В какой-то день, выяснив по телефону, что мои друзья посетили писательский ресторан, я приехал туда вместе с чемоданом.
   Все трое восседали за крайним левым столиком в углу и, судя по всему, праздновали благополучное возвращение из Сибири.
   Пирушка была в разгаре, когда я вынырнул перед ними, как черт со дна Байкальского моря. Дымилась на столе, застеленном белой скатеркой, картошечка, приправленная зеленым лучком, желтые квадратики сливочного масла в блюдечке, розовела гурийская капустка рядом с початой "Столичной", еще сохранившей на стекле холодный налет...
   Меня встретили громкими возгласами. Меня и особенно чемодан, который и не чаяли увидеть. Чемодан на радостях "посадили" на четвертый свободный стул, подчеркнув этим его особую значимость, а мне налили рюмку водки.
   Тост прозвучал так: за славный сибирский город Иркутск, в котором мы встретились, и за славное море Байкал, на котором мы почему-то не встретились...
   - Может, за неожиданность? - спросил я. Они разом загоготали в три здоровых глотки, так что за соседними столиками испуганно оглянулись.
   - Да, да, это было так неожиданно, - произнес как-то странно Андрей, взглядывая испод-лобья на своих дружков. Но те уткнулись в тарелки, вдруг вспомнив, что пора и закусить.
   - А что, были и другие неожиданности? - поинтересовался я.
   - Было кое-что, - пробормотал Серега, блестя золотой оправой очков. Ты закуси давай... Никуда же на этот раз не торопишься?
   И вот что я узнал.
   Памятная пирушка в иркутской гостинице после моего ухода продолжилась, как ей и полагалось, до утра. Потом еще весь следующий день, и вечер, и ночь, и снова утро, и день. В пылу устоявшегося застолья Сереге вдруг показалось, что он влюбился в одну из девушек, бесповоротно и на всю жизнь. А поэтому должен на ней жениться. Было решено тут же сыграть свадьбу. Девушка, кажется, не возражала. Да и остальные от такой прекрасной идеи были в восторге.
   - Ее звали Светой. Не помнишь? Я сознался, что Свету не помню. Но в целом они смотре-лись и были ну почти как... Как "маленькие лебеди"...
   - Да ты должен был запомнить! - сказал Серега, постаравшись не заметить упоминание о лебедях. - Она сидела от тебя по левую руку... - и добавил со смешком: - От нее-то и сбежали!
   - Сбежали... На Байкал? - спросил я.
   - С Байкала тоже.
   Далее рассказ зашел о самой свадьбе, которую сыграли по всем правилам, одарив молодых и цветами и стихами. И в спальню, как водится, проводили, и...
   - Ну к чему такие подробности? - запротестовал вдруг Петя. - Сами-то мы были не очень...
   - Не очень - что?
   - Не очень - кто, - поправил он. - Не очень были мужчинами.
   - Ну, ты преувеличиваешь, - вяло возразил Андрей. - Смылись. Правда. Но ведь и дела были... На Байкале.
   Оставив новобрачную в номере, пока она спала и видела золотые сны, на зорьке, крадучись, поэты удрали на Байкал, и молодожен Серега тоже. Любовь его к этому времени поостыла. А бегать от женщин он, сдается, привык.
   Через день получили от молодой жены Светы телеграмму, что она едет к ним на Байкал и просит дождаться ее в Слюдянке. Недолго раздумывая, поэты рванули в Усть-Баргузин. Новобрач-ная их догнала, застав в гостинице. Но пока объяснялась с дежурной, они махнули через окошко на пристань, благо у причала стоял рейсовый теплоход "Комсомолец"...
   Света помахала им ручкой с причала и направилась к знакомым геологам, подсев на вертолет, который направлялся в верховье Байкала. Но, видимо, не рассчитала: пока добиралась от геологов на попутном вездеходе до Верхнего Ангарска, дав по рации знать в поселковый совет, чтоб поэты ее ждали, последние немедля вернулись на теплоход, который заночевал в Ангарске, и уплыли в Листвянку, а оттуда в Иркутск.
   В иркутской гостинице она их таки настигла. Дежурная торжественно объявила Сереге, что к нему приехала жена и ждет его в номере.
   - Жена? - переспросил он почему-то охрипшим голосом. - Это какая?
   - А у вас их что, много? - удивилась дежурная. - Ну, значит, та, что половчее других...
   Бедный Серега аж зарыдал от горя... Он так соскучился по Москве, по москвичкам, по ресторану в Доме писателей... Хочет туда лететь!
   При упоминании о ресторане друзья немедля поддержали его.
   Ну и далее: самолет, такси, Дом, ресторан...
   - И чемодан, - добавил без улыбки Петя.
   - Это и правда неожиданность. - Я с сочувствием посмотрел на Серегу. Он снял очки, на глазах его были слезы.
   - И как это я... - всхлипнул, шмыгнув носом. - Ума не приложу... Но она мне правда понравилась...
   - Великолепная девчонка, - подтвердил Андрей. - Выпьем за нее?
   - А если она в Москву нагрянет? Великолепная ваша... - поинтересовался я и посмотрел на чемодан. И вслед за мной все посмотрели на чемодан.
   Серега вздрогнул, слезы у него мгновенно просохли.
   - Нет, - сказал он, заикаясь. - Не может приехать. Не должна... И зачем?
   - Как - зачем? Ты муж? Или не муж?
   - Не знаю, - бормотал Серега.
   - Но ты хоть написал ей?
   - Я потом, - пообещал Сергей. И, подумав, добавил: - Когда успокоюсь.
   - Хочешь, я напишу, - предложил Петя. Теперь все смотрели на Петю, он невозмутимо уплетал картошку, сочно похрустывая гурийской капусткой.
   - М-да, - промычал Андрей. - А такая была любовь! - Мне показалось, что он ерничает.
   - А у поэта не бывает "не такой любви", - парировал Серега.
   - После которой остается лишь чемоданчик... - съязвил Петя, подцепив на вилку масля-нистый бочок селедочки.
   - Ну ладно вам! - завопил Серега. - Разве я один... Играл... В свадьбу?
   Так странно оговорился.
   - Ты прав, старик, мы все играли, - качнул могучим плечом Андрей и шумно вздохнул. - И Петя тоже прав, предлагая вернуться к закуске...
   Андрей слишком старательно разливал водку по рюмкам, потом окинул глазом стол, подвинул к себе картошку, масло и, вдруг решившись, выдохнул:
   - За "маленьких лебедей", что ли?!
   Пока друзья-поэты пируют, хочу отвлечься и попытаться понять, что же произошло.
   Конечно, не за столиком, это я потом додумал.
   Мне вовсе не хочется, чтобы все тут рассказанное (и кое-что нерассказанное) выглядело как издевательство столичных сытых мальчиков над бедной провинциальной девушкой.
   Тем более что история на этом не кончается. Верней предположить иное, что в пылу праздника, когда блистательно сошлись воедино молодость, вино и стихи, Серега и взаправду влюбился.
   Тогда можно как-то объяснить (и даже оправдать) поведение почти незнакомой мне Светы, которая не смогла противостоять напору и решилась в одночасье круто изменить судьбу.
   Признаемся, а разве мы в какие-то минуты, не самые лучшие, не ждем чуда, которое бы перевернуло нашу жизнь?
   Спустя полгода встретил я Андрея и узнал финал истории, который при всей нашей фантазии трудно вообразить. Света, покинутая в первую брачную ночь, приехала-таки в Москву в поисках своего непутевого мужа. А Серега трусливо удрал на дачу и там отсиживался, пока самый добропорядочный из всех троих, Петя; опекал ее. И, опекая, влюбился. Разумеется, с согласия Сереги, - хотя, если подумать, при чем тут он, - Петя и вступил с ней в настоящий брак. Концовка получилась совсем в духе американских киномелодрам... Но концовка ли...
   Знаю, что прожили они счастливо лет десять, пока Светлана в тридцать своих лет не умерла от порока сердца. У Пети на руках остался ребенок, девочка, ее воспитанию он посвятил свою жизнь.
   Сейчас, когда я рассказываю эту историю, ребенок вырос, а сам Петя изрядно поседел, хотя выглядит бодро и пишет оптимистические стихи. Только не о любви. Иногда я встречаю его в нашем писательском клубе. Но всех троих вместе не видел ни разу.
   Здороваясь с Петей, я спрашиваю о дочке, о делах. Разговариваем о чем угодно, только не о прошлом. И все равно, я замечаю, как темнеют его глаза. Как Байкал в грозу. Прямо-таки ощу-щаю, как накапливается в них тоскливая тяжесть. Мы торопливо прощаемся. Но я еще успеваю глянуть ему вслед и подумать о том времени, когда были мы молоды. И резвы. Так беспечно резвы, что казались почти счастливыми...
   Где же это все? И отчего тоскливо сжимается сердце, когда сознаешь вдруг, что никаких неожиданностей в жизни уже не будет; Петя оглядывается и тоже смотрит мне вслед.
   Наверху что-то громыхнуло. Я решил было, что это опять коты, но тут же услышал громкий шепот и звук поцелуя.
   Задрав голову вверх, до ломоты в шее, окликнул, но не громко:
   - Эй, там! Кто-нибудь меня слышит?
   Наверху замолчали, а потом раздался женский негромкий смех и всякие "охи" и "ахи", говорящие о том, что там происходило самое что ни на есть любовное действие.
   - Эй! Лю-ди! - крикнул я сильнее. - Вы - люди или... Не люди?
   Никакого отклика на мой призыв не последовало. Там наверху шла своя ночная жизнь. Мое появление ни в чьи планы не входило.
   А значит, меня как бы и не было.
   От подступившей обиды завопил во все горло, мой крик разбудил бы мертвого.
   - Эй-черт-бы-вас-побрал! Трахайтесь себе на здоровье... Сколько влезет... Но помогите же! Человек пропадает! - И повторил по слогам: Че-ло-век про-па-да-ет!
   Шум наверху стих, но вскоре возобновился, и стало даже слышней, я отчетливо различал, как всхлипывает от сладкой страсти женщина и бормочет, бормочет слова любви, понятные только им двоим.
   - Это неприлично, - проговорил я, но уже самому себе. - Это несправедливо и беззакон-но. Сидеть тут в железной клетке, да еще слушать, как они там...
   И топнул с силой ногой. Но этих двоих ничего не интересовало. Кроме, конечно, их самих. Любовь грохотала по всем этажам, и никому от этого, кроме меня, не было плохо. Чтобы не слышать, я стал напевать какую-то песенку, но все равно эти, наверху, были громче меня.
   - А все-таки любовь должна быть поскромней, - безнадежно решил я, обращаясь к нарисованной девице. - "Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне..." Так я запомнил с юности. А может, любовь - это как раз и вздохи, и прогулки? И вот так...
   Я присел на пол и песенкой постарался заглушить звуки...
   ...Был взгляд рыбачки светел...
   И, как Байкал, глубок...
   В лифте голос звучит глухо. А о "култукском ветерке" только в подвале с крысами и вспоминать. Но кстати... Кстати! Там на Байкале была еще встреча с Мироновым... Но где он, среди моих дружков-застольников... Вглядываюсь в память...
   БАЙКАЛ ЧЕРЕЗ ПОЛ СЛЫХАТЬ
   (Мироновы)
   К Миронову я зашел потолковать о жизни. Зашел домой, но не застал. "Он на пристани, - сказали. - Да вы его узнаете, длинный да сутулый... Его тут все знают".
   И правда, Сергей Афанасьевич - человек видный издалека: в белой рубахе, худощавый, жилистый. Он стоял у воды и глядел на Байкал.
   Я встречал таких людей, живущих близ воды, они по-особенному к ней относятся.
   Знакомый мужичишка на Селигере сядет на берегу и смотрит. Часами. Спрашиваю: "Смот-ришь?" - "Смотрю". - "Ну и чего высмотрел?" - "А ничего. Просто смотрю... Ведь красиво?"
   Сергей Афанасьевич, будто меня и ждал, по-свойски протянул руку:
   - Москвич? Ну и ладно. Пошли. Щас жена щец согреет.
   От "щец" я отказался - только из столовой. Не ахти какая тут столовая, блины, да сливки, да глазунья, да чай, но подается все в чистой посуде и непременно горячим.
   Миронов согласился:
   - Ну, понятно, щи... Вот ушицы омулевой похлебать! Только это в другой раз, щас не наловилось, лады? - И весело подмигнул. Потом достал из кармана серебряную монетку, швырнул в воду. - Смотри, москвич!
   Монета медленно скользнула в глубину. С минуту была видна. Сперва ярко, потом, потуск-нев, просвечивала, как луна сквозь дымку, белым пятном... Какое-то время угадывалась, пока не исчезла.
   - Двадцать пять метров... Такая видимость! - похвалился Сергей Афанасьевич. - Нигде в мире нет такой воды. Как уезжать, не забудь бросить! Чтоб скорее вернуться...
   Плыть на шатком пароходике, а таковым он мне показался в первое мое плавание, страшно-вато. Среди тишины, и покоя, и ласковой глади вдруг задымились фиолетовые, нарисованные на горизонте горы и будто начали гнуться, растворяясь в белом молоке, и поднялось, как лохнесское чудовище из глубин, нечто черное высотой до неба.
   И понесло.
   Однажды я увидел Байкал с вертолета и горы, остроугольные, с выбеленными боками, так что смог представить, как спящие на них ветры, не удержавшись на крутых склонах, покатятся по холодным срезам скал, обламывая по пути стеклянный лед, и ударятся о землю, а разбившись на сотни мелких струй, вспенят береговую воду. Тогда и взовьется Байкал, становясь сам как горы, высокий и грозный, и густые брызги падут далеко на берег, зазвенят окна в рыбацких домишках...
   И весь Байкал вдруг покачнется, словно блюдечко в нетвердых руках, и пойдет валить стихия: один вал выше другого, и покажется, что ничего в мире уже и нет - ни берегов, ни неба, - а одно безумство природы, некое помутнение, крушение всего и вся... Словом, конец света.
   Наш "Комсомолец", переделанный из старой самоходки, вознесся, как игрушечный, под самые небеса, а потом провалился в преисподнюю... Сердце обрывалось от долгого падения вниз... И снова вознесся на адских, на сумасшедших качелях вверх, и снова пал...
   И звук, я точно помню, это был не рев, не вой, а протяжный непрекращающийся звук, как из невыключенного динамика. Воспринимаемая вовсе не ушами, а кожей тела мелкая дрожь парохо-дика, напрягающего последние силенки, чтобы не сгинуть. И остановившееся время. Ибо это безумие вокруг продолжалось, оказывается, всего два или три часа.
   И так же мгновенно улеглось, и наступила ошалелая тишина, и вода стала гладкой и зеленой, ну такой зеленой, что и слова зеленей не придумать. Как свежесть первых листьев, как цветущая рожь... Даже небу, у горизонта, трудно было навязать Байкалу свой интенсивный синий-синий цвет.
   А жизнь на пароходике обрела домашние формы: кто-то стирает в тазу, а кто-то ужинает, кто-то притерся к трубе, которая занимает половину палубы и горяча, как дедушкина печка. Трубы хватает всем. И конечно же вечерние танцы на палубе под радиолу.
   Над водами многоструйными
   Бренчит радиола струнами,
   Доносит грусть итальянскую
   Ребятам, что едут с тальянкою
   На дальние приисковые,
   Русские земли исконные.
   И бабы заслушались шустрые,
   Забыли про черемшу свою,
   Танцует бурят смуглолицый,
   И проводник с проводницей,
   И - бородатые ежики
   Танцуют, обнявшись, таежники.
   Весело тут и жарко им,
   По палубе ножищи шаркают,
   Душа их до жизни жадная,
   А жизнь словно палуба шаткая,
   Бродячая жизнь, бескрышая,
   Им лишь пароход передышкою...
   Так запомнилось. Записалось.
   А еще записался разговор со штурманом Мироновым, который тот пароход вел. Он-то первый и поведал про деда своего Василия Афанасьевича, веселого, удалого человека, руководив-шего артелью. Когда пароход на стапеля ставить, по отзыву штурмана Миронова, нужны руки, ворот да русская "Дубинушка". Вот дед Миронов и запевал ее, да так, что слышали окрест и говорили: Мироновы работают...
   Сын его, Афанасий Васильевич, участвовал в революции, водил ледокол "Байкал", который сгорел от снаряда колчаковцев. Потом Афанасий Васильевич водил другой пароход до самой аж Отечественной, пока глаза не стали плохо видеть. И передал дело сыну. А внук Василия Афанась-евича, тоже Василий Афанасьевич, начал тут плавать матросом с довоенных лет. И до сих пор плавает.
   На другой день мы сидели, как водится, за бутылочкой, за омулевой ухой, которую подали, конечно, не сразу, а по существующему ритуалу, после определенной выдержки да разговора.
   Разговор опять же вокруг Байкала. Как та серебряная монетка, то ярко проблескивал, то погружался в глубь времен и мерцал оттуда едва-едва.
   - Родился я в Листвянке, - начал Сергей Афанасьевич, положив темные крупные руки, с пальцами в узлах, на белую скатерть, которую в честь гостя постелила на стол его жена. - Родился тут, тут и умирать буду. В сороковом, когда стукнуло мне восемнадцать годков, на клепке ледокола "Байкал" покалечился... А работать пошел с двенадцати лет. Глаз, значит, повредил, двадцать пять процентов зрения стало, а потом и они сплыли. Это я про левый глаз говорю. Но и на правый повлияло. А руки, это мне вывернуло во время шторма на пароходе "Ангара". Логинов, с которым вместе плавали, знает. Но акта я тогда не составил, дурак, молодой был...
   Ну а про деда, знаменитого Миронова, что сказать: работал он кузнецом на судостроитель-ном в Листвянке. В войну, так случилось, послали их за деньгами в Иркутск на лошадях. Они подзаложили на дорожку, да и вывалились из кошевки, а были они в тулупах. Проспались на снегу, но застыли, деда разбил паралич. Десять лет еще прожил и умер.
   О силе же его ходили легенды. Скат паровозный, колеса с осью, около тонны, он брал на грудь и с пути на путь переставлял. А кувалдочкой, мы ее "понедельником" зовем, сто пятьдесят ударов за один заход... Один так мог! Ну а иногда пятак медный возьмет и "фигушку" сделает: двумя пальцами держит, а третьим, большим, проминает. И мне протягивает: "На-ка, выправи обратно". Да разве выправишь? Гнул он подкову одной рукой, а гвоздь, сотку, кулаком в дерево загонял.
   Пили же они так: приедут с лесничества, с Усть-Баргузина, и четверть на стол, а в ней три литра... На троих... Но пьяные не бывали.
   Сергей Афанасьевич полез в комод, стал искать дедову фотографию, не нашел. Достал отцовскую: крепко скроенный высокий мужчина, чуть вытянутое лицо, седые усы и крошечные иголочки глаз. Но характер мироновский виден сразу.
   - Был метр восемьдесят семь, как и я, - подтвердил хозяин и убрал карточку в альбом, а альбом в комод. - Сто пять килограммов веса.
   И сразу же, без перехода, про свою семью, про дочку, которая тут в Баранчике работает, да про четверых сыновей: один учится на юриста, второй военный летчик, третий, неродной, научный работник, астроном, а вот четвертый... Александр, Сашка... Золотые руки, музыкант, да говорить о нем стыдно. Пьет и хулиганит. Раскидал детей по белу свету, а сам получил два года условно за многоженство. Работал завклубом, а там девок много. Да еще художник. Да еще музыкант... Как говорят, первый парень на деревне.
   - Я и сам употребляю, - признался Сергей Афанасьевич. - Отчего не употребить, когда отработаешь и отдых душе нужен. А вот вчера с вами встретились, я был чист, потому что сантехник, работа такая... Отопление в пожарке переделываем. Там у меня четыре человека, подчиненных... Они про меня знаете как говорят? "Вредный". Иду на работу и слышу: "Вредный пришел". А я им в ответ: "Вас, дружочки мои, посадить бы на наряды, вы и на хлеб не заработае-те!" Велели им батарею переставить, полтора рубля по расценкам, а они вчетвером с той батареей второй день возятся, ее замучили и себя тоже... Но еще и сегодня сходил посмотрел: не сделали. Пятнадцать копеек на душу! Вот им цена! А почему? Да лень раньше их родилась. То они за бутылкой понеслись, то на моторке за рыбкой или еще куды... Тогда я встаю и молча их дело де-лаю. Они посиживают, а я делаю. Они опять же смотрят, а я делаю. Им ни слова. Ноль внимания, кило презрения. Будто и нет их. Тогда совестятся: "Афанасьич, давай подмогу". А я не гордый: бери струмент, хто ж тебе не дает.
   Вот так мы и работаем, москвич! Ну, они молодые. Мне-то, пенсионеру, зачем это нужно? А вот зачем: проводили меня, от профсоюза тридцатку сунули... "Всё?" - спрашиваю. "Всё", - отвечают. Тогда я говорю: "Это что же, за сорок лет и еще два года бессменной работы? Или - на похороны? Тоже маловато... Хоть на венок добавьте!"
   Директор порта у нас новый, он меня не знает, я к нему и не пошел. А у старого директора шкипер сгорел в пьяном виде... На судне... от "буржуйки"... Еще один за борт по пьянке свалился, утоп... Ну, директора и сняли. А пенсию мне положили сто одиннадцать рублей, да старуха шестьдесят приносит, живем. Еще сынку помогаем, который на юриста учится, со стипендией туговато там... И нам туговато. Но пока руки-ноги гнутся, надо помогать... Как нам дед-отец помогали...
   И снова колесо воспоминаний повернулось к прошлому, пройдя зубчиками годов по всей биографии Сергея Афанасьевича, что-то зацепив, а где проскочив мимо.
   Сам он куда как горяч: встанет, сядет, а то подскочит и руками размашется. Характер такой беспокойный: болеет за все. Глянет в окошко на Байкал и полезет в комод фотографию искать или вырезку из газеты... И понятно становится, что заводной, и не простой, и не легкий человек. А "вредный" потому, что совесть у него.
   - Дед по старинке, как я запомнил, "Александровский централ" любил петь, а еще "Дуби-нушку"... И отец такой же, в деда. Омулевую бочку на сто пятьдесят килограммов поднимал...
   А все дед, приучил с малолетства бычка таскать. Кажен день вокруг двора. Поленится, так дед его наругает иль накажет. А потом, как быку четыре года исполнилось, не поверите, отец к нему подходит, подлазит под него и на горбушке волокет, только ноги у быка болтаются... И бык, вот что занятно, привык, чтобы его таскали: с утречка уже трется возле крыльца, мычит, зазывает...
   Работал же отец боцманом и водолазом на ледоколе "Байкал". На том самом, который Колчак сжег в восемнадцатом году. А как сгорел ледокол, ушел батька в партизаны. Ему голову в собственном доме хотели отсечь клинком, да только поранили. А мать-то скорей оружие в прорубь, а ево самого в тайгу...
   Это все в Листвянке было. Первое задание в партизанах, как он рассказывал, взорвать вагон с динамитом, что тут, в порте, стоял... Видите рельсы? Как раз на них... Около моего нынче дома...
   Сергей Афанасьевич распахнул окошки и, высовываясь, показал то место, где это происходило: "Прям тут, на рельсах".
   - Кудашов, да Банков, да отец... Ночью, значит, на лодчонке из Листвянки перебрались через Ангару и залезли на гору. Подползли к краю и сверху гранатой... Как шарахнут! Половину станции от взрыва как корова языком... А я-то все знаю от матери, которая рано померла. Сам же отец не любил много говорить. У него, к примеру, шрам через весь лоб, на фотографии ево не видно, а я-то спрашиваю: "Чем это вас, Афанасий Васильич, резануло?" Я ведь одно время, мальцом, у отца в подчинении работал, по имени-отчеству ево звал... На работе удивлялись, мол, батю как чужого кличет. А он-то ближе к пенсии начальником цеха на судоремонтном, а я, значит, клепальщик. Так я уважительно про шрам-то и спрошу, а он, как вспомнит что, потрогает пальца-ми и буркнет: "Было". Одно словечко и произнесет, мол, было. А что было-то? Такой-то у наших стариков характер. Соберутся, значит, они в перерывчик в курилке - Банков, да Басько, да Захарский - и вспоминают меж собой, а я-то из уголка и слушаю. Да не дыша, чтобы не увидели: сразу погонят во двор. Вот и считай, я не только железные заклепки, а на память такие заклепки наклепал, что на всю жизнь хватило!
   Учился у стариков, как дело делать, и еще боле, как человеком стать. Они хоть и неученые люди, однако высоко себя держали, знали свою гордость. Все в них было в самый раз...
   А вчера у меня сварщик-то сбежал похмеляться и второй день нету. Старики себе позволить такого не могли. А я хоть с одним глазом, но встаю на ево место и варю. В прошлом годе на теплоходе труба лопнула ночью. Где сварщика взять? Ко мне опять же пришли, и я сварил...
   В чем тут дело, спросите? А в сезонной работе. Механики у нас теперь молодые, летом плавают в охотку, им сто процентов идет. А зимой - тягу! Потому что зимой - восемьдесят процентов, и бегут... Кто учиться, кто жениться... Кто в отпуск - на Кавказ... Ремонт ложится тогда на плечи старичков, таких, как я. Да пока тиха погода-то, дизеля еще тянут. А как шторма ударят, по осени, того и гляди... Где чево нарушилось да полетело!
   Тут Сергей Афанасьевич перекинулся на местного кладовщика Дремина, от которого уже десять дней не может добиться баллонного газа.
   - Пока ево с женой, с Дремихой, значит, бутылкой не отмажешь, не получишь. А без газа-то трудно, дома без печек построены. Вот и выкручивайся! Жена моя, Марья Григорьевна, психанула да письмо в Баскомфлот написала. Сама она сорок лет в торговой сфере проработала, в Листвянке и в Порте... И завпекарней, и рестораном заведовала, в магазине трудилась. Где прорыв, туда и совали. Да ее и сейчас зовут. Но руки у ней болят, ревматизм замучил. Надо бы деньжат скопить, на курорт съездить. У нас по привычке любят кричать, что торговля - это воры...
   Сергей Афанасьевич сердито руками замахал.
   - А Григорьевна сорок лет оттрубила в торговле и чисто у ней. А Дремов с Дремихой, она у него отчет ведет, а он кладовщик, чево только не тащат! Я у него выписал для дела десять литров ацетона, а отпустил он только шесть... Расписался-то я за десять! Куды, спрашивается, он четыре литра девал? И с бензином тоже. Для работы у него нет. А как левак, за бутылку хоть бочку нальет. Вы спросите, почему же молчат? Непонятно, да? А потому, что газ, да тес, да горючка... Все у него. Кто же захочет ссориться?
   Сергей Афанасьевич вконец рассердился, даже рукой махнул, ушел к окну. За окном уж вечерело. На Байкале вечера долгие, сумерки не гаснут до полночи, а вода тускло серебрится, и смотреть можно бесконечно, как меняются цвета, от серебристо-блестящего, будто рыбья чешуя, до бездонно-синего, потом ночного, аспидного: чернь по серебру.
   В белой сорочке, ссутулившись, стоял Сергей Афанасьевич у окошка и молчал. А мы его не тревожили, и жена шепотком: "Пущай отмолчится. Уляжется, успокоится... Времени у нас много..."
   Она же протянула мне несколько исписанных листков, вырванных из общей тетради.
   - Тут факты изложены, - сказала.
   А Сергей Афанасьевич от окна произнес:
   - Вот, домики наши... Они же на сваях построены. Под ними же Байкал плещется! Ево через пол слыхать... Ну, пока молоды, можно где хошь жить. А дальше-то что? И с портом - тоже... Ево то откроют, то закроют. Когда Транссибирская здесь проходила, он сильно процветал. А потом железку выпрямили, и мы не у дел оказались. Дома в Баранчике и Молчалинской Пади на дачи распродали, иркутяне их задарма скупили. Начальство, что ни день, новое. Их тоже лихора-дит. Они и про себя ничего понять не могут, не только про нас... Вы когда в Иркутске-то будете, расспросите, пусть сообразят, тогда и нам легче станет!