Страница:
Гурами ощупали противника усами, макроподы ткнулись в него мордами, а цихлиды подошли, все поняли и отошли.
Однажды один из гурами выпрыгнул из аквариума. Он пролежал несколько часов и высох, как вобла.
Я наткнулся на него совершенно случайно, схватил и бросил в банку с водой просто так, инстинктивно, из желания чем-то помочь.
Как же я удивился, когда через полчаса нашел его абсолютно здоровым.
Оказывается, гурами и все остальные лабиринтовые рыбы – те самые, что время от времени хватают с поверхности немного воздуха, могут в какие-то моменты обходиться без воды.
Они высыхают, но стоит только им попасть в воду – оживают безо всякого для себя вреда.
А макроподы у меня метали икру. Летом в трехлитровой банке. Самец построил гнездо из пузырьков, скрепленных собственной слюной, а потом долго ухаживал за самкой.
При этом он не забывал раскрашиваться в праздничные цвета и усиленно питаться: дафнии, мухи, комары и дождевые черви, падающие сверху, были обречены.
И ещё он нападал на все, что, по его мнению, угрожало гнезду: на сачок, на палец.
Я перезнакомился со всеми ловцами дафний. Они ловили их огромными сачками, а потом сушили на солнце, намазывая на марлевые полотнища, которые, как плакаты, развивались на двух палках, воткнутых в песок.
Это дело не отличалось особой безопасностью: в ловцах состояли люди разные, и от них вполне можно было просто так получить по шее.
Поначалу я держал дистанцию.
Это потом, когда ты несколько раз встречаешь одного и того же человека в безлюдной степи, с ним можно поздороваться и то только тогда, когда по глазам видно, что это не возбраняется сделать. А через много-много встреч допускается какая-либо незначительная фраза и то после того, как в озерце обнаружено много дафний и человека это радует.
И ещё: издалека же видно, доброжелателен к тебе человек или нет.
Ловцы дафний – одиночки. Они всегда одеты в брезентовые плащи и болотные сапоги.
Они неповоротливы, и убежать от них легко.
Но в основном все вели себя деликатно – дафний на всех хватало.
Лишь однажды я совершенно неожиданно получил затрещину. Это был не ловец, а огромный верзила, решивший искупаться. Подобрался со спины, и я тут же полетел кувырком на землю.
Было не столько больно, сколько обидно: на меня ещё не нападал взрослый. Он пнул мою банку и стал неторопливо раздеваться. Потом пошел в воду, а я плакал от обиды и бессилья.
Я пришел домой и рассказал отцу, и он пошел со мной выручать мою банку.
Мы пришли на то место и там кто-то плескался, но вот незадача: оказалось, сильная обида способна стереть из памяти лицо нападавшего.
– Он? – спросил отец.
– По-моему, нет! – сказал я, с тем мы и ушли.
Эгоист
Степь
Степан Разин
Джанаб
Тётя Роза
Скрипка
Магазин
Собачий ящик
Базар
Такуи
Её дети
Дом в Баку
На втором этаже
Однажды один из гурами выпрыгнул из аквариума. Он пролежал несколько часов и высох, как вобла.
Я наткнулся на него совершенно случайно, схватил и бросил в банку с водой просто так, инстинктивно, из желания чем-то помочь.
Как же я удивился, когда через полчаса нашел его абсолютно здоровым.
Оказывается, гурами и все остальные лабиринтовые рыбы – те самые, что время от времени хватают с поверхности немного воздуха, могут в какие-то моменты обходиться без воды.
Они высыхают, но стоит только им попасть в воду – оживают безо всякого для себя вреда.
А макроподы у меня метали икру. Летом в трехлитровой банке. Самец построил гнездо из пузырьков, скрепленных собственной слюной, а потом долго ухаживал за самкой.
При этом он не забывал раскрашиваться в праздничные цвета и усиленно питаться: дафнии, мухи, комары и дождевые черви, падающие сверху, были обречены.
И ещё он нападал на все, что, по его мнению, угрожало гнезду: на сачок, на палец.
Я перезнакомился со всеми ловцами дафний. Они ловили их огромными сачками, а потом сушили на солнце, намазывая на марлевые полотнища, которые, как плакаты, развивались на двух палках, воткнутых в песок.
Это дело не отличалось особой безопасностью: в ловцах состояли люди разные, и от них вполне можно было просто так получить по шее.
Поначалу я держал дистанцию.
Это потом, когда ты несколько раз встречаешь одного и того же человека в безлюдной степи, с ним можно поздороваться и то только тогда, когда по глазам видно, что это не возбраняется сделать. А через много-много встреч допускается какая-либо незначительная фраза и то после того, как в озерце обнаружено много дафний и человека это радует.
И ещё: издалека же видно, доброжелателен к тебе человек или нет.
Ловцы дафний – одиночки. Они всегда одеты в брезентовые плащи и болотные сапоги.
Они неповоротливы, и убежать от них легко.
Но в основном все вели себя деликатно – дафний на всех хватало.
Лишь однажды я совершенно неожиданно получил затрещину. Это был не ловец, а огромный верзила, решивший искупаться. Подобрался со спины, и я тут же полетел кувырком на землю.
Было не столько больно, сколько обидно: на меня ещё не нападал взрослый. Он пнул мою банку и стал неторопливо раздеваться. Потом пошел в воду, а я плакал от обиды и бессилья.
Я пришел домой и рассказал отцу, и он пошел со мной выручать мою банку.
Мы пришли на то место и там кто-то плескался, но вот незадача: оказалось, сильная обида способна стереть из памяти лицо нападавшего.
– Он? – спросил отец.
– По-моему, нет! – сказал я, с тем мы и ушли.
Эгоист
Так меня назвала математичка после того случая, помните, когда я подвел весь класс, уехав на дамбу.
Слово меня обидело. И потом оно было не очень понятно.
Я спросил у отца.
– Это человек, думающий только о себе, а не об окружающих, – сказал отец.
Я решил, что ко мне это не относится, потому что я думал о братьях, о бабушке, о маме с папой, о котах и о рыбках.
Потом я думал о своих друзьях.
Я у всех спрашивал, похож ли я на эгоиста, и все отвечали, что нет.
Только меня это не удовлетворило, потому что я вспомнил массу случаев, когда я ел конфеты и не делился с бабушкой. Валерка делился, как я уже говорил, а я нет. Наверное, он действительно не эгоист, а я, всё-таки, немножечко да.
– Бабуля! – спросил я её в пятидесятый раз. – А если я не делюсь конфетами, это нехорошо?
– Чего ж хорошего?
– Да нет, ты не понимаешь. Да, то что я, помнишь тогда, не поделился, – это нехорошо. Но потом я пять раз делился. Как ты считаешь?
– Наверное, это хорошо.
– Ах, бабуля! – вздыхал я и чувствовал, что она меня не понимает.
Про себя я решил, что теперь буду обо всех думать.
Особенно об окружающих. О Тане Погореловой, например. Я украдкой стал смотреть на нее на уроках и думать.
Но лучше у меня получалось думать о Юрке Максимове. Всё-таки он мне друг. С ним мы ходили в степь.
Слово меня обидело. И потом оно было не очень понятно.
Я спросил у отца.
– Это человек, думающий только о себе, а не об окружающих, – сказал отец.
Я решил, что ко мне это не относится, потому что я думал о братьях, о бабушке, о маме с папой, о котах и о рыбках.
Потом я думал о своих друзьях.
Я у всех спрашивал, похож ли я на эгоиста, и все отвечали, что нет.
Только меня это не удовлетворило, потому что я вспомнил массу случаев, когда я ел конфеты и не делился с бабушкой. Валерка делился, как я уже говорил, а я нет. Наверное, он действительно не эгоист, а я, всё-таки, немножечко да.
– Бабуля! – спросил я её в пятидесятый раз. – А если я не делюсь конфетами, это нехорошо?
– Чего ж хорошего?
– Да нет, ты не понимаешь. Да, то что я, помнишь тогда, не поделился, – это нехорошо. Но потом я пять раз делился. Как ты считаешь?
– Наверное, это хорошо.
– Ах, бабуля! – вздыхал я и чувствовал, что она меня не понимает.
Про себя я решил, что теперь буду обо всех думать.
Особенно об окружающих. О Тане Погореловой, например. Я украдкой стал смотреть на нее на уроках и думать.
Но лучше у меня получалось думать о Юрке Максимове. Всё-таки он мне друг. С ним мы ходили в степь.
Степь
Степи теперь нет, а тогда – сколько угодно. Огромная, таинственная – камни, ковыль, лощины.
Даже пещеры – в них в жару хоронилась прохлада.
И проломы – это когда в земле вдруг обнаруживается щель, скрытая разросшейся сурепкой, а в нее опустился и перед тобой возникает узкий лаз, стены которого выложены камнями, и начинается он неизвестно где, и ведет неведомо куда. Только ночные гекконы спешат исчезнуть в расщелинах, и тебе становится не по себе – скорей отсюда.
Там можно натолкнуться на змею – гадюку или гюрьзу.
Отец однажды убил гадюку, содрал с нее шкуру и надел на палку.
А мне жаль стало её, она так быстро текла по дорожке и между кустарниками – залюбуешься. Красиво и сильно.
Однажды в степи мы её встретили – бежали с Юркой быстрее козы.
А как-то видел отдыхающую старую гюрьзу. Почти двухметровая, толстенная. Она грелась на солнце и одним прыжком ушла под камень при нашем полном оцепенении.
Я никогда не думал, что змеи способны на такое. Те, что сидят в зоопарке, не вызывают священный трепет, а те, кого я встречал, вызывают: их движение – это страх и восторг, ужас, дрожь в коленях.
Они стремительны – успеваешь только замереть. Исчезла змея, и сейчас же крики, визг, сердце выпрыгивает из груди.
Там ещё лазили ящерки. Этих мы ловили, а потом, наигравшись, отпускали на волю. Жуки, муравьи, скорпионы, фаланги, пауки-каракурты.
В степи надо смотреть под ноги, чтоб не нарушить течение чьей-либо жизни.
В степи мы вели всякие разговоры. Юрка знал от старшего брата как происходит зачатие, это его чрезвычайно волновало, он рассказывал мне, и мы с ним обсуждали устройство и функционирование. Я высказывал сомнение, потому что то, что рисовал на песке Юрка… в общем, какое-то оно получалось не такое что ли…
Когда Юрка рассказывал о минете, у него в глазах стоял ужас. К слову, мне тоже было не по себе.
Да и все остальное выглядело совершенно неаппетитно.
Нам было лет по одиннадцать, и мы решили, что все это чушь.
Даже пещеры – в них в жару хоронилась прохлада.
И проломы – это когда в земле вдруг обнаруживается щель, скрытая разросшейся сурепкой, а в нее опустился и перед тобой возникает узкий лаз, стены которого выложены камнями, и начинается он неизвестно где, и ведет неведомо куда. Только ночные гекконы спешат исчезнуть в расщелинах, и тебе становится не по себе – скорей отсюда.
Там можно натолкнуться на змею – гадюку или гюрьзу.
Отец однажды убил гадюку, содрал с нее шкуру и надел на палку.
А мне жаль стало её, она так быстро текла по дорожке и между кустарниками – залюбуешься. Красиво и сильно.
Однажды в степи мы её встретили – бежали с Юркой быстрее козы.
А как-то видел отдыхающую старую гюрьзу. Почти двухметровая, толстенная. Она грелась на солнце и одним прыжком ушла под камень при нашем полном оцепенении.
Я никогда не думал, что змеи способны на такое. Те, что сидят в зоопарке, не вызывают священный трепет, а те, кого я встречал, вызывают: их движение – это страх и восторг, ужас, дрожь в коленях.
Они стремительны – успеваешь только замереть. Исчезла змея, и сейчас же крики, визг, сердце выпрыгивает из груди.
Там ещё лазили ящерки. Этих мы ловили, а потом, наигравшись, отпускали на волю. Жуки, муравьи, скорпионы, фаланги, пауки-каракурты.
В степи надо смотреть под ноги, чтоб не нарушить течение чьей-либо жизни.
В степи мы вели всякие разговоры. Юрка знал от старшего брата как происходит зачатие, это его чрезвычайно волновало, он рассказывал мне, и мы с ним обсуждали устройство и функционирование. Я высказывал сомнение, потому что то, что рисовал на песке Юрка… в общем, какое-то оно получалось не такое что ли…
Когда Юрка рассказывал о минете, у него в глазах стоял ужас. К слову, мне тоже было не по себе.
Да и все остальное выглядело совершенно неаппетитно.
Нам было лет по одиннадцать, и мы решили, что все это чушь.
Степан Разин
Мы ходили в пещеру Степана Разина. То, что пещера принадлежала этому народному герою, конечно, полная ерунда, но мы верили. Недалеко от поселка Разина располагалась гора, а ней – дыра. Внутри довольно просторное помещение, высокий потолок, а узкий лаз вглубь завален.
Я много слышал о Разине: и какой он справедливый, и как убивал только богатых, – только мне княжну было жалко.
Я спрашивал у родителей, зачем он её выбросил. Отец говорил, чтоб не мешала революционной борьбе, но по лукавинкам в его глазах я учуял, что что-то не так, а мама вообще не понимала при чем здесь моя жалость, и тогда я решил спросить у бабушки.
Но бабушка знала только песни о Разине и с удовольствием их пела, а когда дело доходило до «бросания в волны», голос её звучал как-то особенно страстно.
У бабушки я сочувствия княжне не нашел. Хотя она считала, что в этом конкретном случае Разин немного погорячился, а потом очень долго страдал на различных утесах – их на Волге полно.
В той пещере мы с Юркой пытались разобрать завал и пролезть вглубь. Ничего не вышло – камни оказались слишком тяжелыми. Нам хотелось проверить, дойдет ли этот лаз до моря. Говорили, что доходит.
После пещеры и степи очень хотелось есть, и по дороге домой мы выкапывали и ели какие-то корешки – Юрка говорил, что они вкусные, – а дома нас бабушка кормила жареными макаронами – они ещё здорово хрустели.
Она любила кормить и готовить – все свободное время проводила в походах на рынок и магазин.
Мы ели сыр с хлебом и маслом – это такая очень соленая брынза, начисто лишенная каких-либо признаков жирности.
А ещё жарилась молодая картошка. Она жарилась целиком, вместе с кожурой, которая немедленно становилась золотистой. Серега любил картошку и мог есть её каждый день.
А огурцы запускались в ванну, где у нас вода хранилась, и они там плавали верткими тюленями или же бревнами. А мы шипели и пыхтели, залезая в воду по локоть, замачивая рукава рубах. Мы играли с этими бревнами и тюленями, и они у нас выпрыгивали из воды, летали по воздуху и с высоты снова бултыхались.
– Оставьте огурцы в покое! – кричали нам, и мы говорили: «Сейчас!»
Потом огурцы шли в дело. Их разрезали, солили в середине и обязательно терли две половинки друг о друга. У них внутри стройными военными рядами размещались большие зрелые семена, а сами огурцы длинные и толстые, как французские бутерброды.
Я много слышал о Разине: и какой он справедливый, и как убивал только богатых, – только мне княжну было жалко.
Я спрашивал у родителей, зачем он её выбросил. Отец говорил, чтоб не мешала революционной борьбе, но по лукавинкам в его глазах я учуял, что что-то не так, а мама вообще не понимала при чем здесь моя жалость, и тогда я решил спросить у бабушки.
Но бабушка знала только песни о Разине и с удовольствием их пела, а когда дело доходило до «бросания в волны», голос её звучал как-то особенно страстно.
У бабушки я сочувствия княжне не нашел. Хотя она считала, что в этом конкретном случае Разин немного погорячился, а потом очень долго страдал на различных утесах – их на Волге полно.
В той пещере мы с Юркой пытались разобрать завал и пролезть вглубь. Ничего не вышло – камни оказались слишком тяжелыми. Нам хотелось проверить, дойдет ли этот лаз до моря. Говорили, что доходит.
После пещеры и степи очень хотелось есть, и по дороге домой мы выкапывали и ели какие-то корешки – Юрка говорил, что они вкусные, – а дома нас бабушка кормила жареными макаронами – они ещё здорово хрустели.
Она любила кормить и готовить – все свободное время проводила в походах на рынок и магазин.
Мы ели сыр с хлебом и маслом – это такая очень соленая брынза, начисто лишенная каких-либо признаков жирности.
А ещё жарилась молодая картошка. Она жарилась целиком, вместе с кожурой, которая немедленно становилась золотистой. Серега любил картошку и мог есть её каждый день.
А огурцы запускались в ванну, где у нас вода хранилась, и они там плавали верткими тюленями или же бревнами. А мы шипели и пыхтели, залезая в воду по локоть, замачивая рукава рубах. Мы играли с этими бревнами и тюленями, и они у нас выпрыгивали из воды, летали по воздуху и с высоты снова бултыхались.
– Оставьте огурцы в покое! – кричали нам, и мы говорили: «Сейчас!»
Потом огурцы шли в дело. Их разрезали, солили в середине и обязательно терли две половинки друг о друга. У них внутри стройными военными рядами размещались большие зрелые семена, а сами огурцы длинные и толстые, как французские бутерброды.
Джанаб
Мы жили на последнем пятом этаже. Под нами жил Джанаб. Когда мне исполнилось одиннадцать, ему стукнуло восемнадцать, и он запросто мог ни с того ни с сего со всего маху ударить тебя ногой по заду. Он казался огромным и страшным. Страх перед ним не позволял даже думать о том, что можно пожаловаться взрослым.
У Джанаба были младшие братья и сестры, старушка мать и лысоватый отец. Все они жили в такой же двухкомнатной квартире, что и мы, но нас – шестеро вместе со взрослыми, а их – человек десять.
А рядом с нами на лестничной площадке жили Тофик и Равиль с сестрами. Сестра Донара все время смущалась при встрече со мной, хотя она была старше на пять лет. А с Равилем мы дрались. Сначала он меня побил, а через год – я его. Тофик был двумя годами старше. Однажды в каком-то походе по стройкам он показал нам, как у него вырос член. Мы все смеялись, а он был очень горд.
С Тофиком у нас вражды не было. Только через много лет он, накурившись гашиша, схватил меня за руку на лестнице. «А… э… ты!» – сказал он. Я не испугался, хотя он мог ударить и ножом. Я был уже на голову выше и сильнее. Я разжал его руки, и тут же выскочили и закричали все его родичи – они его очень боялись.
Потом его увели, а передо мной извинились.
Все это было непривычно.
Джанаб тоже стремительно помельчал, поскольку к десятому классу я сильно вытянулся, а потом он и вовсе умер – неожиданно, неизвестно от чего – его мать сидела на полу, что-то напевала, завывала, раскачивалась, волосы во все стороны.
Кроме Джанаба меня – маленького – во дворе преследовало несколько человек. Серега ещё не подрос, и они не давали прохода. Один из них – Джаффар – старался особенно.
Сейчас я его понимаю – я не походил на них, да и не хотел на них походить. У меня на голове сидела фетровая шапочка на манер цилиндра, и она не могла не раздражать. Задирал он меня только тогда, когда их собиралось несколько: два или больше.
Один раз пустили мне вслед снежок. Их было двое. Я повернулся, подошел и сказал, глядя в глаза: «Ну что, сволочь!» – но они не напали, и только когда я отошел далеко, полетело: «Мы тебя ещё поймаем».
Взрослые не лезли в наши дела. Как-то, когда при отце меня ударили, а он не вмешался, я понял, что должен рассчитывать только на себя.
Однажды я дрался. Мальчишка тоже не давал мне прохода, но только тогда, когда вокруг было человек шесть. Я его отловил один на один, но драка получилась шумной: я его здорово бил.
Налетели взрослые нас разнимать. Прибежал его отец. Он отводил меня рукой в сторону и придерживал, по-русски говорил: «Перестаньте», – а ему, стоящему со спины, потихоньку: «Вурур она!».
Я тогда понимал по-азербайджански. Это означало: «Бей его!».
Я смотрел ему в глаза сначала недоуменно – как же так можно, а потом со злостью.
С тех пор не очень-то верю в любые переговоры на Кавказе. «Вурур она» я ещё не забыл.
У Джанаба были младшие братья и сестры, старушка мать и лысоватый отец. Все они жили в такой же двухкомнатной квартире, что и мы, но нас – шестеро вместе со взрослыми, а их – человек десять.
А рядом с нами на лестничной площадке жили Тофик и Равиль с сестрами. Сестра Донара все время смущалась при встрече со мной, хотя она была старше на пять лет. А с Равилем мы дрались. Сначала он меня побил, а через год – я его. Тофик был двумя годами старше. Однажды в каком-то походе по стройкам он показал нам, как у него вырос член. Мы все смеялись, а он был очень горд.
С Тофиком у нас вражды не было. Только через много лет он, накурившись гашиша, схватил меня за руку на лестнице. «А… э… ты!» – сказал он. Я не испугался, хотя он мог ударить и ножом. Я был уже на голову выше и сильнее. Я разжал его руки, и тут же выскочили и закричали все его родичи – они его очень боялись.
Потом его увели, а передо мной извинились.
Все это было непривычно.
Джанаб тоже стремительно помельчал, поскольку к десятому классу я сильно вытянулся, а потом он и вовсе умер – неожиданно, неизвестно от чего – его мать сидела на полу, что-то напевала, завывала, раскачивалась, волосы во все стороны.
Кроме Джанаба меня – маленького – во дворе преследовало несколько человек. Серега ещё не подрос, и они не давали прохода. Один из них – Джаффар – старался особенно.
Сейчас я его понимаю – я не походил на них, да и не хотел на них походить. У меня на голове сидела фетровая шапочка на манер цилиндра, и она не могла не раздражать. Задирал он меня только тогда, когда их собиралось несколько: два или больше.
Один раз пустили мне вслед снежок. Их было двое. Я повернулся, подошел и сказал, глядя в глаза: «Ну что, сволочь!» – но они не напали, и только когда я отошел далеко, полетело: «Мы тебя ещё поймаем».
Взрослые не лезли в наши дела. Как-то, когда при отце меня ударили, а он не вмешался, я понял, что должен рассчитывать только на себя.
Однажды я дрался. Мальчишка тоже не давал мне прохода, но только тогда, когда вокруг было человек шесть. Я его отловил один на один, но драка получилась шумной: я его здорово бил.
Налетели взрослые нас разнимать. Прибежал его отец. Он отводил меня рукой в сторону и придерживал, по-русски говорил: «Перестаньте», – а ему, стоящему со спины, потихоньку: «Вурур она!».
Я тогда понимал по-азербайджански. Это означало: «Бей его!».
Я смотрел ему в глаза сначала недоуменно – как же так можно, а потом со злостью.
С тех пор не очень-то верю в любые переговоры на Кавказе. «Вурур она» я ещё не забыл.
Тётя Роза
Она жила рядом на нашей площадке. У нее – огромная трехкомнатная квартира, муж на Севере и два сына.
Сыновья старше меня на шесть-восемь лет. Один из них стал артиллерийским офицером, другой – младший – уехал на Север и там женился, остался. В моем детстве он приходил к нам и с нами возился. Пожалуй, он нас больше мучил, но мы были не против – то и дело к нему приставали, а он нас хватал и тискал.
Муж у тети Розы все время служил. Он представлялся таинственной личностью, военным моряком, и его звали дядя Володя.
И вот тетя Роза прознала, что у дяди Володи там, на краю карты, обнаружилась баба. Она собралась, поехала туда на край, набила бабе морду и увела от нее дядю Володю. Так рассказывали на нашей кухне.
Потом дядя Володя перевелся в Баку, и я его увидел. Красивый человек с ясным взором, с хорошо поставленной речью. Рядом с ним тетя Роза выглядела домашней работницей.
Говорили даже, что он писал книги.
Когда умерла бабушка, на поминках, где собрались все соседи со двора – повзрослевшие друзья и враги, он с чувством сказал несколько слов. Он сказал: «Это был удивительный человек. Никогда ни на что не жаловалась и ни о ком никогда не сказала ни одного плохого слова», – и его голос от волнения сорвался.
Я знал, что у нас бабушка – святая, а теперь выходило, что и все остальные про это тоже знали.
Сыновья старше меня на шесть-восемь лет. Один из них стал артиллерийским офицером, другой – младший – уехал на Север и там женился, остался. В моем детстве он приходил к нам и с нами возился. Пожалуй, он нас больше мучил, но мы были не против – то и дело к нему приставали, а он нас хватал и тискал.
Муж у тети Розы все время служил. Он представлялся таинственной личностью, военным моряком, и его звали дядя Володя.
И вот тетя Роза прознала, что у дяди Володи там, на краю карты, обнаружилась баба. Она собралась, поехала туда на край, набила бабе морду и увела от нее дядю Володю. Так рассказывали на нашей кухне.
Потом дядя Володя перевелся в Баку, и я его увидел. Красивый человек с ясным взором, с хорошо поставленной речью. Рядом с ним тетя Роза выглядела домашней работницей.
Говорили даже, что он писал книги.
Когда умерла бабушка, на поминках, где собрались все соседи со двора – повзрослевшие друзья и враги, он с чувством сказал несколько слов. Он сказал: «Это был удивительный человек. Никогда ни на что не жаловалась и ни о ком никогда не сказала ни одного плохого слова», – и его голос от волнения сорвался.
Я знал, что у нас бабушка – святая, а теперь выходило, что и все остальные про это тоже знали.
Скрипка
В девять лет мама отдала меня на скрипку. Мне сшили подушечку под щеку, меня снабдили смычком и канифолью. Я натягивал на нее матерчатый футляр и шел в музыкальную школу, где меня обучали ещё и игре на фортепьяно. Идти далеко, через пустырь, мальчишек и через дорогу, и можно было получить по шее или удар в спину только за то, что у тебя в руках скрипка.
А когда у тебя скрипка в руках, очень трудно отбиваться.
Школа высокая и таинственная. Множество неожиданных звуков где-то за стеной – обязательно слышится пианино, отчего становится прохладно коже.
У нас не было дома пианино, и для тренировки я должен был играть на длинной бумаге – на ней нарисованы клавиши. Я бил по ним пальцами и представлял про себя звуки.
Как Буратино. Почему-то мне подумалось, что это похоже на историю с нарисованным очагом.
Там я играл «Сурка». Там все играли «Сурка».
Скрипичный ключ и сольфеджио. Все это умерло само собой. У меня не обнаружилось слуха.
Во всяком случае, так говорил учитель.
Эта скрипка до сих пор у меня. У нее только две струны и она без смычка.
А слух нашли у Сереги – у нас в доме появилось пианино. Это стоило много денег, а ему много лет жизни. Он окончил консерваторию по классу фоно. Здорово играл Баха.
А когда у тебя скрипка в руках, очень трудно отбиваться.
Школа высокая и таинственная. Множество неожиданных звуков где-то за стеной – обязательно слышится пианино, отчего становится прохладно коже.
У нас не было дома пианино, и для тренировки я должен был играть на длинной бумаге – на ней нарисованы клавиши. Я бил по ним пальцами и представлял про себя звуки.
Как Буратино. Почему-то мне подумалось, что это похоже на историю с нарисованным очагом.
Там я играл «Сурка». Там все играли «Сурка».
Скрипичный ключ и сольфеджио. Все это умерло само собой. У меня не обнаружилось слуха.
Во всяком случае, так говорил учитель.
Эта скрипка до сих пор у меня. У нее только две струны и она без смычка.
А слух нашли у Сереги – у нас в доме появилось пианино. Это стоило много денег, а ему много лет жизни. Он окончил консерваторию по классу фоно. Здорово играл Баха.
Магазин
С десяти лет я ходил в магазин. За маслом, за сыром, за сахаром, хлебом. Остались позади времена хрущёвских очередей, когда мы, вместе со взрослыми, пропадали в них с четырех утра. Люди молчали, но чувствовалось волнение разлитое в воздухе – вдруг не достанется. Двери хлебного магазина открывались – начиналась давка, кто-то лез без очереди.
А потом все наладилось. В магазине никого и хлеб стоял, лежал – белый, серый – огромные буханки. И ещё плоский, круглый чорек. Его хорошо разрезать и положить туда масло. Со сладким чаем – одна сплошная красота и слюни.
Надо было идти и считать деньги: двести граммов масло, кило сахара, чай за пятьдесят две копейки, который любила бабушка, потому что он самый душистый, – она его томила на плите на специальной железной подставке на маленьком огоньке, и надо было следить, чтоб чаинки всплыли и образовали плотную шапку, – потом сыр двести грамм, докторской колбасы двести и сдачу – её ловко не додавали.
А с маслом обвешивали, потому что на весы клали бумажку, а потом её не учитывали.
Я, когда подрос, говорил им: почему не учитываете бумажку, а когда был маленький – робел так сказать.
А бабушка меня все время пытала: сказал, чтоб не учитывали бумажку – и я врал, что сказал.
А однажды рубль потерял – вот слёз-то было.
А потом все наладилось. В магазине никого и хлеб стоял, лежал – белый, серый – огромные буханки. И ещё плоский, круглый чорек. Его хорошо разрезать и положить туда масло. Со сладким чаем – одна сплошная красота и слюни.
Надо было идти и считать деньги: двести граммов масло, кило сахара, чай за пятьдесят две копейки, который любила бабушка, потому что он самый душистый, – она его томила на плите на специальной железной подставке на маленьком огоньке, и надо было следить, чтоб чаинки всплыли и образовали плотную шапку, – потом сыр двести грамм, докторской колбасы двести и сдачу – её ловко не додавали.
А с маслом обвешивали, потому что на весы клали бумажку, а потом её не учитывали.
Я, когда подрос, говорил им: почему не учитываете бумажку, а когда был маленький – робел так сказать.
А бабушка меня все время пытала: сказал, чтоб не учитывали бумажку – и я врал, что сказал.
А однажды рубль потерял – вот слёз-то было.
Собачий ящик
У нас во дворе жили собаки. Самые обычные дворняги. Они охраняли двор и поднимали страшный лай, если входил кто-то чужой.
Нас они обожали. Мы вытаскивали у них клещей.
Их надо было тащить осторожно. Собаки скулили, но терпели – знали, что мы им помогаем.
Они жили в щели, под трансформаторной будкой. Там же рожали щенят – маленьких, толстых, смешных карапузов.
Мы с ними возились. Это доставляло и собакам, и нам огромное удовольствие.
Однажды кто-то вызвал собачий ящик. Так назывались ловцы дворовых собак.
Мы потом узнали, кто это сделал – была одна скандальная тетка, её не любил весь двор.
Собачий ящик въехал к нам на рассвете. Все проснулись от лая, визга, ударов. Они били собак ломами.
А кутят – за ноги и об асфальт. Все было в крови.
И двор вышел. Женщины, с детьми. Дети рыдали в голос. А женщины пошли на собачий ящик с палками и камнями. Даже та, что вызвала, тоже шла.
Потом в наш двор долго не забегали собаки.
Нас они обожали. Мы вытаскивали у них клещей.
Их надо было тащить осторожно. Собаки скулили, но терпели – знали, что мы им помогаем.
Они жили в щели, под трансформаторной будкой. Там же рожали щенят – маленьких, толстых, смешных карапузов.
Мы с ними возились. Это доставляло и собакам, и нам огромное удовольствие.
Однажды кто-то вызвал собачий ящик. Так назывались ловцы дворовых собак.
Мы потом узнали, кто это сделал – была одна скандальная тетка, её не любил весь двор.
Собачий ящик въехал к нам на рассвете. Все проснулись от лая, визга, ударов. Они били собак ломами.
А кутят – за ноги и об асфальт. Все было в крови.
И двор вышел. Женщины, с детьми. Дети рыдали в голос. А женщины пошли на собачий ящик с палками и камнями. Даже та, что вызвала, тоже шла.
Потом в наш двор долго не забегали собаки.
Базар
Базар, что солнце, без него – никак.
Бабушка приходила с базара счастливая, если ей удавалось что-то дешево купить.
Она отдыхала на каждом этаже – лифта в нашем доме не было.
На базаре все гроздями, клубнями, навалом – сердечки-абрикосы, персики, алые, как щеки обжоры, груши, черешня, слива.
Бабушка делала варенье. В эмалированных тазах – абрикосовое, сливовое, вишневое.
Черешня – обязательно белая, из нее шпилькой вынималась косточка и вместо нее в каждую ягодку перед тем, как варить, вставлялось сладкое ядрышко абрикоса.
Бабушка говорила, что лучше всего варенье варится в медном тазу. В нем оно особенно вкусное.
Так варили варенье в годы её молодости.
А у бабушки была молодость – она работала швеей. Но это после революции. А в семнадцатом году ей было семнадцать и, поскольку революция шла до Баку три года, она ещё успела застать гуляния в губернаторском саду под звуки духового оркестра, и офицеров, и нарядных барышень с зонтиками от солнца.
У моей бабушки были подружки. На старой фотографии видны две девичьи головки, пухленькие смеющиеся лица. Бабушка их называла: «Кумушки».
Они писали друг другу письма и открытки. Они тогда назывались «открытое письмо». Адресовали так: «Марии Ивановне, мадемуазель Бабахановой». «Мадемуазель Бабахановой» тогда было десять лет. Они писали письма на русском и армянском, но все больше на русском языке.
Странно сегодня держать их в руках: через столько лет от этих строк все ещё веет любовью, дружбой, участием.
Они были очень дружны, дети моей прабабушки.
Бабушка приходила с базара счастливая, если ей удавалось что-то дешево купить.
Она отдыхала на каждом этаже – лифта в нашем доме не было.
На базаре все гроздями, клубнями, навалом – сердечки-абрикосы, персики, алые, как щеки обжоры, груши, черешня, слива.
Бабушка делала варенье. В эмалированных тазах – абрикосовое, сливовое, вишневое.
Черешня – обязательно белая, из нее шпилькой вынималась косточка и вместо нее в каждую ягодку перед тем, как варить, вставлялось сладкое ядрышко абрикоса.
Бабушка говорила, что лучше всего варенье варится в медном тазу. В нем оно особенно вкусное.
Так варили варенье в годы её молодости.
А у бабушки была молодость – она работала швеей. Но это после революции. А в семнадцатом году ей было семнадцать и, поскольку революция шла до Баку три года, она ещё успела застать гуляния в губернаторском саду под звуки духового оркестра, и офицеров, и нарядных барышень с зонтиками от солнца.
У моей бабушки были подружки. На старой фотографии видны две девичьи головки, пухленькие смеющиеся лица. Бабушка их называла: «Кумушки».
Они писали друг другу письма и открытки. Они тогда назывались «открытое письмо». Адресовали так: «Марии Ивановне, мадемуазель Бабахановой». «Мадемуазель Бабахановой» тогда было десять лет. Они писали письма на русском и армянском, но все больше на русском языке.
Странно сегодня держать их в руках: через столько лет от этих строк все ещё веет любовью, дружбой, участием.
Они были очень дружны, дети моей прабабушки.
Такуи
Маму моей бабушки звали Такуи. Она родом из Шемахи и очень богатая. Они Егановы (Еганбековы). Моя мама говорила, что они были беки. А жили в Шемахе, потому что тогда она являлась столицей. И только после сильного землетрясения они переехали в Баку.
Прадедушка Иван, женившись на ней, подарил ей только свою фамилию – Бабаханов, а она ему – деньги. Из этого союза ничего не вышло, потому что прадедушка Иван недаром денег не имел, как и весь его обедневший род. «В нашей крови соли нет», – говорила прабабушка Такуи, имея в виду анемичность прадедушки. Он не был способен даже к торговле, и средства таяли. И ещё их ограбили – влезли через балкон на второй этаж и украли приданое прабабушки – целый сундук золота и драгоценностей.
Прабабушка Такуи подозревала в том воровстве свою свекровь: уж очень хорошо воры знали, где и что лежит. Перед армяно-тюркской резней, в 1905 году, она вывезла всех детей в Тифлис.
Свекровь сказала ей: «Ничего не бери. Все оставь. Возьми только детей».
Когда они вернулись, по всему двору были раскатаны рулоны тканей. Раньше ткани покупали не метрами, а рулонами.
Прабабушка, как только увидела эти волны материи, так и подумала: «Это свекровь!»
Потом прабабушка Такуи получила психическое расстройство и долго болела.
Отец прабабушки далей ещё приданого, но сундук был гораздо меньше.
Прабабушку Такуи описал Александр Ширванзаде. Бабушка говорила, что Ширванзаде «постоянно ошивался» в их доме. Его тетка – родная сестра прадеда Ивана, но к ней он ходил редко, потому что она сразу же начинала стонать, как только он появлялся на пороге. Тетка отличалась великой скупостью, и Ширванзаде своей неистребимой прожорливостью навевал на нее тоску.
А прабабушка Такуи его принимала и кормила, за что он описал её в своих произведениях в самых восторженных тонах.
Тетку он не любил, и в тех же произведениях ей от него сильно досталось.
Бабушка с удовольствием его читала – у нас был двухтомник Ширванзаде – и как только доходила до описания своих родственников, начинала хохотать, потом она откладывала книгу и говорила, что Ширванзаде числился где-то «вечным студентом» и любил погулять с друзьями. Денег у него отродясь не водилось, но человек он был добрый и веселый.
Прадедушка Иван, женившись на ней, подарил ей только свою фамилию – Бабаханов, а она ему – деньги. Из этого союза ничего не вышло, потому что прадедушка Иван недаром денег не имел, как и весь его обедневший род. «В нашей крови соли нет», – говорила прабабушка Такуи, имея в виду анемичность прадедушки. Он не был способен даже к торговле, и средства таяли. И ещё их ограбили – влезли через балкон на второй этаж и украли приданое прабабушки – целый сундук золота и драгоценностей.
Прабабушка Такуи подозревала в том воровстве свою свекровь: уж очень хорошо воры знали, где и что лежит. Перед армяно-тюркской резней, в 1905 году, она вывезла всех детей в Тифлис.
Свекровь сказала ей: «Ничего не бери. Все оставь. Возьми только детей».
Когда они вернулись, по всему двору были раскатаны рулоны тканей. Раньше ткани покупали не метрами, а рулонами.
Прабабушка, как только увидела эти волны материи, так и подумала: «Это свекровь!»
Потом прабабушка Такуи получила психическое расстройство и долго болела.
Отец прабабушки далей ещё приданого, но сундук был гораздо меньше.
Прабабушку Такуи описал Александр Ширванзаде. Бабушка говорила, что Ширванзаде «постоянно ошивался» в их доме. Его тетка – родная сестра прадеда Ивана, но к ней он ходил редко, потому что она сразу же начинала стонать, как только он появлялся на пороге. Тетка отличалась великой скупостью, и Ширванзаде своей неистребимой прожорливостью навевал на нее тоску.
А прабабушка Такуи его принимала и кормила, за что он описал её в своих произведениях в самых восторженных тонах.
Тетку он не любил, и в тех же произведениях ей от него сильно досталось.
Бабушка с удовольствием его читала – у нас был двухтомник Ширванзаде – и как только доходила до описания своих родственников, начинала хохотать, потом она откладывала книгу и говорила, что Ширванзаде числился где-то «вечным студентом» и любил погулять с друзьями. Денег у него отродясь не водилось, но человек он был добрый и веселый.
Её дети
У прабабушки Такуи родилось двенадцать детей. Шесть умерло при рождении. Шесть осталось. Это мальчики: Александр, Акоп, Нерсес и Арташес, девочки – Астхыг и Арусяк. Арусяк – моя бабушка и самая младшая.
Я узнал что она Арусяк – после её смерти. На надгробном камне написали: «Арусяк». «Это настоящее имя твоей бабушки», – говорила мама. Отец звал её Марьей Ивановной, потому что Арусяк – это Аруся, а где Аруся, там и Маруся, Мария.
Александр умер в двадцатом году от горловой чахотки. Он занимал пост председателя ЧК в Грозном, много выступал на митингах и убил много людей.
Акоп погиб на фронте в русско-турецкую в 1916 году. Астхыг работала в госпитале. В 1914 году она заразилась брюшным тифом и умерла. Она всегда покупала бабушке книги и всячески её баловала. «У нее были книги Чарской, – вспоминала моя мама, – а дядя Арташ все подарил своим друзьям. И ещё. Кто-то из них умер от сифилиса». – «Мама, – замечал я, – это Ленин умер от сифилиса» – «Ты полагаешь?» – «Конечно».
Астхыг хотела выйти замуж за одного латыша. Они любили друг от друга без ума, но прабабушка не разрешила – он другой веры, лютеранин и собирается жениться гражданским браком – что ж это такое?
Моя бабушка очень любила Астхыг. Она называла её Асей. Она говорила: «Ася была очень несчастна!» – и плакала. Она всегда плакала, как только её вспоминала.
Дядя Арташ умер от сердечной астмы в 1954. Он работал электриком в Маиловском театре, а потом инженером-нефтяником. Это был веселый человек, всегда готовый что-либо отпраздновать.
«А они думают, что Маилов – их персюк, – говорила мама, – а он армянин, нефтепромышленник и наш дальний родственник, и дед Александр у них на промыслах работал, пока в революцию не полез. Они его выучили на инженера».
Выучили, прикормили, приласкали, а он полез. После революции они уехали в надежде, что это все ненадолго.
Тогда многие уезжали, считая, что все это ненадолго.
В Баку жили Маиловы, Нобели, Ротшильды – все нефтепромышленники. Они построили в Баку много домов.
Александр остался и перестрелял кучу народа. «Он был в Грозном, как Шаумян в Баку», – говорила бабушка не без некоторой гордости, из чего я сделал вывод, что Шаумян тоже погубил немало людей.
В 1916 году уехала сестра нашей прабабушки. На старой фотографии женщина в армянском костюме – это она. Рядом ещё одна женщина, гораздо моложе, и двое детей – мальчик, девочка. Они уехали то ли во Францию, то ли в Америку – никто не знает.
А та женщина на фотографии в армянском костюме – вылитая моя бабушка.
Я узнал что она Арусяк – после её смерти. На надгробном камне написали: «Арусяк». «Это настоящее имя твоей бабушки», – говорила мама. Отец звал её Марьей Ивановной, потому что Арусяк – это Аруся, а где Аруся, там и Маруся, Мария.
Александр умер в двадцатом году от горловой чахотки. Он занимал пост председателя ЧК в Грозном, много выступал на митингах и убил много людей.
Акоп погиб на фронте в русско-турецкую в 1916 году. Астхыг работала в госпитале. В 1914 году она заразилась брюшным тифом и умерла. Она всегда покупала бабушке книги и всячески её баловала. «У нее были книги Чарской, – вспоминала моя мама, – а дядя Арташ все подарил своим друзьям. И ещё. Кто-то из них умер от сифилиса». – «Мама, – замечал я, – это Ленин умер от сифилиса» – «Ты полагаешь?» – «Конечно».
Астхыг хотела выйти замуж за одного латыша. Они любили друг от друга без ума, но прабабушка не разрешила – он другой веры, лютеранин и собирается жениться гражданским браком – что ж это такое?
Моя бабушка очень любила Астхыг. Она называла её Асей. Она говорила: «Ася была очень несчастна!» – и плакала. Она всегда плакала, как только её вспоминала.
Дядя Арташ умер от сердечной астмы в 1954. Он работал электриком в Маиловском театре, а потом инженером-нефтяником. Это был веселый человек, всегда готовый что-либо отпраздновать.
«А они думают, что Маилов – их персюк, – говорила мама, – а он армянин, нефтепромышленник и наш дальний родственник, и дед Александр у них на промыслах работал, пока в революцию не полез. Они его выучили на инженера».
Выучили, прикормили, приласкали, а он полез. После революции они уехали в надежде, что это все ненадолго.
Тогда многие уезжали, считая, что все это ненадолго.
В Баку жили Маиловы, Нобели, Ротшильды – все нефтепромышленники. Они построили в Баку много домов.
Александр остался и перестрелял кучу народа. «Он был в Грозном, как Шаумян в Баку», – говорила бабушка не без некоторой гордости, из чего я сделал вывод, что Шаумян тоже погубил немало людей.
В 1916 году уехала сестра нашей прабабушки. На старой фотографии женщина в армянском костюме – это она. Рядом ещё одна женщина, гораздо моложе, и двое детей – мальчик, девочка. Они уехали то ли во Францию, то ли в Америку – никто не знает.
А та женщина на фотографии в армянском костюме – вылитая моя бабушка.
Дом в Баку
Бабушкина семья жила в Баку на улице Торговой, дом 9.
Большой, каменный, двухэтажный дом. Он был проходной. Через арку можно было выйти на Льва Толстого. В мои времена во двор этого дома выходили люди после сеанса в кинотеатре «Вэтэн».
«Вэтэн» – по-азербайджански «родина».
Еще маленькой девочкой моя мама, подглядывая через деревянные жалюзи, смотрела таи фильмы по сто раз подряд.
Через этот дворик во времена молодости моей матери бегали беспризорники. Они воровали на соседней улице, а смывались через двор. В те времена много воровали. Водились даже знакомые взрослые воры-карманники, которые воровали только у незнакомых, а знакомых не трогали.
На той стороне улицы Торговой – напротив «Вэтэна», где располагалась крохотная немецкая кондитерская – чудно пахло, просто на всю улицу, и беспризорники там всегда паслись.
Они и у моей мама – маленькой, шустрой девчонки – вырвали из рук кошелек, а однажды выхватили коробку с пирожными, ей бабушка купила десять пирожных, которых тут же не стало.
«Хорошо, – сказала бабушка, – я куплю тебе ещё. Только десять уже не смогу, смогу только шесть».
Беспризорников никто не ругал.
Относились к ним, как к необходимому злу.
И ещё их очень жалели.
Они были грязные и худые.
Они жили под домом, в подвале. Там стоял большой котел, в нем варили кир для покрытия крыш, и они у него грелись зимой.
А моя мама уже во взрослом состоянии, в Ленинграде, прогуливаясь с моим папой, несущим буханку хлеба, все опасалась, что её вырвут из рук. Все говорила: «Как ты несешь! Сейчас же вырвут!» – на что он говорил: «Да что ты! Никто не вырвет».
Большой, каменный, двухэтажный дом. Он был проходной. Через арку можно было выйти на Льва Толстого. В мои времена во двор этого дома выходили люди после сеанса в кинотеатре «Вэтэн».
«Вэтэн» – по-азербайджански «родина».
Еще маленькой девочкой моя мама, подглядывая через деревянные жалюзи, смотрела таи фильмы по сто раз подряд.
Через этот дворик во времена молодости моей матери бегали беспризорники. Они воровали на соседней улице, а смывались через двор. В те времена много воровали. Водились даже знакомые взрослые воры-карманники, которые воровали только у незнакомых, а знакомых не трогали.
На той стороне улицы Торговой – напротив «Вэтэна», где располагалась крохотная немецкая кондитерская – чудно пахло, просто на всю улицу, и беспризорники там всегда паслись.
Они и у моей мама – маленькой, шустрой девчонки – вырвали из рук кошелек, а однажды выхватили коробку с пирожными, ей бабушка купила десять пирожных, которых тут же не стало.
«Хорошо, – сказала бабушка, – я куплю тебе ещё. Только десять уже не смогу, смогу только шесть».
Беспризорников никто не ругал.
Относились к ним, как к необходимому злу.
И ещё их очень жалели.
Они были грязные и худые.
Они жили под домом, в подвале. Там стоял большой котел, в нем варили кир для покрытия крыш, и они у него грелись зимой.
А моя мама уже во взрослом состоянии, в Ленинграде, прогуливаясь с моим папой, несущим буханку хлеба, все опасалась, что её вырвут из рук. Все говорила: «Как ты несешь! Сейчас же вырвут!» – на что он говорил: «Да что ты! Никто не вырвет».
На втором этаже
Бабушкина семья жила на втором этаже.
На первом располагались евреи.
Бабушке принадлежало много комнат.
На первом располагались евреи.
Бабушке принадлежало много комнат.