… Никак не отдышаться… Ну, я вообще… чуть не напустил под себя… керосину… даааа… Пойду… приму на грудь. Что-то сердце раззвонилось…
Пошел командир наш и принял на грудь. Одним литровым глотком.
ПАПА
Корабельный изолятор. Здесь царствует огромный, как скала, наш подводный корабельный врач майор Демидов. Обычно его можно найти на кушетке, где он возлежит под звуки ужасающего храпа. Просыпается он только для того, чтоб кого-нибудь из нас излечить. Излечивает он так:
— Возьми там… от живота… белые тоблетки.
Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.
— Демидыч, так они ж все белые…
— А тебе не все ровно? Бери, что доют.
Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился
— Папа (старые морские волки называет Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдает Даже геморрой вываливается.
— Ну, довай…
Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.
— Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоет? — заботливо склонился он к меху. — Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой/.. Механик осторожно ощупал челюсть.
— Папа… ты это… в задницу вроде не отдает… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…
— Молчи, дурак, — обиделся Демидыч, — у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдает. Сейчас не отдает? Ну вот…
Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов.
— Товарищи, и наконец. Сейчас наш врач, майор Демидов, проведет с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.
Демидов вышел перед строем и откашлялся:
— Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочиться и про-по-лос-кать сво-е хозяй-ство в мор-гон-цов-ке…
Голос из строя:
— А где марганцовку брать?
— Дурак! — обиделся Папа. — У бабы спроси, есть у нее мор-гонцовка — иди, нет — значить, нечего тебе там делать…
— Еще вопросы есть?..
Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч еще спал.
— Демидыч! — снял он штаны. — Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…
Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:
— Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… ду-рацкий…
— Так кто ж знал, я ее спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?
Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотанье, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный, архиерейский храп Папы.
— Возьми там… от живота… белые тоблетки.
Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.
— Демидыч, так они ж все белые…
— А тебе не все ровно? Бери, что доют.
Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился
— Папа (старые морские волки называет Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдает Даже геморрой вываливается.
— Ну, довай…
Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.
— Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоет? — заботливо склонился он к меху. — Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой/.. Механик осторожно ощупал челюсть.
— Папа… ты это… в задницу вроде не отдает… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…
— Молчи, дурак, — обиделся Демидыч, — у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдает. Сейчас не отдает? Ну вот…
Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов.
— Товарищи, и наконец. Сейчас наш врач, майор Демидов, проведет с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.
Демидов вышел перед строем и откашлялся:
— Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочиться и про-по-лос-кать сво-е хозяй-ство в мор-гон-цов-ке…
Голос из строя:
— А где марганцовку брать?
— Дурак! — обиделся Папа. — У бабы спроси, есть у нее мор-гонцовка — иди, нет — значить, нечего тебе там делать…
— Еще вопросы есть?..
Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч еще спал.
— Демидыч! — снял он штаны. — Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…
Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:
— Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… ду-рацкий…
— Так кто ж знал, я ее спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?
Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотанье, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный, архиерейский храп Папы.
ПОЛУДУРОК
Вас надо взять за ноги и шлепнуть об асфальт! И чтоб череп треснул! И чтоб все вытекло! А потом я бы лично опустился на карачки и замесил ваши мозги в луже! Вместе с головастиками!
Военные разговоры перед строем.
Капитан третьего ранга на флоте — это вам не то, что в центральном аппарате. Это в центре каптри — как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, все это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.
Вот пришел я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:
— Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьем! — и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит
— Чего орешь, как раненый бегемот?
А начштаба — наш бывший командир.
— Ой, Александр Иванович, — говорю я ему, — здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.
— Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.
— Прошу разрешения к ручке подбежать, приложиться, прошу разрешения припасть.
— Я тебе припаду. Слушай, Петровский, ты когда станешь офицером?
— Никогда, Александр Иваныч, это единственное, что мне в жизни не удалось.
Начштаба у нас свой в доску. Он старше меня на пять лет, и мы с ним начинали с одного борта.
— Ладно, — говорит он, — иди к своему флагманскому и передай ему все, что я о нем думаю.
— Эй! Покажись! — кричу я и уже иду по коридору. — Где там этот мой флагманский? Где это дитя внебрачное? Тайный плод любви несчастной, выдернутый преждевременно. Покажите мне его. Дайте я его пощупаю за теплый волосатый сосок. Где этот пудель рваный? Дайте я его сделаю шиворот-навыворот. Сейчас я возьму его за уши и поцелую взасос.
Вхожу к Славе в каюту, и Слава уже улыбается затылком.
— Это ты, сокровище, — говорит Слава.
— Это я.
Мы со Славой однокашники и друзья и на этом основании можем безнаказанно обзывать друг друга.
— Ты чего орешь, полудурок? — приветствует меня Слава.
— Нет, вы посмотрите на него, — говорю я. — Что это за безобразие? Почему вы не встречаете на пирсе свой любимый личный состав? А, жабеныш? Почему вы не празднично убраны? Почему вы вообще? Почему не спрашиваете: как вы сходили, товарищ Петровский, чуча вы растребученная, козел вы этакий? Почему не падаете на грудь? Не слюнявите, схватившись за отворот? Почему такая нелюбовь?
Мои монологи всегда слушаются с интересом, но только единицы могут сказать, что же они означают. К этим единицам относится и Слава. Монолог сей означает, что я пришел с моря, автономка кончилась и мне хорошо.
— Саня, — говорит мне Слава, пребывая в великолепной флегме, — я тебя по-прежнему люблю. И каждый день я тебя люблю на пять сантиметров длиннее. А не встречал я тебя потому, что твой любимый командир в прошлом, а мой начштаба в настоящем задействовал меня сегодня не по назначению.
— Как это офицера можно задействовать не по назначению? — говорю ему я. — Офицер, куда его ни сунь, — он везде к месту. Главное, побольше барабанов. Больше барабанов — и успех обеспечен.
— Пока вы там плавали, Саня, у нас тут перетрубации произошли. У нас тут теперь новый командующий. Колючая проволока. Заборы у нас теперь новые. КПП еще одно строим. А ходим мы теперь гуськом, как в концлагере.
— Заборы, Слава, — говорю ему я, — мы можем строить даже на экспорт. Кстати, политуроды на месте? Зам бумажку просил им передать. (Политуроды — это инструкторы политотдельские: комсомолец и партиец.)
— На месте, — говорит мне Слава. — Держитесь прямо по коридору и в районе гальюна обнаружите это гнездо нашей непримиримости.
Военные разговоры перед строем.
Капитан третьего ранга на флоте — это вам не то, что в центральном аппарате. Это в центре каптри — как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, все это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.
Вот пришел я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:
— Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьем! — и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит
— Чего орешь, как раненый бегемот?
А начштаба — наш бывший командир.
— Ой, Александр Иванович, — говорю я ему, — здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.
— Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.
— Прошу разрешения к ручке подбежать, приложиться, прошу разрешения припасть.
— Я тебе припаду. Слушай, Петровский, ты когда станешь офицером?
— Никогда, Александр Иваныч, это единственное, что мне в жизни не удалось.
Начштаба у нас свой в доску. Он старше меня на пять лет, и мы с ним начинали с одного борта.
— Ладно, — говорит он, — иди к своему флагманскому и передай ему все, что я о нем думаю.
— Эй! Покажись! — кричу я и уже иду по коридору. — Где там этот мой флагманский? Где это дитя внебрачное? Тайный плод любви несчастной, выдернутый преждевременно. Покажите мне его. Дайте я его пощупаю за теплый волосатый сосок. Где этот пудель рваный? Дайте я его сделаю шиворот-навыворот. Сейчас я возьму его за уши и поцелую взасос.
Вхожу к Славе в каюту, и Слава уже улыбается затылком.
— Это ты, сокровище, — говорит Слава.
— Это я.
Мы со Славой однокашники и друзья и на этом основании можем безнаказанно обзывать друг друга.
— Ты чего орешь, полудурок? — приветствует меня Слава.
— Нет, вы посмотрите на него, — говорю я. — Что это за безобразие? Почему вы не встречаете на пирсе свой любимый личный состав? А, жабеныш? Почему вы не празднично убраны? Почему вы вообще? Почему не спрашиваете: как вы сходили, товарищ Петровский, чуча вы растребученная, козел вы этакий? Почему не падаете на грудь? Не слюнявите, схватившись за отворот? Почему такая нелюбовь?
Мои монологи всегда слушаются с интересом, но только единицы могут сказать, что же они означают. К этим единицам относится и Слава. Монолог сей означает, что я пришел с моря, автономка кончилась и мне хорошо.
— Саня, — говорит мне Слава, пребывая в великолепной флегме, — я тебя по-прежнему люблю. И каждый день я тебя люблю на пять сантиметров длиннее. А не встречал я тебя потому, что твой любимый командир в прошлом, а мой начштаба в настоящем задействовал меня сегодня не по назначению.
— Как это офицера можно задействовать не по назначению? — говорю ему я. — Офицер, куда его ни сунь, — он везде к месту. Главное, побольше барабанов. Больше барабанов — и успех обеспечен.
— Пока вы там плавали, Саня, у нас тут перетрубации произошли. У нас тут теперь новый командующий. Колючая проволока. Заборы у нас теперь новые. КПП еще одно строим. А ходим мы теперь гуськом, как в концлагере.
— Заборы, Слава, — говорю ему я, — мы можем строить даже на экспорт. Кстати, политуроды на месте? Зам бумажку просил им передать. (Политуроды — это инструкторы политотдельские: комсомолец и партиец.)
— На месте, — говорит мне Слава. — Держитесь прямо по коридору и в районе гальюна обнаружите это гнездо нашей непримиримости.