«Не будем искать тайну евреев в их религии, напротив, попробуем найти секрет этой религии в реальных евреях. Каков же мирской фон иудаизма? Практические нужды, личная полезность (…) Еврей, ставший частным лицом – членом буржуазного общества, особым образом представляет иудаизм этого общества… Какова была основа еврейской религии? Практические потребности, эгоизм. Еврейский монотеизм на самом деле представляет собой политеизм всевозможных потребностей, политеизм, который даже отхожие места превращает в объект божественного закона… Деньги являются ревнивым богом Израиля, рядом с которым нет места никаким другим богам. Деньги принижают всех богов человека и превращают их в товар… Торговля – вот истинный бог евреев. Их Бог всего лишь смутный символ торговли… За абстрактной формой еврейской религии содержится презрение к теории, к искусству, к истории, к человеку, понимаемому как самоцель, это точка зрения реальной, осознанной жизни, добродетель корыстолюбца. И даже отношения между мужчиной и женщиной становятся объектом торговли! Женщина превращается в объект спекуляции. Химерическая национальность еврея – это национальность торговца и корыстолюбца. Еврейский закон, лишенный основы и разума, является лишь религиозной карикатурой морали… Еврейское лицемерие, то самое практичное лицемерие, наличие которого в Талмуде доказывал Бауэр, это отношение мира эгоизма к законам, которые правят миром (…). Христианство вышло из иудаизма и кончило возвращением к иудаизму. Христианин – это, по определению, теоретизирующий еврей; еврей – это, соответственно, практичный христианин, а практичный христианин вновь стал евреем… Только тогда иудаизм смог достичь всеобщего (allgemeine) господства (…). Как только обществу удастся ликвидировать эмпирическую сущность иудаизма, прекратить извлечение выгоды из этого положения, еврей не сможет существовать… Социальная эмансипация евреев – это эмансипация общества от иудаизма».
   «Еврейский вопрос» был написан Марксом зимой 1843-1844 годов частично в Крейцнахе, частично в Париже. Это был решающий год его жизни, год женитьбы, ссылки и обращения в коммунизм. Это сочинение уже предвосхищает «Немецкую идеологию», которую он позднее назовет «экзаменом философской совести», В своем пророческом гневе он бичевал мир своего времени, пользуясь терминологией, созданной этим миром; можно предполагать, что евреи, которых он знал лишь на примере нескольких буржуа, казались ему столь же достойными осуждения, как весь этот мир. Темой этого сочинения, логикой его построения и даже заглавием Маркс был обязан Бауэру, которого он старался превзойти в полемическом запале. Кроме того он с еще большей яростью нападал на буржуазное общество, которое оба они отождествляли с иудаизмом. Но у отпрыска рода раввинов логично предположить и другую даль, отсутствовавшую у бывшего христианского богослова, более глубокое намерение противоположной направленности, вызванное совсем иной страстью; отождествляя иудаизм с обществом и магическим образом превращая всех евреев в людей, умеющих делать деньги, этот разоренный еврей, обращенный в христианство в возрасте семи лет, мог неосознанно пытаться дистанцироваться от иудаизма, получить сертификат своей непринадлежности к еврейству, предъявить алиби, на которое особенно в ту эпоху тщетно надеялось столько его собратьев.
   Как бы ни относиться к этой интерпретации, было бы ошибкой видеть в «Еврейском вопросе» лишь полемический прием по гегельянской моде, т. е. ошибку молодости. В самом деле, достаточно краткого знакомства с перепиской Карла Маркса, чтобы увидеть, что он до конца жизни находил удовольствие в антисемитских остротах. Следует отметить, что он применял термин «еврей» только к другим, никогда к самому себе, что подтверждает нашу интерпретацию:
   «Еврей Штейнталь с медовой улыбкой…» (1857); «Автор, эта свинья берлинской журналистики, – еврей по имени Мейер…» (1860); «Ремсгейт полон вшей и евреев» (1879). Своего врача он называл евреем, потому что тот требовал от него платы (1854). Еще хуже, если еврей был банкиром: Бамбергер является членом «биржевой синагоги Парижа». Фульд – это «биржевой еврей», Оппенгейм -«египетский еврей Зюсс». Что же касается Лассаля, «форма его головы и его волосы доказывают, что он происходит от негров, которые присоединились к шайке Моисея во время исхода из Египта», или же он «самый большой варвар среди всех польских жидов», а также прокаженный Лазарь, который в свою очередь воплощает «первоначальный еврейский тип».
 
   Более того, подобные инвективы можно найти в неподписанных политических статьях, которые в 50-х годах автор «Капитала» публиковал в «New York Daily Tribune», чтобы ежемесячно сводить концы с концами. Достаточно одного примера:
   «Прошло 1855 лет после того, как Иисус изгнал менял из храма, и то, что эти торговцы, которые сегодня в основном состоят при тиранах, снова представлены преимущественно евреями, может быть гораздо большим, чем простая историческая случайность. Еврейские менялы лишь в более крупном масштабе и более гнусным способом делают только то, что многие другие делают в матом, незначительном масштабе. Но поскольку евреи так могущественны, наступило время, когда необходимо выявить и разоблачить их организацию».
   Что можно об этом думать? Возможно, следует отнести к Мессии революции то, что мы уже говорили в связи с Вольтером. В самом деле, в алхимии антисемитской страсти воображение (упреки самому себе в поступках, свойственных евреям, продолжающееся соперничество с евреями при отождествлении себя с ними в негативном смысле) и реальность (быть евреем по рождению, но не хотеть оставаться евреем) могут привести к сходным результатам. Но во втором случае результат может оказаться еще более взрывоопасным, поскольку реальность выступает как опора для воображения. Отсюда возникают дополнительные стимулы и напряжения: так, обратившимся в христианство становится еще более важным доказать себе и другим, что они не являются евреями. В нашем случае друзья и последователи Маркса проявляли, каждый по-своему, свое еврейство. Его зять доктор Лафарг даже полагал, что обнаруживал еврейское происхождение в пропорциях своего тела. Но антисемиты, вышедшие из числа потомков Израиля, не имели в своем распоряжении возможности подобно Вольтеру почувствовать себя христианнейшим господином» («gentilhomme tr?s Chretien») при встрече лицом к лицу с евреем. Симуляция оказывается напрасной; удары получает тот, кто их наносит, жертва и палач сосуществуют в одном теле, так что евреям антисемитизм приносит лишь весьма сомнительные удовольствия. Но были и совсем другие образы; оставалась «поставленная с головы на ноги» историософия, которая сохраняла напряженность апокалипсических видений младогегельянцев. Этот революционный и христианский мессианизм, ошибочно трактуемый как «еврейский мессианизм» Карла Маркса (При очень широком подходе любой мессианизм (в том числе, например, мессианизм Просвещения и, н еще большей степени, мессианизм хилиастических движений Реформации) может квалифицироваться как «еврейский», поскольку при выяснении его истоков неизбежно происходит последовательное приближение к еврейским апокалипсисам н пророческим книгам. Но когда говорят о «еврейском мессианизме» Маркса, то обычно имеют в виду его этнические или культурные корни. В то же время совершенно очевидно, что r детстве его не познакомили ни с малейшими рудиментами еврейской традиции, и он никогда не думал о самосовершенствовании в этом аспекте: все его источники (а он проявлял очень хорошее знание Библии) были, в целом, христианскими. Более того, он мог унаследовать от семенной среды некоторую «веру в прогресс», характерную для эмансипированных евреев.), это ожидание конца света или последней битвы всегда были для него характерны. Именно эта эсхатология находила отклик в научной мысли марксизма. Но здесь было еще и другое: не определялись ли поиски последних тайн бытия стремлением, по образцу схоластических традиций, охватить социальную жизнь во всей ее полноте, определить историческую значимость и вскрыть изменчивость и относительность социальных институтов и систем правления?
   Так или иначе, надежды и метафизическая интуиция молодого Маркса не переставали воодушевлять его социально-экономическую критику. В частности, в основе его социологии лежала милленаристская ересь. Неосуществимые мечты двигали вперед науку. Как у Кеплера и Ньютона, метафизические построения ищут опору в строгих доказательствах. Как это часто бывает, поддельное выдается за настоящее, но именно так устроен этот мир.
   Поэтому нет ничего удивительного, что оружие, которым Маркс хотел поразить современное общество, вскоре обернулось против него. В «Новой Рейнской газете», которую он возглавлял в конце революционного 1848 года, его любимым корреспондентом был Эдуард Теллеринг, писавший ему из Вены; «То, что вы называете буржуазным, представлено здесь евреями, которые завладели демократическими рычагами управления. Но этот иудаизм в десять раз гнуснее западной буржуазии… Если мы победим, то еврейские низы, чьи подлые махинации полностью дискредитируют демократию в глазах народа, как всегда окажутся в выигрыше и заставят нас ощутить все низости буржуазного режима…» После поражения революции Теллеринг попытался поступить на службу прусского правительства. Ради публичного покаяния в 1850 году он опубликовал антикоммунистическую брошюру, в которой писал: «Будущий немецкий диктатор Маркс является евреем. А нет более безжалостных мстителей, чем евреи. В 1848 году я вынудил его выступить против евреев в его газете. Кусая губы, он сделал это, потому что остальные его сотрудники также выступали против евреев. Теперь его сердце стремится к мести…» Брошюра называлась «Авангард будущей немецкой диктатуры Маркса и Энгельса». Этому примеру последовали другие, число которых постоянно возрастало. Сочинение Теллеринга оказалось лишь первым камнем.
 

Рихард Вагнер

 
   Многие художники стремились стать пророками, но Вагнер оказался единственным, кого признали в качестве такового в его собственной стране и на всем Западе. Поэтому он нас здесь интересует не как чистый музыкант, а как музыкант, которому удалось внести свой вклад в политическое формирование своей эпохи.
   В его случае все было исключительным. Начнем с неразрешимой проблемы его происхождения, поскольку никогда не удастся выяснить, был ли он сыном саксонского чиновника Карла Вагнера или актера Людвига Гейера, чье имя он носил до четырнадцати лет. Еще меньше шансов установить, был ли этот актер евреем, как это часто утверждалось (В 1912 году некий Отто Бурно посвятил тему своей докторской диссертации Людвигу Гейеру. Саксонские приходские архивы позволили ему установить предков Гейера вплоть до его прадеда Беньямина Гейера, который в конце XVIII века был органистом в церкви Эйслебена. Изучение актов о рождении последующих поколе ний позволили ему установить, что все потомки Людвига Гейера относились к евангелической церкви, на основании чего он сделал вывод, «что возможность отцовства Гейера не влечет за собой ничего унизительного для оценки творчества Вагнера». (O. Bournot. Ludwig Heinrich Christian Geyer. Leipzig, 1913, p. 13.) Таким образом, поклонники Вагнера могут успокоиться, но существенно, что сам Вагнер не располагал этими сведениями; едва ли он мог помышлять о том, чтобы предпринять расследование происхождения своею отчима.).
   Сами по себе подобные вопросы не имеют значения для нашей темы; напротив, чрезвычайно существенным является то, что об этом думают сами действующие лица, что оказывается истиной в их глазах. Известно, что Вагнер склонялся к «гипотезе о Гейере», т. е. считал себя внебрачным ребенком. Думал ли он к тому же, что Гейер (что по-немецки значит «коршун») был евреем? Это также кажется вероятным. Но опять возникает дилемма: просто незаконнорожденный или внебрачный сын еврея – здесь нет существенной разницы, поскольку для неосознанного антисемитизма еврей является незаконнорожденным; но и обратное может быть справедливым в той мере, в какой преследуемый незаконнорожденный сближается с евреем. И тот, и другой являются темными личностями, «без крова и очага». Мы можем напомнить то, что мы говорили в предыдущей главе: в подобных делах воображение, «психическая реальность» имеют первостепенное значение. В крайнем случае можно задать себе вопрос на этот раз в связи с причудами коллективного воображения: стал бы Вагнер (т. е. «каретник») для Германии тем же самым и под именем коршуна?
   В его автобиографии мы читаем, что в детстве Вагнер называл себя этим вдвойне сомнительным именем («Gayer [«коршун»] это уже почти Adler [«орел»]», – восклицал Ницше) (Adler является довольно распространенной фамилией среди немецких евреев, также как и другие «птичьи» фамилии – Sperling (воробей), Опт (гусь), Strauss (страус) и, наконец, Vogel (птица). Кроме того, в немецком языке, как и во французском, слово «коршун» имеет переносное значение «хищник, ростовщик», что могло лишь усиливать подозрения относивший происхождения отчима Рихарда Вагнера.). Вагнер пишет, что Людвиг Гейер утешал его мать в связи с изменами ее мужа, и вообще отзывается о нем очень тепло и с любовью, называя его иногда своим отчимом, а иногда отцом, как если бы он сам не был уверен в том, кем он ему приходится в действительности. Эти описки, сделанные человеком, рисующимся для вечности, свидетельствуют о происхождении невроза, который по-своему отмечают почти все биографы Вагнера в зависимости от степени своего благоговения перед священным идолом: непропорциональная, чисто вагнеровская мания жалобщика.
   Приведем свидетельство его первого французского апостола Эдуара Шуре:
   «… малейшее противоречие вызывало у него неслыханный гнев. Это были прыжки тигра, вой фавна. Он метался по комнате как лев в клетке, его голос становился гортанным, жалящие направо и налево слова, раздавались как рев. В такие минуты он казался необузданной стихией, как вулкан во время извержения. Наряду с этим ему были присущи приступы пылкой симпатии, трогательные проявления жалости, необыкновенное сочувствие к страдающим людям, к животным и даже растениям. Этот Вспыльчивый человек не мог видеть птицу в клетке; он бледнел при виде срезанного цветка, а когда он замечал на улице больную собаку, то приказывал принести ее к себе в дом. Все в нем было огромным, чрезмерным…»
   Разве некоторые черты этого портрета, точнее самые первые, не напоминают немецкого идола нашего столетия? Любовь к животным может служить здесь путеводной нитью; перерезание горла курице пробуждало в Вагнере старые наваждения, как он сам писал Матильде Везендонк:
   «Страшный крик живого существа, его раздирающие предсмертные жалобы наполняют ужасом мою душу. С тех пор я не могу отделаться от этого впечатления, которое ко мне так часто возвращается. Ужасна эта бесконечная пропасть жестокого страдания, на котором продолжает покоиться наше столь благополучное существование…»
   Мания кастрации была у Вагнера тесно связана со страхом смерти, а также с любовным пылом, с его бурными, скандальными связями, с его необузданной страстью к роскоши, которые по-своему описывают все его биографы. Он сам оправдывается за это перед своим другом Листом, ссылаясь на свой гений художника и мага:
   «…я не могу жить как собака. Я не могу спать на соломенной подстилке и удовлетворяться низкосортными напитками. Моя чувствительность, столь возбудимая, столь хрупкая, исключительно нежная и мягкая, должна быть удовлетворена каким-либо образом, чтобы мой дух мог предаться чудовищно трудной задаче созидания несуществующего мира».
 
   Этот созданный им величественный мир в дальнейшем был населен ариями и семитами, – самозванство вагнеровского масштаба. Все в нем было величественным: пробуждение его антисемитской ярости, занявшей особое место в истории музыки и в истории Германии, заслуживает еще и места в учебниках по психологии. Эта ярость выплеснулась наружу в 1850 году, когда Вагнеру было тридцать семь лет; до того, как он сам об этом пишет, он выступал за полную эмансипацию евреев.
   В 1837 году он, никому неизвестный музыкант, завязал отношения с Мейербером, который был на двадцать лет его старше и в ту эпоху был королем европейской оперы. Сначала Мейербер стал для Вагнера богом творчества, немецкого и мирового. В своем первом письме, посланном издалека, Вагнер писал:
   «…здесь не место умножать неуклюжие хвалы в адрес вашего гения; я ограничусь словами о том, что я вижу, как вы в совершенстве решаете задачу немца, освоившего достоинства итальянской и французской школ, чтобы сделать всеобщим достоянием творения своего собственного гения…»
   В одной статье Вагнер сравнивал Мейербера с Глюком, Генделем и Моцартом, его старинными немецкими предшественниками.
   Когда в 1839 году Вагнер отправился в Париж в поисках успеха, Мейербер помог ему с истинным великодушием, ввел его в музыкальные круги и одолжил денег. Уверенный в себе молодой музыкант принял это как должное: мог ли он представить себе лучшего приемного отца, чем богатый и доброжелательный художник-еврей, чье имя к тому же рифмовалось с именем Гейера? Итак, он говорил Мейерберу, что надеялся только на его поддержку; он умолял: «Помогите мне, и Бог мне поможет, с благоговением я вручаю себя вам со всеми моими грехами, несчастьями, слабостями и печалями, я молю Бога и вас избавить меня от всех зол. Не отнимайте у меня вашего расположения, и Бог будет со мной…»
   Как бы ни были преувеличены эти излияния, они вполне соответствуют тем чувствам искренней благодарности, которые отразились в его личном дневнике за июнь 1840 года. Но склад характера Вагнера и, возможно, парижские интриги не позволили этой идиллии продолжаться слишком долго. И хотя Мейербер по-прежнему исполнял свою роль надежного покровителя, его протеже вскоре проявил весьма откровенную двуличность. Переписка с Робертом Шуманом проливает свет на эту историю. В конце 1840 года Вагнер еще был сторонником Мейербера: «Не позволяйте ругать Мейербера: я обязан ему всем, и особенно своей очень близкой славой!» Такие обязанности очень скоро оказываются невыносимыми – в начале 1842 года тон становится совершенно иным: «Галеви прямой и честный, он не заведомый коварный лжец как Мейербер. Но не нападайте на него! Он мой покровитель и – кроме шуток – очень приятный человек!»
   Итак, Вагнер еще не стал сознательным антисемитом, но он уже настроен против Мейербера и … он проявляет осторожность. Достаточно того, что Мейербер продолжает оказывать ему поддержку, организуя постановку «Риенци» в Дрездене и «Летучего голландца» в Берлине, чтобы Вагнер публично выразил ему свою благодарность в первом издании своей «Автобиографии» и в письме, датированном февралем 1842 года: «Целую вечность я не смогу говорить вам ничего другого, кроме благодарности!» Однако в письме Шуману он замечает, что творчество его благодетеля это «источник, даже один запах которого уже издалека внушает мне отвращение, как только я его почувствую». Тем не менее он продолжает обхаживать Мейербера, что позволяет ему еще раз осенью 1848 года получить от него финансовую помощь.
   Потерпев неудачу в Париже, с 1842 года Вагнер становится оперным дирижером в Дрездене. Это революционный и младогегельянский период его жизни: он читает Фейербаха, заводит дружбу с Бакуниным, хочет связать будущее своего искусства с политическим будущим Германии и весной 1849 года принимает участие в саксонской революции. Забавный эпизод показывает, что он был осторожным революционером, «знающим, до каких пределов он может доходить»; в критический момент беспорядков этот неудержимый позволил своей жене Минне запереть себя на ключ. Затем он эмигрирует в Швейцарию, где в 1849-1851 годах сочиняет свои основные теоретические трактаты. В этой ссылке он сосредотачивается на германских и германоманских мифах; отныне, как хорошо известно, он станет перелагать на музыку филологические и метафизические спекуляции и будет иметь сенсационный успех. В 1939 году Жорж Дюмезиль вспоминал: «В 1914- 1918 годах вагнеровские имена, вагнеровская музыка вдохновляли немецких бойцов во время поражений и потерь еще сильнее, чем в часы триумфов. Третьему рейху не пришлось создавать свои основополагающие мифы…» Но прежде чем вдохнуть жизнь в эти мечты, Вагнер занялся объяснением своего проекта.
   В первом из своих сочинений он провозглашает, что легенда более реальна, чем история, и формулирует так называемую арийскую теорию происхождения человечества: «Именно в этих горах [в Гималаях] мы должны искать первоначальную родину современных народов Азии и всех народов, которые переселились в Европу. Там находится источник всех цивилизаций, всех религий, всех языков…» Далее он воскрешает древнего бога Вотана или, скорее, думает, что нашел в нем Бога христиан, Бога Сына, что стоит отметить, а не Бога Отца:
   «Не следует думать, что высший отвлеченный бог германцев Вотан был вынужден уступить свое место Богу христиан; скорее он смог полностью отождествиться с ним; достаточно очистить его от всевозможных атрибутов, которыми наделили его различные народы в зависимости от своего национального характера, страны, климата… Этот первобытный бог, единственный, национальный, к которому разные народы возводили свое земное существование, со всей очевидностью был забыт в наименьшей степени: именно в нем обнаруживается ключевая аналогия с Христом, сыном Божьим, поскольку он тоже умер, был оплакан и отмщен подобно тому, как еще сегодня мы мстим евреям за Христа, Вера и привязанность тем легче перешли на Христа, что в нем узнали древнего Бога».
   Но Вагнеру также было за что мстить – детство, нищета, неудачи? Или благодеяния, полученные от еврея Мейербера, и своя собственная угодливость? Есть все основания полагать, что эта последняя причина была достаточно весомой, однако Вагнер по-прежнему проявлял осторожность и опубликовал свой трактат «Иудаизм в музыке» под покровом двойной анонимности: он подписал его вымышленным именем и подвергал нападкам не прямо Мейербера, но через посредство Мендельсона-Бартольди и евреев вообще. В июне 1849 года он поделился своими намерениями с Листом:
   «Необходимо, чтобы у меня было столько же денег, сколько у Мейербера, даже больше, чем у Мейербера, иначе я становлюсь опасен. Из-за отсутствия денег у меня возникает бешеное желание заняться терроризмом в области искусства. Благослови меня, или, еще лучше, помоги мне. Возглавь эту великую охоту: мы откроем такую стрельбу, что перебьем огромное количество зайцев…»
   В следующем году он приступил к осуществлению своего проекта. Три темы пересекаются в «Иудаизме в музыке», самом знаменитом и самом влиятельном его трактате. В качестве введения в тему Вагнер совершает публичное покаяние бывшего революционера, который отныне намеревается заключить мир с властями и установившимися традициями – это еще одна причина, чтобы сделать из евреев козлов отпущения:
   «Даже когда мы боролись за эмансипацию евреев, мы выступали скорее за абстрактный принцип, чем за конкретное дело. Кроме того, весь наш либерализм был лишь игрой немного смущенного ума, когда мы защищали народ, который не знали, и даже избегали малейших контактов с ним. Наши страстные требования равноправия для евреев во многом определялись возбуждением, вызванным общим состоянием умов, а не реальной симпатией…»
   Вторая тема этого труда состоит в том, что евреи господствуют над выродившимся обществом и особенно над искусством этого общества: «Нам нет нужды доказывать, что современное искусство иудаизировано; факты бросаются в глаза и совершенно очевидны. Самая неотложная задача состоит в освобождении от еврейского господства…» За этим следуют погребальные образы:
 
   «Только в тот момент, когда становится очевидной внутренняя смерть организма, чуждые элементы оказываются достаточно сильными, чтобы им завладеть, но лишь для того, чтобы обеспечить его разложение. Тогда плоть этого организма может исчезнуть в кишении червей, но какому человеку в здравом уме придет в голову относиться к этому организму как к живому?»
   Но если соблазнитель-еврей идет от одной победы к другой, его положение не становится менее трагическим. Вагнер старается описать нам это положение, что является третьей темой «Иудаизма в музыке», в которой желчь не исключает ясности ума: «Образованные евреи приложили все усилия, которые только можно себе вообразить, чтобы освободиться от характерных черт своих вульгарных единоверцев: во многих случаях они даже считали, что достижению их целей может способствовать христианское крещение, которое смоет все следы их происхождения. Но это рвение, которое никогда не приносило всех ожидаемых результатов, приводило лишь к еще более полной изоляции образованных евреев, к тому, что они становились самыми черствыми из людей, в такой степени, что мы теряем наше прежнее сочувствие к трагической судьбе этого народа».
   Ничего хорошего не может произойти от таких евреев, вдвойне зловредных и бесплодных в глазах Вагнера, поскольку они «порвали все связи со своим собственным народом». Даже Мендельсон-Бартольди, чей талант в частных беседах он ставил исключительно высоко, никогда не мог «оказать на наше сердце и нашу душу такое всеохватывающее воздействие, которое мы ожидаем от искусства». Но самые ядовитые стрелы оказались пущенными в Мейербера: