За ними, пританцовывая на ходу, следовали комсомольские вожаки из Одессы, валютные проститутки, входившие тогда в силу, и наши доморощенные стукачи. Постепенно вживались, вплетались в танец чуть замедленные литовцы, вечно опаздывающие журналисты и наши вялова-тые письменники, с трудом оторвавшиеся от рюмки. Хлопал крылышками директор центрального московского издательства, занимавший каюту из двух огромных комнат с большими даже не иллюминаторами, а окнами и личной баней.
   Все, все бросались с головой в танец, и подпрыгивали, и приседали, и трогательно взмахива-ли руками, изображая крохотных утят.
   А в общем-то все мы были задействованы в танце, охвачены единым безумием самопогру-жения в эту ирреальную пароходную жизнь. Так, возможно, мы побесились бы в детстве, но, право, могло ли оно быть в нашем бедном детстве, это диво дивное, чудо чудное, вышедшее из сказки о Коньке-горбунке в виде кита, на котором плавала такая российская деревня...
   И все это посреди такой же нереальной, для северного глаза, ярко-фиолетовой, как хими-ческие чернила, средиземноморской воды.
   Какая там к черту Европа, на кой хрен и кому она нужна, когда мы выдавали, с пристукива-ньем об пол подметками, свои искрометные "па"? Это и была наша Европа, все, что нам от нее осталось...
   Впрочем, нет. Неправда. Не только это. Но ЭТО прежде всего.
   Было кое-что, что станет для нас рождественским сюжетом, немного грустным и немного смешным. Но не страшным уж точно, как и положено в любой байке под Новый год. А все описанное выше принимайте как некий абстрактный фон, как пейзаж из окна поезда - дальние колхозные деревеньки с домами под соломой и ободранными колоколенками, которые тем не менее со стороны кажутся вполне живописными, даже привлекательными, если к ним не приближаться слишком близко.
   - Ну, тебе тут хорошо?
   - Спасибо. Мне тут хорошо.
   Я же поведаю историю, которую бы назвал так: "КАК ТОЛСТЫЕ ВСТРЕТИЛИСЬ С САНЧО ПАНСОЙ".
   По каким-то неведомым нам инструкциям, в правильности которых я нисколько не сомнева-юсь, следовало на судне провести учебную репетицию на случай непредвиденной аварии. Нам объяснили, что по трансляции объявят для нас "учебную тревогу" и не надо пугаться, теряться или паниковать, а надо лишь побыстрей спуститься в свою каюту, отыскать там спасательный жилет оранжевого цвета, со свистком в кармане, а потом лететь стремглав на палубу, где нас будет поджидать спасательный бот.
   - А свисток зачем?
   - Ну, чтобы свистнуть в него, если и впрямь окажешься в океане, говорят, помогает. Посвистишь на прощание, вспомнишь свою жизнь, которую так же вот просвистел...
   Ну и понятно, что надо торопиться, на все дано пять минут до погружения в бот, которого на самом деле нет, потому что групп много, а ботов раз, два и обчелся. Кто успел, тот и занял.
   Остальные, по-видимому, свистят им вслед... На прощание.
   Весь день мы протомились, ожидая "тревогу", а прозвучала она как-то неожиданно, когда стали о ней забывать, уже к концу дня. Все сразу запаниковали, бросились бежать не в ту сторону, а некоторые вообще в буфет. Я пытался найти свой жилет в каюте, но его уже кто-то нашел до меня, а я схватил чей-то чужой и успел еще подумать, что так, наверное, и будет, когда станем тонуть не понарошку. Только бардак будет еще больше.
   Я бежал сзади за другими писателями, которые трусили по палубе, и тут обнаружил (для этого надо быть обязательно последним), что на спине каждого крупно написано: "ЛЕВ ТОЛСТОЙ".
   Это было фантастическое зрелище. Я даже замедлил бег и замер от восторга: не каждый день можно увидеть сразу три десятка писателей, в жилетах со свистком, и все они до одного были Львом Толстым. Какая находка для нашей нищей литературы!
   А Львы Толстые добежали между тем до места, где по всем инструкциям нас ожидал спаса-тельный бот. Но его, как я уже объяснил, не было, и мы, потоптавшись на месте, побрели обратно в каюты, а некоторые снова в буфет... Чтобы тяпнуть, значит, на радостях, что мы целы, а значит, и вся наша советская литература находится на плаву.
   В нашей каюте жили четыре Толстых, все примерно одного возраста. Виктор - худощавый, смешливый, легкий на подъем, консультант иностранной комиссии по польской литературе. Еще один Толстой - башкир, известный поэт, чуть моложе остальных по возрасту, но по внутреннему ощущению почти старик, любитель поохать, пожаловаться на плохой сон, на здоровье, на погоду... Он возил в чемодане мешочек всяческих лекарств и специальную тетрадочку с описанием болез-ней и средств, которые в каждом случае необходимо принимать.
   Водку он не пил из-за диабета, "Утят" не танцевал из-за полноты и одышки, а в остальном был вполне покладистым спутником... Мы с ним даже потом переписывались и поздравляли друг друга по праздникам.
   Третий Толстой был лысый и энергичный полковник в отставке Николай Николаевич, это все, что о нем можно сказать. Водку он тоже не пил, зато поднимался раньше остальных и делал на палубе зарядку, а после обливался холодной водой. В нашей компании он как-то не удержался, да мы особенно его и не приглашали. Он был не свой.
   Не пригласили его прогуляться и в порту Валенсия, где мы стали на три дня. Делать там оказалось совершенно нечего. Программа была составлена на один день: музей керамики и местный рынок, остальное время все были предоставлены сами себе.
   Был тут и свой крошечный базарчик, и мы могли подсчитать, что фрукты в Испании недоро-ги, надо лишь обменять по доллару, и хватит, скажем, на пару килограммов винограда.
   С долларами у нас было негусто. На весь круиз нам выдали по сорок девять долларов (то есть семь долларов на каждую страну), и если учесть, что приходилось доплачивать за музеи, и за путеводители, которыми мы очень дорожили, и за прохладительные напитки, как, например, во время пресловутого "танца живота", то их оставалось и вовсе крохи.
   В круизе вообще советских денег не полагалось, их заменили бонами, чтобы в корабельном буфете можно было купить себе водку или пиво. Наверное, кто-то посчитал, что Европа с жадностью набросится на русские рубли, стоит им объявиться, и тем подорвет нашу могучую социалистическую экономику.
   Был случай на рынке в Валенсии: мы показали пожилому крестьянину, торговавшему фруктами, двадцать копеек, завалявшиеся у кого-то из нас в кармане. Он с интересом повертел монету и, видимо, решил взять на память, чтобы показать дома, а нам за нее отвалил три огромных краснощеких яблока. Все были довольны.
   И все-таки мы решились: сложились по одному доллару и направились в здешнее отделение банка, располагавшееся в одном квартале от порта. Драгоценную ношу - три доллара! - мы вручили хранить Виктору, но при этом не отступали от него ни на шаг.
   В банке висела табличка с обозначением курса валют и там за один доллар предлагалось по пятьдесят песет - стоимость двух килограммов винограда. В окошке банка потребовали паспор-та, которые у нас забрали в первый день нашего круиза. Для учета же сходящих на берег нам выдавались цветные открытки с видом набережной Одессы и памятником Дюка. На обороте стоял порядковый номер и фамилия. Эти открыточки мы и предъявили в банке.
   Клерк, сидевший за окошком, долго вертел наши открытки, разглядывал памятник Дюка, потом скрылся за перегородкой. Когда он вернулся, на лице его было недоумение.
   - Сеньоры, - произнес он с вежливой улыбкой, - этот документ мы не знаем. Здесь нет даже ваших фотографии. Из какой вы прибыли страны?
   Мог бы и не спрашивать: перед окном во весь свой гигантский рост маячил наш теплоход. Да и кто, кроме советских туристов, мог менять три доллара и при этом предъявлять дурацкие открытки!
   Мы указали рукой на теплоход, и он все понял. Но при этом сочувственно развел руками, возвращая нам Одессу с памятником Дюка:
   - Простите, сеньоры, но обменять деньги мы не можем.
   - Типичный бюрократизм, - сказал один из Львов Толстых, и мы вышли на улицу, на этот раз особенно ощущая свою неполноценность. Даже бесценные доллары, обладание которыми составляло нашу гордость, здесь не захотели брать.
   Вспомнилось русское присловие, из другой, правда, жизни, но по такому же глупому поводу: "Что за странная деревня, хлеба не на что купить!" Оказывалось, это можно произнести и в Моск-ве, и в испанской Валенсии с равным успехом. А еще говорили: Валенсия! Валенсия! Европейская житница! Ну что нам Валенсия! Наша Валенсия- это теплоход "Лев Толстой", где хоть водку на боны продадут...
   Может, поискать под ногами, ведь теряют же деньги?
   Один мой приятель, практичный человек, когда впервые выехал за рубеж, в Югославию, но почти без валюты, наставлял свою жену смотреть под ноги. "Люди везде одинаковы, и везде есть рассеянные, которые теряют деньги". По возвращении я спросил его, как там насчет рассеянных. Он гордо заявил, что за восемь дней пребывания они дважды находили деньги. Небольшие, но хватило на дамскую сумочку жене. "А что вы там видели? - спросил я его жену. "Мы ничего не видели, - созналась она. - Мы все время смотрели под ноги".
   В Валенсии же, в порту, мы и столкнулись с одним из наших Львов Толстых по имени Миша Пляцковский. Совсем некрупный, но живой, даже боевитый (ах, как я обожаю это словечко, рожденное в мозгах комсомольских вожаков!), он писал хорошие песни и имел валюту.
   - Что за проблемы? - произнес он на ходу. - Вон за углом банк, я только сейчас обменял там сто долларов, и никаких паспортов!
   Он указал, где нам искать банк, и исчез, торопился реализовать обмененные деньги. Мы со вздохом посмотрели ему вслед: сто долларов! Возможно ли представить?
   Впрочем, у Миши была масса родственников: детей, теток, дядек, племянников и так далее, которых он должен был обеспечить. А я знал двоих писателей, попавших в Германию. Один пропивал дойчмарки в пивных автоматах, в то время как другой, обремененный списком покупок, стоял за спиной друга и подсчитывал: "Колготки пропил... Двое колготок пропил... Трое..."
   За углом мы и правда обнаружили банк. Сдали свои три доллара, то есть сдавал Виктор, а мы стояли за его спиной и смотрели, как это делается, когда одни деньги превращаются в другие. Никто из нас никогда в жизни не обменивал валюты.
   Молодой клерк, несмотря на жаркий день, в черном костюме и при галстуке, принял наши деньги, заложил в печатающую машину бумагу и что-то на ней отштамповал, нажимая на кнопки..
   Хотя чего там считать: три помножить на пятьдесят, будет сто пятьдесят... Это мы и наиз-усть помнили. Нам отдали бумагу, а в другом окошке по бумаге отсчитали деньги. Мы тут же, не отходя далеко, стали их делить и обнаружили, что нам за три наших доллара (целых три!), выдали всего шестьдесят песет. По двадцать на брата.
   - Что-то здесь не так, - сказал с виноватой улыбкой Виктор и снова пересчитал деньги.
   - Может, ошиблись?
   - Украли?
   - Надули? - спросили три Льва Толстых вразнобой, но одно и то же.
   Но Виктор, который был опытней нас, произнес слово "нет".
   - Нет, - повторил. - Я не думаю, что они тут воруют.
   "Тут" - означало за границей, в отличие от России, где каждый из нас знал: "там" воруют, да еще как!
   Мы подошли к табличке с курсом валют и еще раз удостоверились, что не ошиблись и за доллар нам полагалось на каждого Толстого никак не меньше пятидесяти песет.
   Мы сообща подтолкнули нерешительного Виктора к окошку, наставляя его, как следует поговорить с этим молодым клерком в черном костюме, и все, все выяснить. В крайнем случае забрать наши доллары обратно. Мы не настолько богаты, чтобы швыряться в каком-то порту нашей валютой.
   Пока Виктор вел переговоры, а все это происходило на странной смеси языков: английского, немецкого и польского - и что-то горячо втолковывал клерку, мы на расстоянии с тревогой следили за лицом клерка. Но тот был невозмутим. Он попросил у Виктора наш квиток, снова пощелкал на своей машинке и вернул, терпеливо что-то поясняя и водя пальцем по бумаге. Лицо Виктора в течение разговора меняло свои цвета и в конце стало совсем белым.
   Он вернулся к нам еще более обескураженный. - Пошли, - буркнул он и первым торопли-во зашагал к выходу.
   - Так в чем же дело? - нетерпеливо спросили мы в один голос.
   Но все уже догадывались: нас здесь здорово обжулили.
   - А в том, - сказал Виктор, останавливаясь и указывая на вывеску, - что мы попали в частный банк!
   - Ну и что?
   - А то, что у них высокие первоначальные налоги!
   - Какие такие налоги! - вскричали мы на всю улицу.
   - Налоги на обмен, - пояснил он сердито.
   - Или - на обман?
   - А как же Миша? Он-то сто долларов... Виктор лишь махнул рукой.
   - Ну поймите, если с трех долларов два берут за обмен и со ста тоже два, Миша мог этого и не заметить...
   Наступила пауза. Кто-то из Толстых пробормотал:
   - Вот вам и капиталистические акулы... Стяжатели и хищники...
   На лекциях по марксизму-ленинизму нам без конца долбили об этом продажном из миров, где человек человеку волк и готов своего ближнего обобрать до нитки. Что он и сделал! В данном случае нищих советских туристов ограбили хищные испанские банкиры... Напились, как пишут в газетах, пролетарской кровушки. Трех долларов наших им не хватило, чтобы набить доверху свою мошну!
   - А если мы не хотим обмана... Нет, обмена? - воскликнул кто-то из Толстых, кажется, это был наш башкир, который успел принять для спокойствия свою таблетку, но при этом продолжал волноваться.
   Виктор лишь грустно усмехнулся:
   - Но мы же обменяли.
   - А если обратно. Мы им песеты, а они нам доллары?
   - Можно и обратно, - кивнул он. - Только этот типчик объяснил, что при обратном обмене тоже ведь налог берут. Ну получим мы половину доллара... на троих... Вместо тре-ех. Ни хрена себе считают!
   - Тогда спасибо, что хоть шестьдесят песет дали.
   - А что толку, разве на них что-нибудь купишь?
   - Да что-то можно...
   - Что?
   - Надо посмотреть, - предложил Виктор, но как-то очень обреченно. - Вот если бы купить оливкового масла...
   - На двадцать песет?
   - Зачем, на шестьдесят. А потом разлить на троих...
   - То есть сообразить на троих?
   - По граммульке...
   - Но тогда и пипетку, чтобы по капле мерить!
   Мы уже шутили, а это означало, что все пришли в себя. Мысль об оливковом масле нас взбодрила, и мы двинулись в магазин, который, из окна автобуса приметили, находился кварталах в трех от порта. Виктор по-прежнему нес впереди наше богатство: шестьдесят песет, а мы с двух сторон и с тыла его охраняли.
   В просторном супермаркете мы быстро разыскали полку с оливковым маслом, но самая дешевая баночка стоила много выше нашей общей суммы. Львы Толстые поскребли в затылках, разглядывая неприлично высокие ценники, и пустились бродить по магазину, но уже не ради покупки, а так, из любопытства.
   Тут я и наткнулся на полки с вином. Скажу, что разглядывать эти полки одно расстройст-во, ибо каждый сосуд с драгоценной жидкостью стоил во много раз больше, чем наши коллектив-ные деньги. Но я бы не был мужчиной, если бы это пропустил... Зрелище для души. Этакая ярмарка цветных этикеток, шрифтов, названий, изображений, печатей и дат...
   Бутылки, бутыли, графины, вазоны, керамика, хрусталь, фарфор, стекло... Корзиночки... корзины... А одна огромная стояла в самом конце полок и была наполнена доверху бутылками с вином, на которых был изображен Санчо Панса верхом на осле... Цена на бумажечке, косо приклеенной к корзине, стояла двадцать песет.
   Это была судьба.
   Мои дружки еще сомневались, брать - не брать, все-таки это не оливковое масло, о котором они возмечтали.
   Но я сказал так:
   - Да взгляните же! Это же не бутылка, это шедевр! Это настоящее испанское вино, которо-го никто из вас не пил... Она только здесь стоит треть доллара, потому что это Испания... А как погрузимся на теплоход, ее цена будет доллар! А как отплывем, все три доллара! А в Москве - и все пять!
   Я добавил, учитывая литературную закваску моих спутников:
   - А Санчо Панса вам ни о чем не говорит?
   Толстые согласились, что Санчо Панса - довод убедительный.
   Они, как и я, купили по бутылке вина и даже немного повеселели: судьбу не обдуришь, ясно, но верить случаю надо. А случай был теперь на нашей стороне. Вот так мы и утешились. И привезли те бутылки домой, в Москву...
   По возвращении в Ригу нас, конечно, опять шмонали, но не шибко и к вину не придрались. А из Толстых лишь Виктора задержали на несколько часов, у него обнаружили запрещенные книжки философа Соловьева, о котором мы лишь из лекций в институте знали, что он мракобес и реакцио-нер. Книги у Виктора, конечно, отобрали, а потом тихохонько выдворили его из иностранной комиссии... которая, все это знали, была филиалом КГБ.
   Случилось это уже после нашего плавания, так что никто ничего не заметил. В Риге мы зашли в универмаг и купили для близких якобы заграничные подарки. Но Рига, которая в другие времена казалось нам заграницей в сравнении с Москвой, на этот раз показалась такой же нищей, после увиденной Европы, как и Россия. Это меня почему-то расстроило.
   До поезда на Москву оставалось половина дня, и мы поехали в Дубулты: там, в Доме твор-чества, я знал, отдыхал мой приятель.
   - Как заграница? - спросил он нас. - И как там с колбасой?
   Покойный Слава Кондратьев в этом случае говаривал:
   - Что заграница... Так себе. Вот только не пойму, почему у них вода в ванной голубого цвета?!
   - Так себе, - ответили заученно Толстые. - Только не поймем, почему у них вода...
   Что они могли еще сказать? Про наш круизный теплоход высотой в пять палуб и еще ниж-ней, приспособленной для танков? Про дурака-казаха, который составил программу путешествия на уровне "танца живота"? Мы его, кстати, в Риге, на пристани, вдруг увидали, выходящего с трапа, помятого, униженного, в сопровождении молодого человека. Он ни на кого не смотрел и шел, как на эшафот...
   - Что же вы делали целый месяц? - спросил, удивляясь, приятель.
   - Танцевали, - ответил кто-то из нас.
   - В круизе? По Европе? И только танцевали?
   - Ну да. Этот, как его... танец "Маленьких утят"...
   - Ма-алень-ких таких, - добавил кто-то. - Надо присесть, вот так, потом потрепыхать крылышками, вот так...
   И мы, три дурака, они же Львы Толстые, они же туристы, прибывшие из загранплавания, пошли показывать моему приятелю, как мы там танцевали.
   С тех пор и танцую. И детей научил. Ну а ту бутылочку, так вышло, я поставил на стол перед друзьями на Новый год, и все брали в руки, смотрели, читали этикетку, рассматривали Санчо Пансу и ахали, и ахали, хваля ихнее вино. Хотя было оно так себе, не лучше привычного нам болгарского, какой-нибудь там "Гамзы". Но всех довольнее был я, будто и в самом деле выиграл на Новый год обещанные самому себе пять долларов.
   Режиссер Театра на Таганке Юрий Любимов однажды заявил, что человек одинок - так создано. Поэтому, мол, из всех этих бредовых идей коллективизма ничего и не выходит.
   Сейчас я особенно готов с ним согласиться.
   И мой лифт лишь некое повторение мира. Где реальность - бутылочка да мифическая женщина на картинке, которой в природе тоже не бывает.
   Однажды во время кинофестиваля "Золотой Дюк" один из спонсоров морское пароход-ство - пригласил нас на морскую прогулку на своем лучшем теплоходе. Мы прибыли в порт, прошли на борт - режиссеры, авторы, корреспонденты - и тут же были приглашены в кают-компанию для веселья. Веселье, припоминаю, было часа этак на три-четыре, с тостами, и прекра-сным вином, и замечательной закуской, после чего мы вылезали на палубу, где увидели все тот же причал... Хотя, по рассказам капитана, мы за это время побывали далеко в море.
   Вывод такой: сидя в лифте, можно воображать себя где угодно. Ничто в душе не может измениться, кроме того, что она сама переживает. И если я населил свой одинокий мир друзьями из записной книжки, то вот они-то и есть реальность, без которой меня, ей-богу, нет.
   Ощутив это как самую настоящую реальность, я пошел по пути, мною проторенному, то есть открыл книжечку на случайной страничке и нашел имя одной необыкновенной поэтессы, которая как бы олицетворяла собой и Россию, и Болгарию. Притом что была одесской еврейкой...
   СОЛНЦЕ, ПОДОЖДИ!
   (Дора Габе)
   У Славы Македонского есть приговорочка, завезенная, полагаю, из России:
   - Выпьем, выпьем пока тут, на том свете не дадут... Впрочем, поразмыслив, он добавляет:
   - Там дадут иль не дадут, выпьем, выпьем пока тут... И далее уже безоглядно, беспово-ротно:
   - Если даже там дадут, выпьем там и выпьем тут!
   Его родная Болгария - солнечная земля, где жизнь и быт, и это не секрет, наполнены до краев вином.
   Однажды я попросил болгарских друзей отвезти меня куда-нибудь, где я смог бы изучить виноделие.
   Они лишь развели руками. Можно ехать в любом направлении, скажем, на юг, в Тракию, или на север, в Белограчик, или на восток, на Дунав, что означает тот же Дунай, или даже сидеть сиднем на одном месте, в Пловдиве, скажем, но все равно черпать полной мерой...
   И вдохновение... И вино...
   Интерес к вину, наверное, объяснять не надо. В вине, в виноделии, как и в питии, может, более, чем во всем другом, отражаются национальные черты народа. Нашего-то уж точно. Но и других...
   "Солнце в крови" - звучит поэтично.
   Но бывает и безумие в крови.
   И когда о России говорят, что у нее "синдром пьяного сердца", это ведь тоже правда. Хотя я не уверен, что могу объяснить, что это такое.
   Поголовная беспробудная пьянка?
   Наверное.
   Неудержимое влечение населения, от мала до велика, к бутылке спиртного?
   И это. Это тоже есть.
   И тяжкое похмелье, заканчивающееся новой, еще более яростной и беспросветной поддачей? Угореловкой?
   Чистая правда.
   Но ведь есть какие-то странные просветы между гибельным падением: и чувство вины, перед всеми и собой, чувство покаяния, искреннего, на грани отчаяния и надежды, и провидческо-го, иначе не скажешь, ощущения этого мира, который еще жальче, чем себя, потому что и он, он тоже катится в пропасть... Отсюда всепрощение и желание отдать последнее, хотя его осталось не так уж много.
   Словом, синдром пьяного, но - сердца!
   К России еще вернемся... Ее непостижимая для Запада хмельная сердечность, при ее же неописуемой хмельной жестокости, еще никем до конца не объяснена. Я не уверен, что мне это удастся. Но уж как-нибудь...
   Ну уж что-нибудь. Хоть что-нибудь.
   Ну а каков же синдром у моей крестной матери - Болгарии? Что она сберегла и что потеря-ла, якшаясь с нами столь долгое время?
   Вдруг выяснилось, что многие винные заводы перешли на производство крепленых вин, которых сроду в Болгарии не знали. Зато их пьет Россия. А мои дружки, истинные патриоты своей прекрасной Тракии, пренебрегнув и сливовой, и гроздевой, и плодовой ракией, которую издревле потребляли их предки, сплошь перешли на русскую водку.
   Обменялись" словом. И в чем-то углубили свои познания друг о друге. Если взять за основу, что истина и впрямь в вине.
   В поисках истины побывал я в Бачковском монастыре, одном из самых древних (его осно-вали два грузинских монаха), и опробовал там "Монастырскую шушукалу", вино, которое монахи, уже не грузинские, болгарские, пили шушукаясь... У них и чокаются по-особому, держа в руках рюмки, но смыкаясь лишь пальцами... Без звона! Впрочем, может, это монахи не друг с другом, а с вином "шушукаются"? Молодое, по первому году, вино, когда бродит, "шумит". Что-то нашепты-вает податливому на уговоры сердечку из своей загадочной тьмы.
   И в Мелнике, среди песчаных гор и деревянных, украшенных резьбой домиков, где так лю-бят бывать и пить художники, опробовал я на деревенской свадьбе терпкое вино "Мелник"... Его у нас не знают, а напрасно. Если "Гымза" сродни южнофранцузскому вину, чуть терпко и тяжело-вато, то "Мелник" ближе к испанскому, оно и легче, и летуче, и не приземляет, а возвышает.
   Еще пил я в Родопе, в горах, под звездным небом. Пил под звучание гортанных родопских песен, коротких, ровно на один вдох, или - на одну рюмочку... тамошние с тончайшим привку-сом горных трав - ракии...
   Был у меня закадычный друг в Смоляне - художник Петер Стайков. Вернее даже так - художественная натура. И пел к тому же... Это он мне поведал и пропел особенным гортанным забытым способом родопские песни, их поют по-особенному, не закругляя звука с открытым ртом... Как они называют: "неклассическая артикуляция". Каждая песня четыре - шесть строк. Их тысячи и все о любви. Только одна о работе....
   Как пошел мужчина в поле на работу, но потерял кисет с табаком и вернулся домой.
   Зато любовные... Каждая - драма. Вот одна из них: "Родная, позволь прийти на твою свадьбу, позволь держать твою свадебную лошадь, может, тогда я увижу твои глаза. А потом я убью и коня и себя!"
   На школьном дворе усаживают голосистых школьниц в белых платьицах, поближе ко мне, чтоб слышней, им наливают яблочный сок, остальным несравненную ракию. Закуска в огром-ной глиняной тарелке с верхом - трушия: особо засоленные перец, морковь и цветная капуста из холодного подвальчика, влажная от рассола.
   Напротив садится гайдар, молодой, чернявый, розовощекий, с горячими темными глазами. Гайда - шкурка барашка, дуют в трубку-мундштук, или "надувало", сделанный из кизила, по-болгарски - дрян, а из других трубок, их называют бручилы и гайдуницы, исходят странные звуки, да и сам гайдар может петь под свою же музыку. Вот и сейчас он надул мехи, и пронзитель-но-жалобно, как плачущее животное, запела-засвиристела гайда: "Дочь моя, дочь моя, почему у тебя глаза плачут, а лицо смеется? Я буду плакать, мать моя, потому что ты продала меня туда, куда ноги мои идти не хотят и где мое сердце стучать не будет..."