В одном человеке из всех я уверен - Володе Набойщикове.
   Стройный, светлоглазый, он у Лююна обычно вел концерты. Но главное дело Набойщикова - хирургия, он возглавлял детскую клинику и работал по совместительству в санитарной авиа-ции, а регион у него - целое государство. Однажды послали его на курсы усовершенствования врачей в Москву... Он истомился, выслушивая длинные лекции, а когда коснулось практики, взял в руки хирургический инструмент и стал оперировать почечных больных.
   - Они тут по месяцу к каждой операции готовятся, а я практик, я работаю в полевых условиях, почти как на фронте... Такие операции чуть ли не каждый день делаю, - говорил он.
   Как-то он захватил меня с собой, летел на Кару, в поселочек на Карском море, в Ледовитом океане, где обитают ненцы. "Одевайся потеплей, предупредил. - Все, что есть, надевай, а пимы я тебе свои привезу".
   Вертолет с запасной емкостью на боку, ярко-желтой, - для горючки раскрутил обмерз-шие винты и, поднимая метель, рванулся в белое небо.
   Этот рейс я хорошо запомнил. За бортом мороз, и в вертолете мороз, мы сидели на железных откидных сиденьях, на старых меховых куртках, приникнув к круглым иллюминаторам.
   Справа, сверкая на солнце острыми гранями, тянулся горный хребет Заполярного Урала. Реки и речки угадывались по темно-синему следу, озерки зеленели от вылизанного, выскобленно-го ветром льда. Ближе к нам тундра, белая пустыня, те же барханы, в изломах и солнечных пятнах, лишь где-то одинокой кляксой мелькнет чум кочующих здесь ненцев да вдруг откроются темными вытянутыми бараками бывшие гулаговские строения...
   Рассказывают, что в них до сих пор обитают те, кто не захотел после освобождения возвра-щаться в обычную жизнь.
   - Чем же они живут? - спросил я Набойщикова.
   - Промыслом, рыбкой... Ягодой, грибами... тут всего вдоволь.
   - А хлеб? Соль? Сахар?
   - Ну, разок-другой появятся в городе: что-то продают, что-то закупают... У них и камешки драгоценные, таких в музее не увидишь, - сказал он.
   Из этого в общем-то случайного разговора вскоре зародится невнятный, долго мучивший меня замысел романа "Вор-городок".
   Кара - поселочек, с полсотни деревянных домов, на окраинах - чумы. Садимся прямо в центре, на узкой площадке, и пока перегружают доставленный груз, горючку и продукты, идем в ближайший дом, где заболела женщина. В помещении грязно, на полу мусор, земля. Тяжкий запах кожи и тухлятины. Старая ненка, маленькая, смуглая, личико - как печеное яблоко, поднялась с меховой, пропахшей псиной лежанки, уставилась на нас.
   - Это комиссия? - спросила хрипло.
   - Нет. Это врачи, - сказала медсестра из поселка.
   - С рентгеном?
   - Без рентгена.
   Женщина показала на грудь. Набойщиков осматривает, ощупывает, с удивлением обнару-живает, что сломаны два или три ребра.
   - Муж побил? - спрашивает. - Где он сейчас?
   - Лежит, - говорит женщина.
   - Пьяный, что ли?
   - Ага. Трезвый не бывает.
   - Он что, дрался?
   - Я не помню.
   - Тоже пила?
   - Ага.
   - Бил ногами, - добавляет медсестра.
   - Поедешь со мной? В больницу? - спрашивает Набойщиков, складывая в чемоданчик инструменты.
   - Не поеду, - отвечает женщина.
   - Будешь долго болеть... - предупреждает он. - Кто станет лечить?
   - Никто. Встану.
   - А если опять изобьет?
   - Я его сама изобью.
   - Но тебе пить нельзя... Запомни. - Ненка молчит. - Вот, оставлю тебе лекарства... Но лучше бы в больницу, - говорит он безнадежно. И поясняет, как перевязаться полотенцем, чтобы быстрей срослось.
   Мы торопимся на улицу, там морозно и легко, и уже крутятся винты вертолета, поднимая столбом снег. Пока грузимся, летчик еще успевает выторговать у кого-то из аборигенов пару мешков мороженой рыбы. Платит, как водится, спиртом.
   Наступают быстрые сумерки. Со мной в вертолете сидит молодой ненец Коля, у него поморожена правая рука. От него я узнаю, что он охотник, живет одиноко в избушке, заснул и поморозил.
   - Но ты же в малице был? - спрашиваю его.
   - Да.
   - Как же поморозился?
   - Не знаю.
   Малица - меховая рубашка с зашитыми наглухо рукавами. Если ее не снимать, рук не поморозишь, ясно. Ненцы вообще редко обмораживаются. Этот, видать, крепко выпил и снял малицу...
   - А семья есть?
   - Нет. Я один.
   - И не женат?
   Вопрос глупый. И он простодушно отвечает:
   - Где же ее найдешь на Ледовитом океане... Я месяцами один!
   - А если что с рукой?
   - Не знаю, - крутит головой. - Я ничего больше не умею делать. Умею попадать дробиной в глаз зверю.
   На другой день мы сидим у Набойщикова в теплой квартире. Жена его тоже врач, хлопочет по хозяйству. Между делом ведут разговор. О том, что в клинику вчера поступила девочка, такая веселенькая, хорошенькая, а сегодня приходят...
   - А этот... Ну, охотник? - спрашиваю не без опаски.
   Так же просто Володя говорит:
   - Ампутировали... Гангрена. По кисть, пока.
   - Как же он жить-то будет?
   - Так и будет. Если будет, - и предлагает выпить, чтобы уйти от неприятных разговоров.
   С Гринером же было так. Я довольно часто наезжал в Воркуту, знал его детишек и все удивлялся, что они такие разные. В старшем ничего от папы и мамы, угрюмый малый, с узким лбом из-под челки, с короткой шеей и длинными сильными руками, похожий даже походкой на гориллу. Мне не удалось с ним ни разу поговорить.
   Из-за него-то и начались у Гринера неприятности.
   Однажды приехал он в Москву в особенно скверном настроении, я таким его прежде не видел. Мы выпили, и он в порыве откровения поведал мне историю своей семьи.
   Работали они тогда с Эммой в геологической партии на Севере, жили в избушке, и однажды им подбросили грудного ребенка. Эмма выдала ребенка за своего. Лет через пять у них родился мальчик, курчавый ангелок, добрый и тихий, я его, кстати, знал.
   Но все делалось в семье так, чтобы первому было лучше... Это и понятно. Родительские комплексы. Но старший подрос, и началось...
   В школе, в старших классах, стащил телевизор, пропил, Гринер едва вытащил его из мили-ции. Все друг друга знают, помогли. Потом по пьянке подрался, избил кого-то...
   Попытался Гринер через военкома, тоже знакомого, спихнуть парня в армию, а тут новое преступление...
   Эмма слегла с сердцем, Гринер вымотал все нервы: в городе, где его уважают, такие вдруг дела. Встал вопрос об отъезде...
   Это было как бегство, они даже квартиру не реализовали.
   Жили (доживали, наверное, будет точней) под Киевом, в домике отца, не очень ухоженном, две комнатушки и веранда. После его смерти дом перестроили, утеплили и даже пригласили меня в гости. С Люсей, Борисом и Садовниковым, когда ездили по Украине, заезжали к ним и были тепло приняты. Дом Гринеров по-прежнему хлебосольный.
   Эмма прибаливала - она так и не смогла оправиться после Воркуты, - а Валентин хоро-хорился и показывал какую-то шубу, которую сам сшил, пройдя учебу у здешнего скорняка.
   - Овладеваю новым ремеслом, - пошутил бойко. - Надо, понимаешь, зарабатывать... На пенсию не вытянуть, да еще после северных замашек.
   - А дети?
   Специально спросил так расплывчато. Захочет - скажет, а не захочет... И он тут же загово-рил про младшенького, Женю, который окончил в Архангельске медицинский институт, пошел по маминой дорожке, женился, работает хирургом в больнице...
   А однажды, году так в девяностом, раздался у меня дома звонок: Гринеры в Москве, все сразу, и на следующий день уезжают в Израиль.
   Нам так и не удалось тогда встретиться.
   Осталась коротенькая записка.
   Недавно, разбирая рукописи, я на нее наткнулся. Размашистый почерк, всего несколько слов: "...Завтра утром я покину нашу великую державу и отбываю в полную неизвестность. Без денег, без здоровья, а уж о прочих муках говорить не приходится. Очень жаль, что не пришлось нам встретиться в Москве. Буду жить надеждой на свидание в другой стране, если на то будет Божья воля. Обнимаю. Всегда преданно твой Вал. Гринер. 9.11.90 г.".
   А потом пришло письмо из какого-то маленького городка в Израиле, где все они поселились. Женя и его жена работают, а сам Гринер с Эммой как бы предоставлены себе. Полная пустота и холодное одиночество.. В тундре было, писал он, не так пустынно...
   Нелегкое было письмо. Я сразу не смог на него ответить.
   Потом, как бывает, затерял конверт с адресом. А другого письма не последовало.
   Где-то на стенке, в старой квартире, рядом с автографом Яна Вассермана были начертаны, в какой-то приезд, и стихи Гринера. Обои сменились, да и квартира с тех пор менялась не раз, а стихи остались в памяти.
   Среди родни святой затертых божьих ликов
   Живет Приставкин мой большой, но не великий...
   А если, вознесясь на небеси земные,
   Он крикнет: "Дай мне власть!" Не дай ему, Мария!
   Пусть среди нас живет, покуда мир не вымер,
   Не то его убьет не Каин... Валя Гринер!
   А я вдруг вспомнил, как Валя однажды исчез и дня через два появился с пимами из оленьего меха. Такие пимы делались на заказ и в самом городе, но Вале захотелось подарить нечто необык-новенное. Он исколесил сотню километров по тундре, чтобы найти аргиш, кочующее стадо, а в нем белого оленя и из его камусов (срез с ноги) изготовили маленькому тогда моему сыну Ванюшке и его маме две пары белых-пребелых сапожек, разукрашенных по голенищу цветными лоскутками кожи. Это было произведение искусства.
   - И не жалко? - спросил я Валентина. - Оленя? Да еще белого?
   Он засмеялся, открыто, как ребенок.
   - Его в тот день уже отловили на заготовку.
   - Врешь небось?
   - Может, и вру, - согласился он. - Но... сделали-то красиво?
   - Красиво.
   - И форсите на здоровье. Ни у кого в Москве таких вторых не будет.
   Это правда. Ни у кого таких сапожек не было.
   Но для московской сырой зимы они оказались малопригодны и провалялись на антресолях зиму или две... Пока их не сожрала моль.
   Я плеснул "Плиски" в золотой колпачок.
   - Гри-не-ры-и!.. - заклинал. - Ну не исчезайте же, черт возьми!
   Из России, ладно. Но будьте хоть где-то, в этом не лучшем из миров...
   В Ялте, на семинаре народов Севера, собрались якуты, селькупы, ненцы... Распахивали в изумлении косые щелочки глаз на цветущую глицинию, на зеленые листья лавра, на море, посверкивающее за верхушками кипарисов, и погружались... в питие.
   Семинаристка Дуся, коротенькая, как подросток, ножки кривые, а грива черных волос до колен... Пишет песни, сказки и душевно рассказывает про бабушку...
   - Как исполнилось мне двенадцать лет, - говорит, - вошла в чум бабушка с трубкой во рту и поздравила... Всего тебе, внучка, хорошего, говорит, учись, расти, а подарок-то я тебе возле чума поставила... Выскакиваю, у выхода вижу: бабушка у меня доб-рень-кая... Целый ящик водки подарила! А потом подросла, стихи писала. Нам объявили, что поэт из Москвы прилетит, расска-жет, как писать стихи надо. А он в самолете-то принял, а в Иркутске его уже в другой самолет переносили. К нам когда прилетел, положили в гостинице, укрыли потеплей, мы на цыпочках ходили, чтобы не потревожить... А как стал уезжать, снова в самолет снесли, в Иркутске опять пересадили, а к Москве, говорят, он уже сам мог идти. О-очень хороший поэт был...
   - Да знаем, знаем, сами были... - откликаются за столом. И уже звучит мотивчик такой знакомый... - "Из полей до-но-си-т-ся на-а-лей!"
   - Господи, и это мои дружки... А еще интеллигенция... А шуточки-то на уровне... Да и все ли тут?.. Тезка мой, Шумов, где?
   Возбужденные лица... И вижу знакомую бороду...
   ДОВЕРЧИВЫЕ ОСЕТРЫ
   (Отец Анатолий Шумов)
   Нашу семью: меня, жену и ребенка - поселили на третьем этаже блочного дома, неподалеку от обводного канала. По утрам я мог наблюдать из окошка белые палубы и косые трубы судов, выглядывающих из-за бетонного парапета, казалось, они плывут по воздуху. Их гудки напоминали о дальних странах.
   Моя родина далее проверенной и надежной Болгарии меня не отпускала. А в идеале реко-мендовалось познавать свое, родное, исконно-посконное, глубинно-кондовое, что я и делал.
   Чтобы не ощущать себя обделенным, на отшибе, оклеил я стены своего жилья географи-ческими картами. Да и обои все равно не продавались. Зато карт сколько угодно, и некоторые выглядели живописно, как, например, карта природных ископаемых или карта по истории страны, где на месте моего нынешнего обитания жили хазары...
   На одной из карт мы нарисовали цветным карандашом путь, проделанный нами от Москвы до Балакова.
   Мы приехали в группу рабочего проектирования на строительстве саратовской гидростан-ции, ее возводили чуть ниже поселка. Но если по правде, мы начинали тут строить собственную жизнь. Надо было зарабатывать на хлеб, а мои книжки были надолго запрещены, да и сам я, после Севера, как бы уже и не существовал.
   Должно пройти время, так говорили друзья. Чтобы забылось, стерлось... А для этого лучше куда-то уехать. И выпало нам Балаково, о котором никогда прежде не слыхивал.
   Городок понравился, зеленый, просторный, у воды. Особенно пришлась по душе старая его часть: вытянувшиеся на километры одноэтажные деревянные домики, и среди них такая же деревянная церквушка, где я и встретился с Анатолием Шумовым.
   Крупный, бородатый, громкоголосый, истинный поп из провинции, какими их рисует народная молва. Глаза яркие, голубые, бойко-озорные. Волга отразилась в них. А говор мягкий, журчащий, окающий. Одевался просто, но носил фетровую шляпу.
   Если по порядку, то решили мы переезжать сюда на моем горбатеньком "Запорожце", нагрузив его доверху барахлом и многими почему-то банками варенья, которые нам подарила теща. Наверное, опасалась, что на Волге мы будем голодать.
   По гладкому шоссе до Пензы моя жужжалка кое-как еще дотянула. Но далее, на степных проселках, по которым мы рискнули ехать по совету друзей, сокращая путь на сто лишних километров, машина не выдержала перегрузок и где-то на въезде в город Вольск, километрах в сорока от нашего нового дома, всхлипнула, заскрипела, заверещала, как раненый зверек, да и повалилась набок. Отлетело колесо.
   Это случилось поздним вечером. Помню, в отчаянии я воскликнул, что тут ее, проклятую железку, и брошу к чертям, так она мне надоела... Но жена погладила мой рукав и стала утешать: "Ничего, ничего, я же рядом, ты разгружай, а я рядом, понимаешь?" И хоть не сразу, но отлегло.
   Ребенка с женой удалось устроить на ночлег в ближайшем доме, а сам остался караулить машину, прикорнув, скорчившись на сиденье. Проходившие с танцев подростки заглядывали в окошки; им было занятно, что в такой коробочке кто-то еще ночует.
   А утром, спозаранку, проходил на работу человек и, ни о чем не спрашивая - да и что спрашивать, все и так видно, - осмотрел место слома, присев на корточки, даже руками пощупал, распрямляясь, сказал: не смертельно. И указал на здание пожарной команды невдалеке: "Спросите Диму"...
   Дима оказался истинно умельцем. И руки золотые, и характер.
   Насвистывая песенку, он тут же, при мне, насыпал в посудину карбиду, добавил воды, а когда забурлило, наладил сварочный агрегат и приварил обломанную полуось, развальцевал медную трубку для тормоза (ее разорвало), проверил, не течет ли тормозная жидкость, для чего проехал со мной по улице... Взял за работу сущие крохи, рублей, кажется, пятнадцать. Да я бутылку "Московской" подарил.
   По серовато-белым улицам Вольска, плод работы огромного цементного комбината (цемент тонкой пыльцой покрывал даже листья и траву), мы двинулись по направлению к Балаково.
   Балаково я осваивал по частям.
   Мы уже стали привыкать, что все тут рядом.
   Магазинчик "Шайба", неподалеку от шлюза, деревянный, круглый, крашенный в голубой цвет. Еще один, продуктовый, в соседском блочном доме на втором этаже... Неподалеку и универмаг, а рядом овощной базарчик, овощи недорогие, особенно помидоры под названием "бычье сердце".
   На рынок же привозили совхозное молоко, продавали в разлив из железной бочки. Мы с сыном, завидев из окна знакомую бочку, брали трехлитровый бидончик и занимали очередь.
   Рыбку можно было купить в магазине, даже стерлядку, но лучше прокатиться за ней к Волге. Там, на берегу, чуть поддавшие веселые мужички доставали ее прямо из прицепа мотоцикла, где она плавала в воде. Лещ и судак шли по рублю за килограмм. Торговали без весов: рыбаки прикидывали рыбку на руке и никогда не ошибались.
   Осетры же продавались на рыбном заводе, огромные, с икрой - три рубля килограмм, а без икры - два с полтиной. И однажды, вернувшись из Москвы, я обнаружил в нашей ванне, где собрался с дороги помыться, метровую рыбину, которую моя жена с подругой купили на двоих и, взвалив на плечи, едва доволокли до дома.
   Рыбину, этакое полено, мы распилили одноручной пилой и по здешнему рецепту, выдержав в соли, подвесили на кухне, над тазиком, за хвост, чтобы стекал жир... Отрезали от нее, розовопря-ной, хрящеватой, нежную мякоть, пока она не задубела от времени.
   Сперва ели в охотку, а потом уже и видеть не могли.
   Стерлядку покупали по воскресеньям, как праздничное блюдо, и запекали, по здешнему рецепту, кусочками в духовке, положив сверху кружок лука и полив майонезом. На стерлядку было принято приглашать гостей.
   Ну а всякое здешнее начальство, включая и областное, кормилось у рыбоподъемника...
   На глазах всего поселка подкатывали на черных служебных машинах, бесплатно отовари-вались.
   Есть на плотинах такое хитрое приспособление: рыбоподъемник, вроде водяного лифта; по замыслу ученых ему положено пропускать рыбу во время нереста вверх по течению, поскольку плотина встает непреодолимой преградой на пути.
   Вот тут-то ее, легковерную, и берут голыми руками, как большевики некогда Россию.
   Рыбка в подъемник, с надеждой на близкий исход, тяжелая от икры и чуть безумная в своем неистовом желании освободиться, выметать и продолжить потомство... А наверху уже стоит этакий жлобина с острым железным крюком.
   Подцепив под жабры трепещущую, полную жизненной силы и любовной страсти сударуш-ку, волочит ее в багажник "Волги", пока хозяин любуется красотами природы с высоты плотины и рассуждает с кем-нибудь об этаком отвлеченно прекрасном, как о стишках Некрасова, еще кого-то, кто написал о нашей русской Волге... Красавица, мол, народная, как море, мол, полноводная... Ну и так далее, ценили классики, ничего не скажешь, нашу реку...
   А водитель уже кричит от машины: "Ван Ваныч, можно ехать!" Ван Ваныч оторвет с неохо-той свой глаз от ландшафта и спросит строго: "Поработали, достаточно?" На что последует ответ: "Как же, повезло, там такая дуреха подвалила! Буйная, пыталась прямо из рук скакнуть, а мы ее ножичком... Ножичком... Усмирили..."
   В старый деревянный поселочек я забрел случайно, туда ходил древний автобусик, сорок минут по скверной дороге. А там и церковь, тоже деревянная, как не заглянуть. Как зашел, сразу увидел Шумова. В просторной рясе, с пятнами проступающего пота на плечах и спине, стоял посреди церковки и причащал старушек.
   Когда он дома снимал рясу - а жил напротив церкви, - попросил меня подержать ее, и я, приняв в руки, чуть не уронил: она была тяжела, как рыцарские доспехи. Огромные карманы набиты мелочью...
   Потом-то я узнал, что деньгами в церкви распоряжается казначей, приставленный от госуда-рства (если только не от милиции), который призван контролировать священнослужителей - если поборы и сокрытие доходов. Излишки народных, словом, денег. Но прихожане догадались: стали ловко совать мелочь во время службы в карманы рясы, которые были для этой цели сшиты прак-тичной попадьей из особо прочной ткани чуть ли не до колен.
   Как-то Шумов попытался мне объяснить всю эту денежную кухню и про налоги, уходящие государству от церкви, где главный доход поступает в казну от продажи свечей.
   Годика три назад налог в рублях составлял тысяч десять. Потом его приказали увеличить до двадцати, пришлось повышать и цены на свечи. В прошлом году налог повысили до тридцати тысяч, и свечи снова подорожали...
   А в этом году довели налог до пятидесяти тысяч. И те же свечи стали и потоньше, и короче, и дороже...
   Как выражаются на Руси: тех же щей, да пожиже влей! Но старушки и это купят. Бездонную государственную бочку, из которой черпает за бесплатно на прожитье номенклатура, заполняют рублями и за счет богомольных наших старух. Вот что я понял из этой безбожной бухгалтерии.
   - Ну а чтобы не обвинили в воровстве, - продолжил Шумов, - раз в полгода я вношу добровольный взнос в Фонд мира, который на наши денежки покупает танки и пушки и тем сохраняет мир во всем мире. А если, скажем, какая ревизия, а их сотни, и все кормятся, и всем подарки, то им под нос бумажка: так, мол, и так, ко всем прочим налогам, поборам и взяткам отец Анатолий лично подарил родине свои кровные рублики в размере пятнадцати тысяч... И никаких вопросов. Ревизоры получают "на лапу" и убираются восвояси... Сытые, довольные и нос в табаке!
   Как выяснилось, при скромных размерах церкви (да и поселочек невелик) денег их приход собирает чуть ли не больше всех по Саратовской епархии, а причина здесь - в народной любви балаковских жителей к своему священнику.
   Как проявлялась та любовь, я смог наблюдать. Тем более знал другой приход, в Осташкове, на Селигере, тоже Волга, самое ее начало, там и деревенька существует: Волгино Верховье... Так вот, из осташей редко кто рубль отнесет в церковь, а если появится у них тот рубль, то пропьют, а потом около прихода нахулиганят!
   Знамениты они еще тем, что поляков в войну держали в монастыре Нилова Пустынь и не только охраняли, но потом и расстреливали неподалеку в Медном...
   Потому и вырождение, никакой Бог их к себе не примет.
   Ну а в первый мой визит мы посидели у Шумова в подвальчике, сумеречном и прохладном.
   Тут же из бочек извлекалась закуска в виде пряно посоленной осетрины, тоже засоленного сома с нежнейшим розовым мясом... Огурчики, лучок, веточки укропа и прочая зелень поступали на стол прямо из своего огорода. Попадья, как я успел рассмотреть, чуть располневшая, как у нас говорят, дородная, с округлым светлым лицом, серыми блестящими глазами, быстро и бесшумно обслуживала нас, сама же не присела ни разу.
   У нее пятеро детишек, хозяйство, огород, и за церковью надо присмотреть... Все это она крепко держит в своих руках. И насколько я смог увидеть, баба-то не просто цепкая, а прижимис-тая.
   Шумов знал ее такую слабость и скрывал, когда отдавал деньги на помощь нуждающимся. Мы благополучно прикончили вторую по счету бутылку, которая проскочила особенно легко, и лишь тогда Шумов спросил, хитровато ухмыльнувшись, что же привело меня в церковь и кто я буду на самом деле.
   Я немного удивился, но повторил и про себя, и про свою работу.
   - Так ты что... взаправду сочинитель?
   - Не похож?
   Шумов рассмеялся:
   - Извини, не хотел обидеть...
   Пояснил простодушно, что в церкву к нему идут разные люди, просить денег... Кому на хлеб, а кому на билет или еще на что...
   - На бутылку, - вставил я.
   - Бывает, и на бутылку, - подтвердил он. - А разве грех, если такая потребность аль болезнь? У тебя не случалось, - спросил Шумов, - чтобы остался без денег в чужом городе?.. Обокрали или отстал от поезда...
   - Не дай бог, - сказал я суеверно.
   - А идти-то надо в церкву, - поучал он. - У нас и фондик такой специальный, для всяких несчастных... больных... Мы паспорта не спрашиваем. Дело в сострадании... Прости, но подумал, ты один из них!
   - Один из них, - подтвердил я. И в общем-то не соврал.
   - Ну, раз сочинитель... - И, заглянув мне в глаза, крикнул попадье тащить бутылку.
   - Третью ведь, - напомнил я, но не очень решительно.
   - А мы по е-ди-ной!
   Пошла горячая закуска: пельмени и грибки в сметане, ломти горячего осетра. Его здесь кромсают огромными кусками и подают не в тарелке и не на блюде, а в огромной миске, похожей на эмалированный тазик... Чтобы было, значит, много и стояло на видном месте, посреди стола... Дымится тот осетр, пышет в лицо рыбьим духом, и сочится и истекает горячим жиром на изломе, и приманивает нежными хрящами, такой весь панцирный, старинный, сказочный... Из царских прямо палат.
   Тут лишь, после третьей, смогли неожиданно для себя выяснить, что служили мы с Шумовым в одной и той же воинской части, в славном городе Саратове, и даже в одно время: в пятьдесят третьем году. Он там был в особом, секретном, отделе. Но где-то в столовке мы, конечно, встречались...
   Но вот откуда церковь взялась?
   Он призадумался и, даже будто сам удивляясь, пояснил, что это такая история... Такая история...
   И предложил выпить за нашу "боевую" молодость, ибо судьба его круто повернулась как раз во время службы в армии. Хотя нынешнее-то дело, которым он занялся, по-боевей прошлого будет!
   А началось с телеграммы, в которой сообщалось, что умер у него родной дядя, священник, в одном из астраханских приходов, и поскольку наследников у него не было, предложили приход принять на себя племяннику, то есть Анатолию Шумову.
   Он съездил, огляделся... Да и согласился. Но тут уж взяли в оборот его, да с тех пор и не оставляют...
   Отовсюду, откуда можно, изгнали, и уехал он, бывший военнослужащий танковых войск, в Загорск, в Духовную академию...
   Жаловаться не умел и не хотел. Но за рюмкой попенял на здешнюю власть в лице какой-то идеологической бабы, которая выперла его детишек из детского сада... Мол, дети работника культа будут дурно влиять на других детей.
   - В детском-то саду?
   Он усмехнулся в бороду.
   - Да я и без них устроил - у меня каждая заведующая возьмет... Но потом-то узнают, выдворяют. Уж я им объясняю, мол, пусть лучше у вас учатся... (Знаете политбеседу для яслей: "Сталин нака, Черчилль - бяка!) Это же лучше, чем им при церкви толкаться? А у меня двое своих да трое приемных... Ну, не в саду, так на даче могли быть, но они и дачу прибрали...