Страница:
— «Летучая тюрьма»?
— Да! Неплохой боевик!
— Что-нибудь еще?
— Есть кофе со сливками?
Каламуров вставил кассету и принес забеленное молоком кофе.
— Предлагаю разуться, снять носки. Я поднесу тазик с горячей водой. Согреетесь, а потом сделаю вам легкий массаж. А после массажа у вас, может, другая интересная идея родится. — Григорию Ильичу показалось, что физиономия Каламурова скривилась от улыбки. Впрочем, он не был до конца уверен в этом. Пронеслась даже мысль, что владелец квартирки плетет какую-то интригу.
— Что вы имеете в виду? — строго спросил Проклов, уперев руки в бока. — Я же сказал, что устал и хочу спать. Фильм может навеять сон, потому я и дал согласие на просмотр.
— Но у вас взгляд воспаленный. В таком состоянии трудно заснуть. Как культурист, я изучал физиологию. Почему вы напряглись? У вас мышцы скованы. Вам чего-то особенного хочется, но трудно высказать пожелание. Стесняетесь? Не беспокойтесь. Со мной можно быть откровенным. Я вас пойму. Может, вы меня боитесь? Вам кажется, что такой огромный человек, как я, способен на насилие? Боже упаси. С клиентами я предельно чуток. Соглашаюсь на исполнение многих причуд. Не опасайтесь, выкладывайте, что у вас на душе. Выключить свет? Некоторых он смущает. Порой желания проще высказываются во тьме.
Григорий Ильич еще больше уверился, что Каламуров сам жаждет насилия над собой. И крикнул: «Да, туши, туши свет». Едва лампа погасла, как Проклов выхватил из ножен клинок и нанес смертельный удар в сердце этого огромного человека. Каламуров лишь пискнул коротко и тонко, как пищат обиженные щенки. Убедившись, что перед ним уже бездыханное тело, Григорий Ильич вскочил и включил свет. Ему хотелось все видеть. Он стал воодушевленно и безжалостно полосовать жертву, будто действуя по строго намеченному плану. Вначале отсек голову и положил ее на кровать. На лице Каламурова застыло какое-то удивление, чуть насмешливое. Казалось даже, что левый глаз как бы подмигивал. Потом изувер принялся за верхние конечности. Тут понадобилась немалая сила. Отсеченную левую руку культуриста он приставил к лежащей голове, дабы создать иллюзию, что она теребит короткие волосы. Взглянув на композицию, ГригорийИльич с ликованием усмехнулся. Окровавленное лезвие клинка напоминало смычок, скользящий по мускулистому телу Каламурова. «Скрипач» чувствовал скрытый ритм страстной музыки. Как музыкант, успешно отыгрывающий части произведения, он упивался ощущением того, что с каждым удачно отторгнутым куском тела приближался финал «концерта». Когда была отсечена правая нога, он вытянул ее носок, загнул пальцы и представил танцующей на балетной сцене. В голову полезли картины Сальвадора Дали. Он раскладывал кровоточащие части Каламурова на кровати, застланной белой простыней, в самых причудливых комбинациях. То ноги торчали из ушей. То руками подпирались щеки, а ноги свешивались с локтей. То голова лежала на коленках. То в зубах застрял большой палец ноги. И так далее, и так далее. Он неторопливо воплощал собственные воспаленные фантазии. Но хотелось еще больше усилить торжество. Тогда он стал подражать художнику Кунци, стремившемуся посредством линий биологического материала добиться созвучия первородным ритмам. И вновь расставлял останки сутенера. То со сжатыми кулаками, угрожающими власти; то в позе социального протеста: разинутый, орущий рот, поднятые, взывающие к помощи, руки… В голове зазвучала музыка Шостаковича к балету «Золотой век». Он огорчился, что для иллюстрации этого шедевра не хватает материала. Нужны были головы, ноги, руки для конструирования других образов — Бориса, Риты, бандита Яшки и его подруги Люськи… Он мечтал о своем таинственном спектакле. «Мне нужен человеческий материал, много материала, иначе сцена окажется без танцоров и потеряет свою актуальную безжалостную суть, — настойчиво повторял он про себя. — Освобождение человека от самого себя, повсеместная легализация любой формы насилия — вот главная цель моей философии». Даже капельки огорчения при этом у Григория Ильича не было замечено, да и не могло быть в силу особенностей натуры. Пятнадцать лет фантазий на одну и ту же тему! Какое тут может быть раскаяние? С ранней юности рассудок неуемно требовал одного: получить полное право на реализацию своих маниакальных устремлений. Он был так увлечен идеей, что ему было абсолютно безразлично мнение других о его звериной страсти, — сам он называл ее благоразумной, а порой и великодушной. Да и кто мог доподлинно знать о ней?
Его взяли на следующий день по подозрению в этом убийстве. Но следствие не смогло доказать его причастность к преступлению. Проклов все искусно отрицал, улик не было, кроме свидетельства бармена, что Каламуров и Проклов вместе вышли из ресторана. Тем не менее суд определил ему тринадцать лет. Полтора года спустя его неожиданно амнистировали.
…Григорий Ильич услышал твердый голос прапорщика Шарабахина: «Чего задумался, кровопивец? Сдавай казенное имущество». Потрясав пришел в себя и опять спросил, но уже без азарта, а с каким-то самодовольным спокойствием: «Что, меня на волю выпускают? Ну чувствую же, чувствую!» — «Сдавай имущество, сказал!» — «Вот, сдал, а теперь куда?» — «Иди за мной!» — шагнул по коридору корпусной в сторону вахты. — «Так ты же ведешь меня в канцелярию, а дальше других кабинетов нет. За ней свобода!» — «Да, сволочь! Выпустили тебя, гада. Но надолго ли? Жду тебя в одиночке! Еще посмотрим… Пшел! Черт поганый!»
Глава 9
— Да! Неплохой боевик!
— Что-нибудь еще?
— Есть кофе со сливками?
Каламуров вставил кассету и принес забеленное молоком кофе.
— Предлагаю разуться, снять носки. Я поднесу тазик с горячей водой. Согреетесь, а потом сделаю вам легкий массаж. А после массажа у вас, может, другая интересная идея родится. — Григорию Ильичу показалось, что физиономия Каламурова скривилась от улыбки. Впрочем, он не был до конца уверен в этом. Пронеслась даже мысль, что владелец квартирки плетет какую-то интригу.
— Что вы имеете в виду? — строго спросил Проклов, уперев руки в бока. — Я же сказал, что устал и хочу спать. Фильм может навеять сон, потому я и дал согласие на просмотр.
— Но у вас взгляд воспаленный. В таком состоянии трудно заснуть. Как культурист, я изучал физиологию. Почему вы напряглись? У вас мышцы скованы. Вам чего-то особенного хочется, но трудно высказать пожелание. Стесняетесь? Не беспокойтесь. Со мной можно быть откровенным. Я вас пойму. Может, вы меня боитесь? Вам кажется, что такой огромный человек, как я, способен на насилие? Боже упаси. С клиентами я предельно чуток. Соглашаюсь на исполнение многих причуд. Не опасайтесь, выкладывайте, что у вас на душе. Выключить свет? Некоторых он смущает. Порой желания проще высказываются во тьме.
Григорий Ильич еще больше уверился, что Каламуров сам жаждет насилия над собой. И крикнул: «Да, туши, туши свет». Едва лампа погасла, как Проклов выхватил из ножен клинок и нанес смертельный удар в сердце этого огромного человека. Каламуров лишь пискнул коротко и тонко, как пищат обиженные щенки. Убедившись, что перед ним уже бездыханное тело, Григорий Ильич вскочил и включил свет. Ему хотелось все видеть. Он стал воодушевленно и безжалостно полосовать жертву, будто действуя по строго намеченному плану. Вначале отсек голову и положил ее на кровать. На лице Каламурова застыло какое-то удивление, чуть насмешливое. Казалось даже, что левый глаз как бы подмигивал. Потом изувер принялся за верхние конечности. Тут понадобилась немалая сила. Отсеченную левую руку культуриста он приставил к лежащей голове, дабы создать иллюзию, что она теребит короткие волосы. Взглянув на композицию, ГригорийИльич с ликованием усмехнулся. Окровавленное лезвие клинка напоминало смычок, скользящий по мускулистому телу Каламурова. «Скрипач» чувствовал скрытый ритм страстной музыки. Как музыкант, успешно отыгрывающий части произведения, он упивался ощущением того, что с каждым удачно отторгнутым куском тела приближался финал «концерта». Когда была отсечена правая нога, он вытянул ее носок, загнул пальцы и представил танцующей на балетной сцене. В голову полезли картины Сальвадора Дали. Он раскладывал кровоточащие части Каламурова на кровати, застланной белой простыней, в самых причудливых комбинациях. То ноги торчали из ушей. То руками подпирались щеки, а ноги свешивались с локтей. То голова лежала на коленках. То в зубах застрял большой палец ноги. И так далее, и так далее. Он неторопливо воплощал собственные воспаленные фантазии. Но хотелось еще больше усилить торжество. Тогда он стал подражать художнику Кунци, стремившемуся посредством линий биологического материала добиться созвучия первородным ритмам. И вновь расставлял останки сутенера. То со сжатыми кулаками, угрожающими власти; то в позе социального протеста: разинутый, орущий рот, поднятые, взывающие к помощи, руки… В голове зазвучала музыка Шостаковича к балету «Золотой век». Он огорчился, что для иллюстрации этого шедевра не хватает материала. Нужны были головы, ноги, руки для конструирования других образов — Бориса, Риты, бандита Яшки и его подруги Люськи… Он мечтал о своем таинственном спектакле. «Мне нужен человеческий материал, много материала, иначе сцена окажется без танцоров и потеряет свою актуальную безжалостную суть, — настойчиво повторял он про себя. — Освобождение человека от самого себя, повсеместная легализация любой формы насилия — вот главная цель моей философии». Даже капельки огорчения при этом у Григория Ильича не было замечено, да и не могло быть в силу особенностей натуры. Пятнадцать лет фантазий на одну и ту же тему! Какое тут может быть раскаяние? С ранней юности рассудок неуемно требовал одного: получить полное право на реализацию своих маниакальных устремлений. Он был так увлечен идеей, что ему было абсолютно безразлично мнение других о его звериной страсти, — сам он называл ее благоразумной, а порой и великодушной. Да и кто мог доподлинно знать о ней?
Его взяли на следующий день по подозрению в этом убийстве. Но следствие не смогло доказать его причастность к преступлению. Проклов все искусно отрицал, улик не было, кроме свидетельства бармена, что Каламуров и Проклов вместе вышли из ресторана. Тем не менее суд определил ему тринадцать лет. Полтора года спустя его неожиданно амнистировали.
…Григорий Ильич услышал твердый голос прапорщика Шарабахина: «Чего задумался, кровопивец? Сдавай казенное имущество». Потрясав пришел в себя и опять спросил, но уже без азарта, а с каким-то самодовольным спокойствием: «Что, меня на волю выпускают? Ну чувствую же, чувствую!» — «Сдавай имущество, сказал!» — «Вот, сдал, а теперь куда?» — «Иди за мной!» — шагнул по коридору корпусной в сторону вахты. — «Так ты же ведешь меня в канцелярию, а дальше других кабинетов нет. За ней свобода!» — «Да, сволочь! Выпустили тебя, гада. Но надолго ли? Жду тебя в одиночке! Еще посмотрим… Пшел! Черт поганый!»
Глава 9
Виктор Дыгало шел по ночной Москве к себе домой. На слабо освещенной Башиловке во втором часу ночи этот непрерывно и возбужденно разговаривающий сам с собой человек выглядел довольно странно. Двигался он стремительно, словно опаздывал на неотложное дело. Напряженный голос его то обрывался, то звучал отчетливо, ясно, и тогда эхом прокатывался по улице: «Да, да, именно так! Иначе и быть не может! Они лишь этого заслуживают!». Ум кипел парадоксальными мыслями, а разговор с самим собой явно доставлял Дыгало необыкновенное удовольствие. И чем дальше Виктор Петрович продвигался в своих размышлениях, тем больше поражался: как
это всераньше не приходило ему в голову? Ведь умозаключения были такими бесспорными!
«…Особенно людские массы меня напугали, с этого всеи началось, но тогда в Манеже я не сразу понял, почему вдруг так заволновался. Почему мне захотелось остаться лишь с Чудецкой и Химушкиным или, может быть, только с Семеном Семеновичем. Дух даже захватило, казалось, дышать стало совершенно нечем. Помню, возникло тягостное ощущение, будто опускаюсь под воду, и не по собственному желанию, а принудительно, и легкие пусты, рот не откроешь, в носу пробки — и лишь когда уже кажется, что разрывается грудь, теряешь сознание, вдруг без всякого восторга приходишь в себя и в беспокойстве возвращаешься в удушающую реальность. И снова эти гнусные физиономии, над которыми вдоволь поизмывался Химушкин, окружают меня безразличным презрением. Не возникает никакого желания смешаться с ними, более того, начинает расти желание уйти, исчезнуть, изменить себя, стать абсолютно непохожим на эти бессмысленные, агрессивные по своей природе существа. В человеке еще сохраняется что-то разумное, когда он сам по себе, когда его удел — одиночество. Но когда онисходятся в тайные и открытые сообщества, в партии и союзы, когда ониставят перед собой какие-то задачи, особенно вселенского масштаба, или даже мелкие, призывая Бога помочь купить новый костюм, автомобильчик, колечко с бриллиантовым камешком, то все немногое людское, хранящееся еще в сердцах, пропадает бесследно. Ведь что такое человек? Если мы сами этого никак не можем понять? И эти постоянные навязчивые вопросы: зачем живешь? А ведь мы действительно не знаем зачем. С какой целью? Чтобы лучиться счастьем, что спер миллион, трахнул девственницу-красотку, получил пост губернатора богатой области? Чушь собачья, сиюминутные радости, не имеющие сколько-нибудь существенного смысла! Но главное-то в чем? В том, чтобы прежде всего осознать самого себя, то тягостное впечатление, которое мы производим на окружающий мир. Тогда еще, можно предположить, хватит мужества устыдиться своего присутствия на Земле. А ведь каждый должен стыдиться, должен! И не просто так иногда совершив подлость и через минуту забыв об этом, а отчаянно, ежечасно — стыдиться, что оказался таким жалким, никчемным огрызком разума в гармонично выстроенном мире. Для нас ли он вообще создан? Над нашими ли жалкими головами предназначено было сиять звездному небу? Можно ли с нашими ущербными страстями прочувствовать величие мироздания? Наши ли извращенные потребности способны привести к самосовершенствованию? На нашей ли кривой дороге искать будущее? Нет! Никогда! И нет никакого внутреннего движения к самоспасению: бесконечная косность царит в наших душах. Никакой великий разум не смог бы найти аргумент для дарования нам индульгенции. Храня свою лживую человечность строже, чем Создатель тайны мироздания, мы все глубже погружаемся в трясину мельчайших запросиков. До встречи с Семеном Семеновичем я безумно, слепо верил человечеству. Восхищение жизнью заполняло меня. Хотел любить, тащился от мольберта, красок, мечтал о карьере архитектора! Писал диссертацию! Во всем старался идти на уступки мирским обстоятельствам и нуждам. Но прошло всего-то несколько часов после знакомства с Химушкиным — и мое сознание так кардинально изменилось. Говорил-то он со мной не много, и вроде ничего особо мудрого не сказал, а лишь насмехался. А как повлиял?! Интуиция подсказывает: только его внутренний мир мог оказать на меня такое необыкновенное воздействие, а, быть может, даже свести с ума. Чем же еще объяснить эту потребность яростного мщения? У меня к этому, видимо, какие-то способности. После встречи с С.С. я стал другой личностью! Я только и слушал Химушкина, только за ним и следил да его реакцию на окружающих изучал. В Манеже я взгляд от него оторвать не мог. Удивительное зрелище этот Семен Семенович! Я тогда впервые подумал, что в человеке ничего особенного не заключается, как в морковке ничего удивительного нет, как в жучке, так и в человеке. Или наоборот, если обожествляешь морковку, жучка, то вовсе не возбраняется похвалить и человечка. А потом поймал себя на мысли, что это посыл неверный. Морковка и жучок не располагают волей, их «воля» подвластна лишь природному коду. А человек? Он сам может управлять собой, правда, не у всех это получается, и уж совсем редко успешно. Но большинство управляются все же кем-то сверху, и ох как дурно, как мерзко, это получается! Особенно обострилась ситуация с 2007 года… Нет-нет, без глубочайшего смирения, без искреннего признания, что в тебе нет и не может быть ничего значительного или особенного, жить никак не позволительно. Единственный восторг может обуревать нас: радость познания. А все другое — тьфу! Ну да, мы сильнее жучка, можем раздавить его каблучком, затравить химией, только неужели в этом состоит наше величие? Да, мы способны вырастить морковку, по утрам подходить к ней в галошах, и халате, подкармливать удобрениями, чтобы потом аппетитно съесть ее или выгодно продать на рынке. В этом ли наше преимущество? Неужели это обстоятельство способно осчастливить? А для большинства людей из таких банальных вещей складывается представление о «венце творения». Алкоголь, секс, деньги, карьера, ненависть, преступление — этим страстям каждый отдается беззаветно. Бессовестно отрекаясь от постижения самого себя, отмахиваясь от благородного идеала, насмехаясь над познанием мира. Я сам давеча добивался внимания Насти Чудецкой с ничуть не меньшим пылом, чем шесть миллиардов мужчин и женщин, постоянно стремящихся сблизиться друг с другом. Чтобы впиваться в губы, требовательно ласкать грудь, судорожно сжимать бедра, в экстазе порабощать и без того податливую плоть. И эти чувства приносят нам восторженное удовлетворение! А ведь стремление к такого рода удовольствию — мираж, коренная иллюзия сознания. На этом потакании собственным грезам строится практически вся индустрия производства тканей, одежды, парфюмерии, мебели, фармакологии, пластической хирургии, кино и телевидения. Можно отметить совершенно несопоставимые расходы и инвестиции в секс-индустрию, с одной стороны, а науку и знания — с другой. И никакого возмущения! Никаких протестных душевных движений! Человек утверждает себя лишь в этих упрощенных физиологических истинах! Очень редко кому нужно что-то еще! Хотя бы даже совсем чуть-чуть! Мрак в собственной голове мы не замечаем или не в состоянии его опознать. Нашему глазу проще скользнуть по блестящим, ярким поверхностям. И совершенно отсутствует потребность признать собственные подлости. Но это не болезнь, загадочная и неизлечимая, а наша суть, которую самостоятельно не изменить! Тут необходимо вмешательство внешней, неведомой еще силы. Потому что не к плотской усладе, не к покою, не к комфортной слаженности всех частей жизни сводится сущность бытия, не к райским кущам, за которые ратует человечество. Сущность бытия — вечная дисгармония, борьба с самим собой, избиение себя и себе подобных… Неужели избиение ближнего? — испугался молодой человек неожиданной мысли. Он почувствовал, что из глаз потекли горячие слезы. «Почему горячие?» — изумился Виктор Петрович. — Они собирались на скулах и капали на асфальт. Дыгало внимательно осмотрелся и, успокоившись, продолжал уже приглушенным голосом. — А как же иначе? Если мы сами себя не избиваем, не требуем от себя сверхчеловеческого, не желаем ставить вопрос о собственном перерождении, для чего и что тогда мы? Как же не избивать себя? Любого другого? Не пустить кровь, в конце концов! Может, под палками, в ранах и язвах, уясним, что же нам необходимо для истинного благополучия? А то мы целую вечность находимся в глубоком убеждении, что все потребности в принципе можно удовлетворить, владея достаточным капиталом. Ну не примитивны ли мы? Если считаем, что все, в чем нуждаемся, способны купить за деньги? Не поэтому ли нам так сладостен, так желателен путь к богатству кошелька, а не к богатству разума! Чтобы получить билет для путешествия за капиталом, мы готовы на самые невероятные жертвы. Согласны тут же продать душу, заглушить обиды сердца, заложить собственную плоть, растоптать национальные и религиозные традиции, предать мысли и убеждения, которыми руководствовались прежде, надеясь после обогащения восстановить себя, очиститься от скверны, выкупить за большие деньги полное прощение грехов. Между тем ничего подобного никогда не происходит. И не произойдет. Без науки изменить себя невозможно. Речь не о каких-нибудь там полунаучных советах, а о фундаментальных академических исследованиях. Почему я, русский, я, Дыгало, раньше этого не понимал? Что, мозгов нет или не было? Неужели ничем не отличался от всех других? И почему вдруг стал об этом размышлять? Да так возбужденно, так углубленно, что поток совершенно новых идей меня буквально захлестнул. Я вот только что подумал, что виновником моих откровений стал Семен Семенович. Но так ли это на самом деле? Который раз спрашиваю себя: почему вдруг такое пришло мне в голову? И с какими-то конкретными мыслями уже тороплюсь, уже заставляю себя действовать. Да так решительно и воинственно, что никогда такого прежде от себя не ожидал. Начну с проклятия самого себя, а потом и всего рода человеческого. Но не вообще, а каждого конкретно, чтобы чувствовали и знали, что преданы анафеме какой-то тайной, невиданной силой. Скорее всего, это она в меня основательно вселилась, постоянно расширяя свое присутствие. И чтобы эти проклятия каждый с кровинкой получал, ведь без них никто не поймет в этом приговоре главного. Тут необходимо действовать очень быстро, чтобы онине опомнились, не стали опять заявлять о своих особых интеллектуальных преференциях. Дескать, как можно посягнуть на жизнь человеческую? Мы же первые, обладающие разумом! А если онломаного гроша не стоит? Если онпшик! Если в тупик ведет этот куцый разум и обладатель его у сплошной, непреодолимой стены станет сам себе могилку рыть, да спешить, да с огоньком куба два выкапывать, чтобы более страшной новой реальности в слезах и горьких страданиях не застать? Чтобы смерть показалась нам более привлекательной, чем продолжение этого гнусного, мерзкого, потребительского существования! А ведь придет она, наступит, эта жуткая реальность. Скоро уже приползет. Не из-за кулис, не из оркестровой ямы, а прямо с главного, парадного входа! Нагрянет мощно, разрушительно! Как лава Везувия, как филиппинский оползень. И человек сам будет повинен в этом! Потому что не желал пристально вглядеться в самого себя. А значит, он никакой он не царь природы, никакой не единственный в универсуме, а только очередной этапчик в эволюции разума, этакий жучок или морковка, и чем быстрее вырвать его из грядки или затоптать каблучком, тем быстрее он исчезнет, тем скорее появится что-то совершенно новое. А онибудут точно знать, что это я, и никто другой, начал наступление на малопривлекательный вид. А будут ли? — испугался Виктор Петрович. И колкий комок подступил к горлу. — Имкак-то надо сообщить, что именно я начал наступление на род человеческий, что это я начал кампанию за изгнание ихиз эволюционного цикла развития, с поверхности Земли вообще. Нужен ли тут официальный приговор? От кого? Кто спросит? В современном мире нет ни одной великой личности… И хотел бы я взглянуть укоряющим взглядом на все человечество. Без сомнения, необходимо оставить какую-то записочку, чтобы ониточно знали о моих революционных начинаниях. О том, что среди этогопотребительского хлама нашелся лишь один-единственный, который решил объявить имвойну. Может, когда-нибудь в далеком будущем представители новой генерации в награду поднимут меня из могилы, оживят, чтобы представить своему мудрому сообществу, предъявят веские доказательства, что я когда-то в далеком прошлом был прав. Дадут пожить, порадоваться их замечательному миру. Да-да, они обязательно подарят мне такую возможность. А пока необходимо действовать, но не в мыслях, или на холсте и бумаге, а практически, руководствуясь бунтарским сознанием, воодушевленной силой смельчака, решившего поднять руку на собственный вид. Дерзость-то какова?! На свое племя замахнуться! А может быть, мои крамольные дела всколыхнут других? Для этого поступки мои должны быть громкими, они обязаны сотрясать устои общества, разваливать их, превращать в руины. Для чего мне моя жизнь? Жизнь ваша, каждого? Если я основательно убедился, что сам вид недостоин существования? Что мне золото, деньги, акции, если я уже все окончательно решил. И эта главная мысль не вызывает у меня никакого уныния. Более того, мой разум воспален фантазиями, необходимостью придумать что-то особенное, чтобы как можно быстрее закончить все это. Во всяком случае, если не все разом закончить, то онидолжны знать: слишком уж долго человека незаслуженно превозносили, обожествляли, имея, в виду, может быть, лишь одного или с десяток избранных, но распространяли комплименты, рукоплескания на весь род человеческий. Хватит! Хватит! Пора с этим мертвым будущим заканчивать! Должен же появиться, наконец, тот, кто громко заявит: человек, ты полное дерьмо! Кто даст, наконец, настоящую трепку обществу! Не крапивой, не мухогонкой, не плетью, а более существенным, могущественным инструментом. В таком замечательном мире, в таком увлекательном мироздании, в таком загадочном универсуме недостоин существовать наш примитивный, глупый, завистливый вид! Еще Кропоткин писал, что бунт отдельной личности может оказаться венцом сознания многих. Необходимо дать лишь яркий пример! Точно обозначить цель, прояснить мысль! Ментальность бунтаря должна как можно быстрее оторвать меня от человечества — этого презренного, целиком скомпрометировавшего себя вида. Напускное приличие, припудренная совестливость, выпирающая из прилизанной головы глупость, разукрашенная визажистами блеклая внешность, купленный гражданский статус… Как же все это не возненавидеть?»
Молодой человек опять расплакался. Обрушившиеся откровения окончательно измучили его. Сердце стучало в лихорадочном ритме. Дыгало перешел на шепот: «Только открытое, яростное бунтарство может спасти меня от позора, что я проглядел всю омерзительную суть собственного вида. Что мне теперь жизнь человеческая? Своя или даже чужая? Человек не должен представлять собой нечто замкнутое, оторванное от остального мира природы. А в реальности получается именно так. Бедный, я с ума начал сходить, понимая, что во всей вселенной нет никого, кто так порабощен стяжательством, желанием обогатиться, властвовать, покорять себе подобных, как человек. Неужели разум дан ему для собирания материальных богатств?» Дыгало снова вспомнились безобразные цены в десятки миллионов евро на антикварную мишуру в Манеже. Виктор Петрович горько улыбался сквозь слезы, воскрешая в памяти вызывающее поведение Химушкина и ошарашенные лица посетителей. Потом озлобился и громко произнес: «Да, именно так с ними надо поступать! Иначе и быть не может!»
Несколько десятков шагов он прошел в угрюмой задумчивости, но, упершись в красный глаз светофора, опять начал сотрясать улицу своим звучным голосом. «Начать необходимо с ревнителей богатства и властолюбцев, с представителей этого „заманчивого“ мира. Их душевные тайны прозрачны, а жизненные устремления мерзки, хотя выглядят в своей средесолидно и достойно. Пора объявить бой и метафизикам, вводящим нас в заблуждение, будто человеческое сознание представляет собой микрокосмос, в котором отражается остальной мир. Какой ограниченной, неинтересной выглядела бы вселенная, если бы она хоть на каплю, хоть на йоту была схожа с тем, что отражается в нашем сознании! Нет, признаю, были необыкновенные люди, можно сказать, случайные среди нас, но за всю человеческую историю их больше пары сотен не наберется. Это те немногие, кто явил богатейшую систему духовных потребностей человека. Взять любую их мысль, проанализировать ее, и в восторге обязательно поймешь, что она бесконечными нитями переплетена со всем мирозданием. Не с накоплением собственности, не с приобретением чего-то материального, не с продвижением по службе, не с обустройством быта, а с осмыслением себя и мира в целом. Вот каким должен быть новый вид, вот для кого я хочу расчистить авгиевы конюшни. Хватит! Хватит шагать в никуда! Но возникает резонный вопрос: куда же деть всю эту устаревшую армаду? Как хочется видеть наш так называемый «общий дом» опустевшим, сиротским! Безлюдным! А профессию архитектора мне теперь хочется предать анафеме. Для кого строить? Что? Для наших? Могилы? И никаких угрызений совести я не испытываю, преотлично понимая, что труп (прошу прощения, именно так мне хочется называть живого гомо сапиенса) воскресить, в смысле изменить его гнусную суть, никак невозможно. Да и нет никакой необходимости оживлять нынешний вид. Зачем? Чтобы вновь повстречаться с жалкой душой потребителя? Разве нет во мне решимости дать энергичный толчок к ихполному изгнанию? А выстою ли я в своем неуемном противостоянии? Не занесет ли меня высокомерие в другую крайность? Ведь мой замечательный, полезный замысел без надменного коварства не осуществить. К этому надо тщательно подготовиться. Привыкать! Иначе ничего не получится. Необходимо придумать что-то дерзкое, неслыханно унижающее все человеческие начала. И совершенно не важно, как подобное заключение вдруг пришло мне в голову. Действительно, никто ничего конкретного против всех насмне никогда, а тем паче давеча, не говорил. Не внушал, не убеждал, что смыслом моей жизни должна стать лютая ненависть к человеку, и не какое-то там пассивное враждебное чувство, обволакивающее сознание, как говорится, «про себя», а действенное, напористое стремление к полному уничтожению собственного вида. Помню лишь, сам Достоевский утверждал, что многое можно знать бессознательно. И не столько знать, сколько чувствовать. Вот и я пока не могу вывести какую-то академическую формулу или сослаться на чей-то абсолютный авторитет. Но уверен, что точно знаю: нашевремя уже истекает! Необходимо лишь слегка нажать на педаль, чтобы настал полный конец. И тем, кто нажимает на педаль, хочу стать я сам. Что же касается инструментария, тактики борьбы, этим надо заняться серьезно. Есть главное — убежденность, мировоззрение».
Виктор Петрович дошел до Дмитровского проезда, свернул налево и уже молча поплелся в сторону здания Сбербанка. Уличный фонарь осветил его лицо. Он прикрылся рукой от яркого света, перешел на другую сторону дороги. Бунтарское наваждение стало проходить. Сохранялось лишь ощущение, что он взвалил на себя какое-то мучительное бремя. Перед домом номер 20 архитектор остановился, взглянул на темные окна, вошел в подъезд, поднялся на второй этаж. В пустой квартире было душно. Он открыл балкон и, измученный, свалился на кровать.
«…Особенно людские массы меня напугали, с этого всеи началось, но тогда в Манеже я не сразу понял, почему вдруг так заволновался. Почему мне захотелось остаться лишь с Чудецкой и Химушкиным или, может быть, только с Семеном Семеновичем. Дух даже захватило, казалось, дышать стало совершенно нечем. Помню, возникло тягостное ощущение, будто опускаюсь под воду, и не по собственному желанию, а принудительно, и легкие пусты, рот не откроешь, в носу пробки — и лишь когда уже кажется, что разрывается грудь, теряешь сознание, вдруг без всякого восторга приходишь в себя и в беспокойстве возвращаешься в удушающую реальность. И снова эти гнусные физиономии, над которыми вдоволь поизмывался Химушкин, окружают меня безразличным презрением. Не возникает никакого желания смешаться с ними, более того, начинает расти желание уйти, исчезнуть, изменить себя, стать абсолютно непохожим на эти бессмысленные, агрессивные по своей природе существа. В человеке еще сохраняется что-то разумное, когда он сам по себе, когда его удел — одиночество. Но когда онисходятся в тайные и открытые сообщества, в партии и союзы, когда ониставят перед собой какие-то задачи, особенно вселенского масштаба, или даже мелкие, призывая Бога помочь купить новый костюм, автомобильчик, колечко с бриллиантовым камешком, то все немногое людское, хранящееся еще в сердцах, пропадает бесследно. Ведь что такое человек? Если мы сами этого никак не можем понять? И эти постоянные навязчивые вопросы: зачем живешь? А ведь мы действительно не знаем зачем. С какой целью? Чтобы лучиться счастьем, что спер миллион, трахнул девственницу-красотку, получил пост губернатора богатой области? Чушь собачья, сиюминутные радости, не имеющие сколько-нибудь существенного смысла! Но главное-то в чем? В том, чтобы прежде всего осознать самого себя, то тягостное впечатление, которое мы производим на окружающий мир. Тогда еще, можно предположить, хватит мужества устыдиться своего присутствия на Земле. А ведь каждый должен стыдиться, должен! И не просто так иногда совершив подлость и через минуту забыв об этом, а отчаянно, ежечасно — стыдиться, что оказался таким жалким, никчемным огрызком разума в гармонично выстроенном мире. Для нас ли он вообще создан? Над нашими ли жалкими головами предназначено было сиять звездному небу? Можно ли с нашими ущербными страстями прочувствовать величие мироздания? Наши ли извращенные потребности способны привести к самосовершенствованию? На нашей ли кривой дороге искать будущее? Нет! Никогда! И нет никакого внутреннего движения к самоспасению: бесконечная косность царит в наших душах. Никакой великий разум не смог бы найти аргумент для дарования нам индульгенции. Храня свою лживую человечность строже, чем Создатель тайны мироздания, мы все глубже погружаемся в трясину мельчайших запросиков. До встречи с Семеном Семеновичем я безумно, слепо верил человечеству. Восхищение жизнью заполняло меня. Хотел любить, тащился от мольберта, красок, мечтал о карьере архитектора! Писал диссертацию! Во всем старался идти на уступки мирским обстоятельствам и нуждам. Но прошло всего-то несколько часов после знакомства с Химушкиным — и мое сознание так кардинально изменилось. Говорил-то он со мной не много, и вроде ничего особо мудрого не сказал, а лишь насмехался. А как повлиял?! Интуиция подсказывает: только его внутренний мир мог оказать на меня такое необыкновенное воздействие, а, быть может, даже свести с ума. Чем же еще объяснить эту потребность яростного мщения? У меня к этому, видимо, какие-то способности. После встречи с С.С. я стал другой личностью! Я только и слушал Химушкина, только за ним и следил да его реакцию на окружающих изучал. В Манеже я взгляд от него оторвать не мог. Удивительное зрелище этот Семен Семенович! Я тогда впервые подумал, что в человеке ничего особенного не заключается, как в морковке ничего удивительного нет, как в жучке, так и в человеке. Или наоборот, если обожествляешь морковку, жучка, то вовсе не возбраняется похвалить и человечка. А потом поймал себя на мысли, что это посыл неверный. Морковка и жучок не располагают волей, их «воля» подвластна лишь природному коду. А человек? Он сам может управлять собой, правда, не у всех это получается, и уж совсем редко успешно. Но большинство управляются все же кем-то сверху, и ох как дурно, как мерзко, это получается! Особенно обострилась ситуация с 2007 года… Нет-нет, без глубочайшего смирения, без искреннего признания, что в тебе нет и не может быть ничего значительного или особенного, жить никак не позволительно. Единственный восторг может обуревать нас: радость познания. А все другое — тьфу! Ну да, мы сильнее жучка, можем раздавить его каблучком, затравить химией, только неужели в этом состоит наше величие? Да, мы способны вырастить морковку, по утрам подходить к ней в галошах, и халате, подкармливать удобрениями, чтобы потом аппетитно съесть ее или выгодно продать на рынке. В этом ли наше преимущество? Неужели это обстоятельство способно осчастливить? А для большинства людей из таких банальных вещей складывается представление о «венце творения». Алкоголь, секс, деньги, карьера, ненависть, преступление — этим страстям каждый отдается беззаветно. Бессовестно отрекаясь от постижения самого себя, отмахиваясь от благородного идеала, насмехаясь над познанием мира. Я сам давеча добивался внимания Насти Чудецкой с ничуть не меньшим пылом, чем шесть миллиардов мужчин и женщин, постоянно стремящихся сблизиться друг с другом. Чтобы впиваться в губы, требовательно ласкать грудь, судорожно сжимать бедра, в экстазе порабощать и без того податливую плоть. И эти чувства приносят нам восторженное удовлетворение! А ведь стремление к такого рода удовольствию — мираж, коренная иллюзия сознания. На этом потакании собственным грезам строится практически вся индустрия производства тканей, одежды, парфюмерии, мебели, фармакологии, пластической хирургии, кино и телевидения. Можно отметить совершенно несопоставимые расходы и инвестиции в секс-индустрию, с одной стороны, а науку и знания — с другой. И никакого возмущения! Никаких протестных душевных движений! Человек утверждает себя лишь в этих упрощенных физиологических истинах! Очень редко кому нужно что-то еще! Хотя бы даже совсем чуть-чуть! Мрак в собственной голове мы не замечаем или не в состоянии его опознать. Нашему глазу проще скользнуть по блестящим, ярким поверхностям. И совершенно отсутствует потребность признать собственные подлости. Но это не болезнь, загадочная и неизлечимая, а наша суть, которую самостоятельно не изменить! Тут необходимо вмешательство внешней, неведомой еще силы. Потому что не к плотской усладе, не к покою, не к комфортной слаженности всех частей жизни сводится сущность бытия, не к райским кущам, за которые ратует человечество. Сущность бытия — вечная дисгармония, борьба с самим собой, избиение себя и себе подобных… Неужели избиение ближнего? — испугался молодой человек неожиданной мысли. Он почувствовал, что из глаз потекли горячие слезы. «Почему горячие?» — изумился Виктор Петрович. — Они собирались на скулах и капали на асфальт. Дыгало внимательно осмотрелся и, успокоившись, продолжал уже приглушенным голосом. — А как же иначе? Если мы сами себя не избиваем, не требуем от себя сверхчеловеческого, не желаем ставить вопрос о собственном перерождении, для чего и что тогда мы? Как же не избивать себя? Любого другого? Не пустить кровь, в конце концов! Может, под палками, в ранах и язвах, уясним, что же нам необходимо для истинного благополучия? А то мы целую вечность находимся в глубоком убеждении, что все потребности в принципе можно удовлетворить, владея достаточным капиталом. Ну не примитивны ли мы? Если считаем, что все, в чем нуждаемся, способны купить за деньги? Не поэтому ли нам так сладостен, так желателен путь к богатству кошелька, а не к богатству разума! Чтобы получить билет для путешествия за капиталом, мы готовы на самые невероятные жертвы. Согласны тут же продать душу, заглушить обиды сердца, заложить собственную плоть, растоптать национальные и религиозные традиции, предать мысли и убеждения, которыми руководствовались прежде, надеясь после обогащения восстановить себя, очиститься от скверны, выкупить за большие деньги полное прощение грехов. Между тем ничего подобного никогда не происходит. И не произойдет. Без науки изменить себя невозможно. Речь не о каких-нибудь там полунаучных советах, а о фундаментальных академических исследованиях. Почему я, русский, я, Дыгало, раньше этого не понимал? Что, мозгов нет или не было? Неужели ничем не отличался от всех других? И почему вдруг стал об этом размышлять? Да так возбужденно, так углубленно, что поток совершенно новых идей меня буквально захлестнул. Я вот только что подумал, что виновником моих откровений стал Семен Семенович. Но так ли это на самом деле? Который раз спрашиваю себя: почему вдруг такое пришло мне в голову? И с какими-то конкретными мыслями уже тороплюсь, уже заставляю себя действовать. Да так решительно и воинственно, что никогда такого прежде от себя не ожидал. Начну с проклятия самого себя, а потом и всего рода человеческого. Но не вообще, а каждого конкретно, чтобы чувствовали и знали, что преданы анафеме какой-то тайной, невиданной силой. Скорее всего, это она в меня основательно вселилась, постоянно расширяя свое присутствие. И чтобы эти проклятия каждый с кровинкой получал, ведь без них никто не поймет в этом приговоре главного. Тут необходимо действовать очень быстро, чтобы онине опомнились, не стали опять заявлять о своих особых интеллектуальных преференциях. Дескать, как можно посягнуть на жизнь человеческую? Мы же первые, обладающие разумом! А если онломаного гроша не стоит? Если онпшик! Если в тупик ведет этот куцый разум и обладатель его у сплошной, непреодолимой стены станет сам себе могилку рыть, да спешить, да с огоньком куба два выкапывать, чтобы более страшной новой реальности в слезах и горьких страданиях не застать? Чтобы смерть показалась нам более привлекательной, чем продолжение этого гнусного, мерзкого, потребительского существования! А ведь придет она, наступит, эта жуткая реальность. Скоро уже приползет. Не из-за кулис, не из оркестровой ямы, а прямо с главного, парадного входа! Нагрянет мощно, разрушительно! Как лава Везувия, как филиппинский оползень. И человек сам будет повинен в этом! Потому что не желал пристально вглядеться в самого себя. А значит, он никакой он не царь природы, никакой не единственный в универсуме, а только очередной этапчик в эволюции разума, этакий жучок или морковка, и чем быстрее вырвать его из грядки или затоптать каблучком, тем быстрее он исчезнет, тем скорее появится что-то совершенно новое. А онибудут точно знать, что это я, и никто другой, начал наступление на малопривлекательный вид. А будут ли? — испугался Виктор Петрович. И колкий комок подступил к горлу. — Имкак-то надо сообщить, что именно я начал наступление на род человеческий, что это я начал кампанию за изгнание ихиз эволюционного цикла развития, с поверхности Земли вообще. Нужен ли тут официальный приговор? От кого? Кто спросит? В современном мире нет ни одной великой личности… И хотел бы я взглянуть укоряющим взглядом на все человечество. Без сомнения, необходимо оставить какую-то записочку, чтобы ониточно знали о моих революционных начинаниях. О том, что среди этогопотребительского хлама нашелся лишь один-единственный, который решил объявить имвойну. Может, когда-нибудь в далеком будущем представители новой генерации в награду поднимут меня из могилы, оживят, чтобы представить своему мудрому сообществу, предъявят веские доказательства, что я когда-то в далеком прошлом был прав. Дадут пожить, порадоваться их замечательному миру. Да-да, они обязательно подарят мне такую возможность. А пока необходимо действовать, но не в мыслях, или на холсте и бумаге, а практически, руководствуясь бунтарским сознанием, воодушевленной силой смельчака, решившего поднять руку на собственный вид. Дерзость-то какова?! На свое племя замахнуться! А может быть, мои крамольные дела всколыхнут других? Для этого поступки мои должны быть громкими, они обязаны сотрясать устои общества, разваливать их, превращать в руины. Для чего мне моя жизнь? Жизнь ваша, каждого? Если я основательно убедился, что сам вид недостоин существования? Что мне золото, деньги, акции, если я уже все окончательно решил. И эта главная мысль не вызывает у меня никакого уныния. Более того, мой разум воспален фантазиями, необходимостью придумать что-то особенное, чтобы как можно быстрее закончить все это. Во всяком случае, если не все разом закончить, то онидолжны знать: слишком уж долго человека незаслуженно превозносили, обожествляли, имея, в виду, может быть, лишь одного или с десяток избранных, но распространяли комплименты, рукоплескания на весь род человеческий. Хватит! Хватит! Пора с этим мертвым будущим заканчивать! Должен же появиться, наконец, тот, кто громко заявит: человек, ты полное дерьмо! Кто даст, наконец, настоящую трепку обществу! Не крапивой, не мухогонкой, не плетью, а более существенным, могущественным инструментом. В таком замечательном мире, в таком увлекательном мироздании, в таком загадочном универсуме недостоин существовать наш примитивный, глупый, завистливый вид! Еще Кропоткин писал, что бунт отдельной личности может оказаться венцом сознания многих. Необходимо дать лишь яркий пример! Точно обозначить цель, прояснить мысль! Ментальность бунтаря должна как можно быстрее оторвать меня от человечества — этого презренного, целиком скомпрометировавшего себя вида. Напускное приличие, припудренная совестливость, выпирающая из прилизанной головы глупость, разукрашенная визажистами блеклая внешность, купленный гражданский статус… Как же все это не возненавидеть?»
Молодой человек опять расплакался. Обрушившиеся откровения окончательно измучили его. Сердце стучало в лихорадочном ритме. Дыгало перешел на шепот: «Только открытое, яростное бунтарство может спасти меня от позора, что я проглядел всю омерзительную суть собственного вида. Что мне теперь жизнь человеческая? Своя или даже чужая? Человек не должен представлять собой нечто замкнутое, оторванное от остального мира природы. А в реальности получается именно так. Бедный, я с ума начал сходить, понимая, что во всей вселенной нет никого, кто так порабощен стяжательством, желанием обогатиться, властвовать, покорять себе подобных, как человек. Неужели разум дан ему для собирания материальных богатств?» Дыгало снова вспомнились безобразные цены в десятки миллионов евро на антикварную мишуру в Манеже. Виктор Петрович горько улыбался сквозь слезы, воскрешая в памяти вызывающее поведение Химушкина и ошарашенные лица посетителей. Потом озлобился и громко произнес: «Да, именно так с ними надо поступать! Иначе и быть не может!»
Несколько десятков шагов он прошел в угрюмой задумчивости, но, упершись в красный глаз светофора, опять начал сотрясать улицу своим звучным голосом. «Начать необходимо с ревнителей богатства и властолюбцев, с представителей этого „заманчивого“ мира. Их душевные тайны прозрачны, а жизненные устремления мерзки, хотя выглядят в своей средесолидно и достойно. Пора объявить бой и метафизикам, вводящим нас в заблуждение, будто человеческое сознание представляет собой микрокосмос, в котором отражается остальной мир. Какой ограниченной, неинтересной выглядела бы вселенная, если бы она хоть на каплю, хоть на йоту была схожа с тем, что отражается в нашем сознании! Нет, признаю, были необыкновенные люди, можно сказать, случайные среди нас, но за всю человеческую историю их больше пары сотен не наберется. Это те немногие, кто явил богатейшую систему духовных потребностей человека. Взять любую их мысль, проанализировать ее, и в восторге обязательно поймешь, что она бесконечными нитями переплетена со всем мирозданием. Не с накоплением собственности, не с приобретением чего-то материального, не с продвижением по службе, не с обустройством быта, а с осмыслением себя и мира в целом. Вот каким должен быть новый вид, вот для кого я хочу расчистить авгиевы конюшни. Хватит! Хватит шагать в никуда! Но возникает резонный вопрос: куда же деть всю эту устаревшую армаду? Как хочется видеть наш так называемый «общий дом» опустевшим, сиротским! Безлюдным! А профессию архитектора мне теперь хочется предать анафеме. Для кого строить? Что? Для наших? Могилы? И никаких угрызений совести я не испытываю, преотлично понимая, что труп (прошу прощения, именно так мне хочется называть живого гомо сапиенса) воскресить, в смысле изменить его гнусную суть, никак невозможно. Да и нет никакой необходимости оживлять нынешний вид. Зачем? Чтобы вновь повстречаться с жалкой душой потребителя? Разве нет во мне решимости дать энергичный толчок к ихполному изгнанию? А выстою ли я в своем неуемном противостоянии? Не занесет ли меня высокомерие в другую крайность? Ведь мой замечательный, полезный замысел без надменного коварства не осуществить. К этому надо тщательно подготовиться. Привыкать! Иначе ничего не получится. Необходимо придумать что-то дерзкое, неслыханно унижающее все человеческие начала. И совершенно не важно, как подобное заключение вдруг пришло мне в голову. Действительно, никто ничего конкретного против всех насмне никогда, а тем паче давеча, не говорил. Не внушал, не убеждал, что смыслом моей жизни должна стать лютая ненависть к человеку, и не какое-то там пассивное враждебное чувство, обволакивающее сознание, как говорится, «про себя», а действенное, напористое стремление к полному уничтожению собственного вида. Помню лишь, сам Достоевский утверждал, что многое можно знать бессознательно. И не столько знать, сколько чувствовать. Вот и я пока не могу вывести какую-то академическую формулу или сослаться на чей-то абсолютный авторитет. Но уверен, что точно знаю: нашевремя уже истекает! Необходимо лишь слегка нажать на педаль, чтобы настал полный конец. И тем, кто нажимает на педаль, хочу стать я сам. Что же касается инструментария, тактики борьбы, этим надо заняться серьезно. Есть главное — убежденность, мировоззрение».
Виктор Петрович дошел до Дмитровского проезда, свернул налево и уже молча поплелся в сторону здания Сбербанка. Уличный фонарь осветил его лицо. Он прикрылся рукой от яркого света, перешел на другую сторону дороги. Бунтарское наваждение стало проходить. Сохранялось лишь ощущение, что он взвалил на себя какое-то мучительное бремя. Перед домом номер 20 архитектор остановился, взглянул на темные окна, вошел в подъезд, поднялся на второй этаж. В пустой квартире было душно. Он открыл балкон и, измученный, свалился на кровать.