Страница:
— Да. И точно так же, как ты. Без-на-деж-но.
— Тебе никогда не хотелось умереть?
Оля задумалась:
— Наверное, нет. Просто я с самого начала знала, что никакой надежды нет. И жила только для того, чтобы снова его увидеть. А сейчас он закончил Академию и уехал. Я больше его не увижу. Так что не знаю, может, и захочется.
— Тебе было хорошо с ним?
— Ты такие вопросы задаешь… Не знаю. Мы ссорились почти при каждой встрече. Мне очень тяжело было разговаривать с ним. А без него — еще хуже. И знаешь, я, наверное, не согласилась бы что-то изменить, будь у меня возможность прожить жизнь заново. Все-таки… я не знаю, но я чувствую, что при всей этой безнадеге у меня было что-то замечательное, чего почти ни у кого не бывает.
— Ты ему говорила, что любишь?
— Ты что?! Самое мягкое, что он сделал бы, — покрутил бы пальцем у виска и назвал бы дурой. А то еще и посмеялся бы.
— Ну, ты ж меня не назвала идиотом…
— Я девушка. И я сама в такой же ситуации. Поэтому понимаю.
Некоторое время молчали. Колька размеренно заговорил, как в пустоту:
— Иногда бывает так, что даже смотреть в глаза тому, кого любишь, невозможно. Ходишь вокруг дома, думаешь — она там, чем-то занимается, может быть, случайно вспомнит про тебя. И — хорошо. Но как подумаешь, что можно просто зайти в гости, становится жутко. Сидишь вечером, мечтаешь о встрече, продумываешь каждое слово, а наутро бежишь прочь, как ошпаренный. И думаешь только о том, что как бы чего не произошло, как бы не случилось, чтоб на танец пригласить — так это проще без парашюта со стратолета сигануть, и то не так страшно.
— То-то парни часто требуют от девчонок секса как доказательства любви, — с грустным сарказмом возразила Оля. — Уж так им при этом страшно, наверное!
Колька задумался:
— Нет, это не любовь. Когда любишь, ничего не требуешь для себя. А секс… Мне одна девчонка говорила, что секс — это признак доверия, и ничего больше. Даже гормоны тут ни при чем. Влюбленность тем и отличается от любви, что доверия может и не быть. Если любишь, то доверяешь.
Оля вспомнила, как разговорилась с Павлом о том, как девочки и мальчики становятся юношами и девушками. Он сказал: “Первый раз у меня это было с девчонкой, с которой я год встречался. Нам было по пятнадцать, мы доверяли друг другу”… О любви он не говорил. Оля подумала: а могла бы она вот так, до конца довериться Илье? И вдруг ее окатило сладким ужасом: могла бы. Если бы он… если бы тогда, когда он сделал ей плату, если б Оля тогда послушалась его и зашла в его квартиру… наверное, если бы он предложил ей такое, она бы решилась.
— Американцы говорят, что секс, гормоны и еще привычка — это и есть любовь.
— Поэтому у них и культуры толком никакой. С нашей точки зрения никакой. Хотя в чем-то они правы. Если так думать, то жить проще. Вот только когда порой случается, что возникает четвертая составляющая, им становится куда хреновей нас. А я думаю, что любовь — это что-то, родственное стремлению к смерти. Потому что когда очень сильно любишь, то больше всего хочешь не взаимности, а умереть. Мне бабушка рассказывала: когда человек в кризисе болезни, он вдруг перестает бояться смерти. Ему все равно. Лежит и думает, а как оно, а что там, за чертой… Любовь похожа. Страха смерти нет точно. Я вот тут недавно одного проповедника послушал, нашего, христианского. Он говорит, Бог нас любит, после смерти мы с ним воссоединимся. И я сообразил: а может, любовь — это как раз такое слияние и есть? Может, это стремление стать частью любимого? Недаром же говорят “моя половина” про жену. А поскольку мы все-таки ограничены нашими физическими телами, то мы стремимся их покинуть, отсюда и стремление умереть.
— Не знаю…
— А хочешь скажу, почему влюбленные всегда кажутся дураками? Они просто растворяются в любимом человеке, теряют свою индивидуальность. Если любовь взаимная, то они становятся вместе чем-то новым, и тогда окружающим кажется, что рядом с такой парой светло, будто искры сыплются. Вот ты как-нибудь Шекспира перечитай. Ромео и Джульетта, если по отдельности, — ну два придурка. А вместе… Никто и не верит, что их никогда не было. Думают, они до сих пор где-то живы. И ты думаешь, им страшно было умирать? Да они радовались. Потому что за одну секунду освободились от всего и стали единым целым.
— Коль, — позвала Оля. — Ты не умирай, ладно? Ну пожалуйста. Мне тогда совсем хреново будет. Я не хочу тебе лгать, но ты все-таки не умирай.
Колька грустно улыбнулся:
— Хорошо. Раз ты просишь.
28 июня 2084 года, среда
Селенград
Теормех они оба сдали блестяще. За себя Оля нисколько не переживала, но Колька в число знатоков не входил. Потом, после экзамена, он шутил:
— Это мне серная кислота помогла, не иначе. Мозги простимулировала.
Оля понимала, что дело не в кислоте. Дело в его решимости покончить с собой. И в адреналине. Ведь чем выше опасность, тем больше адреналина. В ответ на решение умереть организм выбросил в кровь максимальную дозу. В таком состоянии Колька и пятиметровую прыжковую планку взял бы без разбега.
На следующий день из уроков были только инфосети. Иосыч где-то бродил, а группа готовилась к зачету. Оля забилась в компанию Котлякова и Ходжаева, решали сложные задачи. С одной промучились, Котляков пошел консультироваться к Шлыкову, а Оля с Русланом Ходжаевым проверяли на практике новый метод — решение на ходу. То есть они просто расхаживали по аудитории и рассуждали. И — решили! Руслан так обрадовался, что распахнул объятия и полетел к Оле с явным намерением кинуться ей на шею. Опешившая Оля от неожиданности присела, выставив над головой руки. Ходжаев прыгнул ласточкой, Оля чуть повела руками… и оба оказались на полу. Оля в проходе между рядами, а Руслан, перелетевший через ее голову, — в полутора метрах, под столом. Налетался. Сидели и ржали. В таком положении их и застал Иосыч.
Зачет Оля сдала легко. Ей было почти все равно, что ей поставят. Приняв теорию, Иосыч потащил ее в лабораторию, чтоб принять творческую работу. Оля чуть не расплакалась, увидев ту плату. Иосыч принялся расспрашивать, как делают платы, особенности штамповки для одно— и двухслойной заливки. Оля отвечала машинально, глядя на плату. Она вдруг очень контрастно, до боли, вспомнила тот день. Илью с решительным выражением лица и отчаянными глазами, шагнувшего к ней, его руку на своей щеке…
Оля не сразу поняла, что Иосыч давно молчит.
— Все? — уточнила она.
— Да. Все.
Но зачетку не попросил. А Оля не настаивала. Она внезапно поняла, что очень устала. Иосыч перекладывал что-то на столе, повернувшись к ней спиной, она следила, как ходят лопатки под тонкой рубашкой. И думала, что Иосыч почему-то чувствует себя виноватым.
— Цыганков просил, чтобы ты навестила его, — внезапно сказал Иосыч.
— Зачем?
— Хочет поведать тебе некую тайну. Мне говорить не стал.
— Хорошо, — равнодушно согласилась Оля.
— Тебе, наверное, интересно, — он не стал писать заявление на Моравлина. Уверяет, что Моравлин ни при чем.
Интерес проклюнулся внезапно. Оля насторожилась, и обернувшийся Иосыч натолкнулся на ее пристальный и не слишком добрый взгляд.
— А вы выгнали Моравлина. Ни за что. И даже не чешетесь позвать обратно.
Иосыч неожиданно криво и очень по-человечески улыбнулся:
— Оля, я слишком хорошо его знаю. Этот человек, оскорбившись один раз, больше не возвращается.
Оля скрипнула зубами. А она ведь ему такое оскорбление на защите нанесла…
— Я бы хотел попросить тебя об одной услуге. Лично я. Не хочешь — не делай. Поговори с ним. Попроси просто приехать. Или хотя бы позвонить мне.
— Он не станет меня слушать, я для него пустое место… — вдруг заволновалась Оля.
Иосыч понимающе улыбался:
— Очень часто люди наотрез отказываются верить в очевидное. По разным причинам. Некоторые оттого, что не хотят брать на себя ответственность, некоторые… некоторые потому, что им придется пересматривать все свое отношение к жизни. Неважно, почему очевидное отрицаешь ты. Важно, что я уверен: если кто-то и может повлиять на Моравлина, то это ты. Поверь, у меня есть основания так думать.
— Но… я даже не знаю, где он.
— В Московье. И будет там, как сказал его отец, до пятнадцатого августа. А мне нужно, чтобы он был здесь не позднее третьего.
— Я попробую…
— Вот и хорошо. А к Цыганкову тоже зайди, как время выберешь.
07 июля 2084 года, пятница
Селенград
Оля сидела слева от сложной конструкции, по въевшейся привычке еще называемой больничной койкой, и рассматривала Цыганкова.
Он переменился и стал ужасен. Провалившиеся глаза и одутловатые, желтой бледности щеки. Правда, выбритые. Олю час продержали в приемнике, наверное, за это время медсестра привела его в порядок.
Позвоночник у него был перебит очень высоко, Цыганков мог шевелить только одной рукой. Теоретически мог, потому что именно с рабочей стороны у него была сломана ключица. Оля смотрела на это крупное, мгновенно расплывшееся тело и думала, что совсем его не жалеет. Ни капельки.
— Я знаю, что это ты исправила Моравлину распределение, — без предисловий начал Цыганков.
— Ну и что?
— А Фильке я сказал, что в этот вечер Службой было зафиксировано изменение Поля, наверное, как раз по этому случаю. Он мне поверил. Я до сих пор ему не врал. Так, недоговаривал.
Оля молчала.
— Изначально там было, что Моравлин распределен в Московье, Птицын в Ольжичи, а Гетманов — на пятый комбинат. Это Филька всех поменял местами.
— Зачем?
— Он ненавидит Илюху. Сам от себя это скрывает. И вообще, дар, как ни крути, отпечаток накладывает. Если человек родился антикорректором, он может даже никогда не пользоваться своим даром, может даже обойтись без инициации, такие случаи известны, — но он все равно психически будет антикорректором. Энергетическим вампиром. Антикорректор любит только себя. Остальных — имеет. А кого не получается поиметь, ненавидит. А тут — вдвойне. Филька мечтал поиметь и тебя, и Илюху. Илюха сам не дался и тебя не дал. Ну, ты понимаешь, это не в буквальном смысле, Фильке нужно, чтоб перед ним прогибались, хотя тебя бы он имел в прямом смысле.
Цыганков замолчал, закрыл глаза. По вискам поползли крупные капли пота. Оля не торопила его. Ей было все равно, что он скажет.
— Илюха не виноват, что я из окна сиганул. Я же точно знаю, что он меня не блокировал. Он не мог, он перед этим в минус выложился. Да и потом, это ж чувствуется, когда тебя блокируют. Илюху Поле подставило, не иначе, но я точно знаю, что он ни при чем.
— Это уже неважно.
— Важно! — крикнул Цыганков. — Важно! Потому что…
Он зашелся надсадным кашлем. Оля налила воды из графина в чашку. Удивилась: чашка не пластмассовая, как обычно бывает в больницах, а фарфоровая. Подсунула ладонь под затылок Цыганкову, приподнимая голову, поднесла чашку к его губам:
— Пей, сейчас пройдет.
И тут он разрыдался. Это было не жалкое зрелище — ужасное. Веки набрякли, нос распух и покраснел, слезы катились по одутловатому лицу, Цыганков кричал что-то бессвязное, обвиняя Олю в том, что она испортила ему жизнь, и зачем она вообще родилась, и Моравлин тоже испортил… На шум пришла пожилая медсестра, Цыганков страшно на нее заорал, требуя, чтоб его оставили в покое. Оля хотела уйти, но Цыганков взвыл:
— Останься! Ну я прошу тебя, останься хоть ты!
Оля нерешительно присела на стул. Цыганков уже успокаивался, хлюпал носом, глотая сопли. Оля, чувствуя всю нереальность происходящего, салфеткой вытерла ему лицо.
— Почему ты, почему всегда ты? — спрашивал Цыганков пустоту. — Ну почему не какая-нибудь дрянь, которую я мог бы ненавидеть? Ну почему именно ты? Почему так? За что я наказан?! Ну за что?! Почему я никогда никому не нужен?! За что мне это наказание? Ну что я такого сделал, за что меня Поле антикорректором сделало?!
Цыганкову всегда хотелось, чтоб его отец им гордился. А отцу было наплевать. Когда шпанистому подростку выпал шанс попасть в крутейший спортклуб и заняться рукопашным боем, он даже не размышлял. Мечтал: вот стану чемпионом, отец меня признает.
Чемпионом он так и не стал. Бойцом был сильнейшим, причем всегда. Но чего-то ему не хватало, что и делает человека чемпионом. Не зря же японцы и китайцы в своих школах и монастырях столько внимания душе уделяли. Зато в клубе Цыганков услышал про Службу.
— Знаешь, я понял, что это — мое. Не в смысле, что должно быть моим. Я понял, что без этого мне просто жить не стоит. Там все было так, как я думал, что должно быть правильно.
Он поступил в Академию. После подготовительных курсов. На первом курсе у него выявили способности блокатора, и его пригласили в Службу. Казалось, сбылась самая заветная мечта.
— Это было самое счастливое время. Я был на своем месте, я был нужен, — рассказывал Цыганков. — Тогда еще не знали, что человек может родиться с несоответствующей своему дару психологией. У меня всегда шиза на этой почве была. Я ж мог строить нормальные отношения с людьми, влюбился, помню, на первом курсе, причем так, что о себе вообще позабыл. Когда Танька залетела, думал перевестись на вечернее, чтоб можно было бабки заработать. Мечтал, что родится у меня сын или дочка, и я-то уж точно не буду таким, как мой папаша. Буду пылинки сдувать, воспитывать, всему научу, чтоб мой ребенок человеком вырос, а не отребьем…
Перед глазами был замечательный пример. Моравлин с самого первого дня стал для Цыганкова кумиром. Настолько правильных людей Цыганков просто не встречал. Причем Моравлин был не занудой, а нормальным парнем. Только вот грязь к нему не липла. Цыганков все время старался быть рядом, всегда ориентировался на его мнение. Думал, что нашел человека, с которым возможна настоящая мужская дружба. Но Моравлин в друзьях не нуждался. Совсем.
— А потом у меня сорвало крышу.
Цыганкова отправили на полигон для сублимации. Там-то это и произошло — инициация, сделавшая его антикорректором второй ступени и закрывшая ему дорогу в Службу.
— Поле каждый видит по-своему. Набор символов, понятных твоему сознанию. Илюха как-то говорил, что для него Поле — коридор квадратного сечения, где стены из серого тумана. Туман состоит из потоков. Он находит нужный поток и делает то, что от него требуется. У меня не так. Я видел не потоки, а людей. И в Поле эти люди делали то, что я хотел. Я трахал их совершенно остервенело, что женщин, что мужчин, что детей, и оставался безнаказанным, а они не могли сопротивляться. Такое возбуждение ненормальное от этой беспомощности, от слез на их глазах, что теряешь рассудок. Ты — бог, а они — твое имущество без права голоса. Для тебя нет ни закона, ни морали, ничего. Тебе можно все, им — только выполнять твои желания. Только потом я узнал, что люди от этого помирают. Оказывается, я высасывал их энергию. А остановиться почти невозможно, потому что в жизни такого кайфа ни от чего больше не поймаешь…
И все-таки Цыганков старался не опуститься. Старался истово, как раскаявшийся грешник. Дар, любой дар, это такая дрянь, которая если один раз проявилась, будет вылезать при каждом удобном случае, чуть только потеряешь бдительность. Но на пути Цыганковского дара стоял Моравлин. И через него Цыганков перешагнуть не мог.
Когда сошло похмелье после инициации, Цыганков осознал самое страшное. У него появилась потребность в чужой энергии. Ему нужны были чужая боль, чужие слезы, чужая беспомощность. И тогда он, чтобы не выходить в Поле, — знал, что не сможет остановиться, пока не убьет, — калечил физически. Только тут он осознал, насколько силен. Ему и в реальности почти не было равных, его боялись, перед ним заискивали… Наверное, Цыганкова это в каком-то смысле спасло. Он собрал себе свиту из отморозков, ходил и наводил “порядок”. К этому моменту его взял под крыло Филька, так что для своих действий Цыганков приобрел еще и хоть слабенькую, но все-таки идейную базу.
А потом он захотел подмять под себя Моравлина. Цыганков сам себя убеждал, что Моравлина пора жизни поучить. Ведь именно Моравлин в свое время добился отправки Цыганкова на полигон, разрушив карьеру в Службе. Теперь начал мешать сделать и партийную карьеру… Конечно, на самом деле Цыганкову требовалось подчинить в лице Моравлина Службу, пнувшую его под зад. А чтоб не сорваться, не забыться, не выйти в Поле, “урок” решил провести не один. Со стороны казалось, что это низость — впятером против одного, — но Цыганков надеялся, что присутствие его братков поможет удержаться. Один на один не удержался бы точно. Вот тогда это и произошло.
— Блокада — я тебе по секрету скажу, гадость редкостная. Обычно блокатор ловит нужный поток и замыкает его на себя самого. Начало на конец. Если блокатор обыкновенный, то поток загибается вперед, с заходом на будущее, это ничего, только кажется, что на тебе неделю черти воду возили. Если блокирует “постовщик”, он загибает поток назад, в прошлое. Вот это уже дрянь. Такое ощущение, что тебя наизнанку вывернули, на сердце веревку накинули и узелок затянули. После такой блокады антикорректора обычно с предынфарктным состоянием в больницу увозят. Иногда бывает проще, когда тебя ловят перед Полем, а не в нем. Это легче всего переносится. Блокатор надевает на тебя ментальный колпак, тебе просто перестает чего-то хотеться. Настроение портится, ну, напьешься после этого, и нормально. Но все, что со мной делали до этих пор, были цветочки. А тогда, в зале, меня ка-ак шарахнет! Блин, как граната в желудке взорвалась! Я думал, на месте сдохну. Психоэнергетическое истощение — полное. Я тогда не понял, что это. Потом сказали, что это меня Вещий Олег заблокировал, — Цыганков криво ухмыльнулся.
Реал— тайм корректировщики, как уверял Цыганков, просто разрывали блокируемый поток, выпуская энергию в образовавшуюся дыру. Цыганков потом долго болел, приходя в себя. До самой сессии еле трепыхался.
— Зря я тогда тебя не послушал, — признал Цыганков. — Зато после того раза на носу зарубил: против тебя идти нельзя.
В свое время Цыганков, устав от собственных зверских желаний, пришел плакаться к Иосычу. И тот ему посоветовал: если совсем невтерпеж, работать не с живыми людьми, а с неодушевленными предметами. Выбрать в реале вслепую нужный предмет из множества, ускорить или задержать транспортные потоки. Люди от этого не страдают, а Цыганкову все равно, какую энергию тянуть — живую или электрическую. Оно, конечно, кайф не тот, все равно что трахаться в войлочном презервативе — можно с женщиной, но лучше с валенком.
Цыганков так и делал. На экзаменах себе хороший билетик выбирал, никогда никуда не опаздывал… И вот тут-то, на экзамене, Вещий Олег и осчастливил его вторично. На этот раз не дрался, накрыл колпачком загодя. Цыганков даже мысли слышать перестал, как в стекло его запаяли. И уж конечно, нечего было и думать о том, чтоб в Поле прорываться. Экзамен он провалил.
У него начал сипеть голос, Оля опять отпаивала его.
— Не противно? — спросил Цыганков.
Оля только пожала плечами.
— Я ж инвалид. В туалет сходить не могу, под себя гажу.
— Ну и что?
Цыганкова в больнице почти не навещали. Вроде столько друзей было, а вышло — ни одного. Лилька Одоевская, которой по просьбе Цыганкова звонила медсестра, передала, что у нее сессия и нет времени. Отморозки из числа тех, кого Цыганков за собой водил, пришли один раз, посидели, повздыхали и с видимым облегчением покинули его. Приходила Машка Голикова, раза три, наверное, рассказывала новости про большой мир. Иосыч на просьбу прийти откликнулся мгновенно. Сказал, что по закону Служба обязана позаботиться о пострадавшем, но они и так бы это сделали, потому что Цыганков — сотрудник. Для такого дара, как у него, умение ходить не обязательно. Обещали подлечить так, чтобы у него обе руки работали, протезы где можно подставили бы…
Цыганкову очень нужны были люди. Он радовался всем, кто приходил. И как же горько было понимать, что для них эти визиты — в тягость. Они все здоровые, у них вся жизнь впереди, а Цыганков никогда ходить не будет. У него не будет ни семьи, ни друзей. Только Поле.
Последним приходил Филька. С намерением уговорить Цыганкова дать показания для суда. Мол, Служба проводит политику геноцида, так или иначе убивая тех, кто кажется ей вредным. Не преступником, а просто ненужным элементом.
— И ты согласился?!
— А он не будет меня спрашивать. Я к чему: на суде, если у меня крыша поедет, и я начну Илюху обвинять, ты скажи — ты ж свидетельница, — что ты в тот день к Илюхе заходила, и меня там не было. С Илюхой только договорись, чтоб он не отпирался. Иосычу я уже сказал, там все нормально будет. Филька будет на тебя давить, покупать, шантажировать — ты не бойся, он на самом деле тебе ничего сделать не может. Я знаю. Ты только не бойся, не позволяй себе испугаться. Он антикорректор, почувствует. Только не сломайся, хоть ты не сломайся! И вот еще что Илюхе скажи: пусть не вздумает Фильке инициацию купировать. Филька его убьет. Ни в коем случае даже не приближаться к нему! Скажешь, ладно?
— Скажу.
Оля поддалась минутному порыву, наклонилась вперед, погладила Цыганкова по плечу. Невинный жест вызвал бурю эмоций: Цыганков опять разрыдался.
— Ну почему именно ты?! Я тебе столько дерьма сделал! Никому столько не сделал, сколько тебе! Ну почему ты меня жалеешь?! Я ж тебя с Моравлиным поссорил, я! Не было у него тогда никакой бабы, один он был! И тебя ждал! А я пересрал, потому что Филька мне приказал вас поссорить! Есть у него чем придавить… Вот я тебя не пожалел, а ты меня?!
— Бог тебе судья, — сказала Оля. — Не я. И хватит реветь, я тебе не сопли вытирать сюда пришла.
— Он меня и осудил… Ну почему я не помер?! Так нет, живи теперь калекой… И раньше никому нужен не был, а теперь и подавно.
— Тебе ж Иосыч сказал, что тебя не выгоняют.
— Ну и что?! Ты сама подумай — какой я там буду обузой! Слушай, — рыдания внезапно перешли в страстный шепот, — сделай хоть что-нибудь. Сделай так, чтоб я на костылях ходить мог. Это ж немного, да? Совсем немного. Я отработаю, честно. Я всю жизнь в Службе пахать буду, о себе вообще не подумаю. Обещаю, честно. Или, если не сможешь, убей. Я так не могу. Я знаю, я скотина и мерзавец, но я исправлюсь. Честно. Просто так нельзя. Нельзя жить и постоянно помнить, что ты никому не нужен. Я потому и в окно сиганул, что понял: смерть лучше, чем жить и помнить, что ты никому не нужный мерзавец. Сделай, а? Я тебя потом отблагодарю. Сделаю все, что скажешь. Все, буквально. Хочешь, буду твоей тенью. Только сделай так, чтобы я был нормальным. Чтоб я мог исправить все. Обещай, что сделаешь!
— Как?! — не понимала Оля. — Я же обычный человек, даже не врач, что я могу сделать?!
— Ты только пообещай, что попытаешься. — Цыганков умоляюще смотрел на нее.
— Ну, хорошо, — неуверенно сказала Оля, — если от меня что-то будет зависеть…
— Ты только вспомни про меня, ладно? И все получится. А хочешь, я тебе расскажу, как Илюха с Полем работает? Тебе ж интересно, наверняка. И про Филькин договор с Полем расскажу.
Почти полтора часа он рассказывал ей то, что, как Оля поняла, было страшнейшей государственной тайной. Даже Илья ей ничего подобного не говорил. Она слушала молча, слова легко запоминались, потому что не были заумными. Ей и не думалось раньше, что все так просто.
Из больницы Оля поехала в Академию. Занятия закончились неделю назад, корпуса затихли. Она поднялась в лаборантскую, села на чистый подоконник, прислонилась виском к стеклу. Разговор с Цыганковым совершенно ее измотал. Дверь открылась, заглянул Филька:
— Зайдите в деканат!
Филька уже неделю был новым деканом военки. Паничкина уволили, теперь Филька наводил свои порядки. Оля спустилась на третий этаж. Филя с деловым лицом копался в компьютере. Напротив сидела новая секретарша, сухая, вся из себя идеальная, холодная, как кукла. В соседней комнате роботехники резались в стрелялку по сети. Они здесь прочно обосновались, торчали круглые сутки, при необходимости составляя Фильке свиту. Никому это не нравилось, на военке это было дурным тоном. Да что такое? У роботехников своего деканата нет?
— Товарищ Пацанчик, я тут смотрю, у вас прогулов полно.
С того момента, как Филька из комитета переехал сюда, он обращался к ней строго на вы и по фамилии.
— Можно подумать, ты не знаешь, откуда они, — нагло ответила Оля. — У тебя ж в комитете и сидела, когда тебе срочно какие-то мероприятия оформить требовалось.
Секретарша гневно посмотрела на нее.
— Обращайтесь ко мне на вы, — сухо сказал Филька.
— С какой радости? Ты думаешь, тебя хоть кто-нибудь будет звать на вы? Если только первокурсники. А для остальных ты — Филька.
Филька побледнел.
— Мне придется научить вас вежливости, товарищ Пацанчик.
— Тебе-то? Слушай, Филь, а как ты намерен кого-то учить вежливости и дисциплине, если превратил деканат в притон? Роботехники у тебя тут оттягиваются, как в ночном клубе. Я у них и пивко видела, и дымком сигаретным тянет. Что, здесь правила Академии не действуют? Ты, что ль, новые завел, а, Филиппок?
В дверях смежной комнаты нарисовался молчаливый громила, преданным взором вопрошающий: может, типа поучить герлу жизни?
— Ты иди, мальчик, — снисходительно сказала Оля. — Мы без тебя разберемся.
— Иди, — приказал ему Филька. — И дверь закрой.
— Что, не хочешь, чтоб слышали, как тебя, такого крутого декана, третьекурсница раскладывает? — осведомилась Оля.
— Тебе никогда не хотелось умереть?
Оля задумалась:
— Наверное, нет. Просто я с самого начала знала, что никакой надежды нет. И жила только для того, чтобы снова его увидеть. А сейчас он закончил Академию и уехал. Я больше его не увижу. Так что не знаю, может, и захочется.
— Тебе было хорошо с ним?
— Ты такие вопросы задаешь… Не знаю. Мы ссорились почти при каждой встрече. Мне очень тяжело было разговаривать с ним. А без него — еще хуже. И знаешь, я, наверное, не согласилась бы что-то изменить, будь у меня возможность прожить жизнь заново. Все-таки… я не знаю, но я чувствую, что при всей этой безнадеге у меня было что-то замечательное, чего почти ни у кого не бывает.
— Ты ему говорила, что любишь?
— Ты что?! Самое мягкое, что он сделал бы, — покрутил бы пальцем у виска и назвал бы дурой. А то еще и посмеялся бы.
— Ну, ты ж меня не назвала идиотом…
— Я девушка. И я сама в такой же ситуации. Поэтому понимаю.
Некоторое время молчали. Колька размеренно заговорил, как в пустоту:
— Иногда бывает так, что даже смотреть в глаза тому, кого любишь, невозможно. Ходишь вокруг дома, думаешь — она там, чем-то занимается, может быть, случайно вспомнит про тебя. И — хорошо. Но как подумаешь, что можно просто зайти в гости, становится жутко. Сидишь вечером, мечтаешь о встрече, продумываешь каждое слово, а наутро бежишь прочь, как ошпаренный. И думаешь только о том, что как бы чего не произошло, как бы не случилось, чтоб на танец пригласить — так это проще без парашюта со стратолета сигануть, и то не так страшно.
— То-то парни часто требуют от девчонок секса как доказательства любви, — с грустным сарказмом возразила Оля. — Уж так им при этом страшно, наверное!
Колька задумался:
— Нет, это не любовь. Когда любишь, ничего не требуешь для себя. А секс… Мне одна девчонка говорила, что секс — это признак доверия, и ничего больше. Даже гормоны тут ни при чем. Влюбленность тем и отличается от любви, что доверия может и не быть. Если любишь, то доверяешь.
Оля вспомнила, как разговорилась с Павлом о том, как девочки и мальчики становятся юношами и девушками. Он сказал: “Первый раз у меня это было с девчонкой, с которой я год встречался. Нам было по пятнадцать, мы доверяли друг другу”… О любви он не говорил. Оля подумала: а могла бы она вот так, до конца довериться Илье? И вдруг ее окатило сладким ужасом: могла бы. Если бы он… если бы тогда, когда он сделал ей плату, если б Оля тогда послушалась его и зашла в его квартиру… наверное, если бы он предложил ей такое, она бы решилась.
— Американцы говорят, что секс, гормоны и еще привычка — это и есть любовь.
— Поэтому у них и культуры толком никакой. С нашей точки зрения никакой. Хотя в чем-то они правы. Если так думать, то жить проще. Вот только когда порой случается, что возникает четвертая составляющая, им становится куда хреновей нас. А я думаю, что любовь — это что-то, родственное стремлению к смерти. Потому что когда очень сильно любишь, то больше всего хочешь не взаимности, а умереть. Мне бабушка рассказывала: когда человек в кризисе болезни, он вдруг перестает бояться смерти. Ему все равно. Лежит и думает, а как оно, а что там, за чертой… Любовь похожа. Страха смерти нет точно. Я вот тут недавно одного проповедника послушал, нашего, христианского. Он говорит, Бог нас любит, после смерти мы с ним воссоединимся. И я сообразил: а может, любовь — это как раз такое слияние и есть? Может, это стремление стать частью любимого? Недаром же говорят “моя половина” про жену. А поскольку мы все-таки ограничены нашими физическими телами, то мы стремимся их покинуть, отсюда и стремление умереть.
— Не знаю…
— А хочешь скажу, почему влюбленные всегда кажутся дураками? Они просто растворяются в любимом человеке, теряют свою индивидуальность. Если любовь взаимная, то они становятся вместе чем-то новым, и тогда окружающим кажется, что рядом с такой парой светло, будто искры сыплются. Вот ты как-нибудь Шекспира перечитай. Ромео и Джульетта, если по отдельности, — ну два придурка. А вместе… Никто и не верит, что их никогда не было. Думают, они до сих пор где-то живы. И ты думаешь, им страшно было умирать? Да они радовались. Потому что за одну секунду освободились от всего и стали единым целым.
— Коль, — позвала Оля. — Ты не умирай, ладно? Ну пожалуйста. Мне тогда совсем хреново будет. Я не хочу тебе лгать, но ты все-таки не умирай.
Колька грустно улыбнулся:
— Хорошо. Раз ты просишь.
* * *
28 июня 2084 года, среда
Селенград
Теормех они оба сдали блестяще. За себя Оля нисколько не переживала, но Колька в число знатоков не входил. Потом, после экзамена, он шутил:
— Это мне серная кислота помогла, не иначе. Мозги простимулировала.
Оля понимала, что дело не в кислоте. Дело в его решимости покончить с собой. И в адреналине. Ведь чем выше опасность, тем больше адреналина. В ответ на решение умереть организм выбросил в кровь максимальную дозу. В таком состоянии Колька и пятиметровую прыжковую планку взял бы без разбега.
На следующий день из уроков были только инфосети. Иосыч где-то бродил, а группа готовилась к зачету. Оля забилась в компанию Котлякова и Ходжаева, решали сложные задачи. С одной промучились, Котляков пошел консультироваться к Шлыкову, а Оля с Русланом Ходжаевым проверяли на практике новый метод — решение на ходу. То есть они просто расхаживали по аудитории и рассуждали. И — решили! Руслан так обрадовался, что распахнул объятия и полетел к Оле с явным намерением кинуться ей на шею. Опешившая Оля от неожиданности присела, выставив над головой руки. Ходжаев прыгнул ласточкой, Оля чуть повела руками… и оба оказались на полу. Оля в проходе между рядами, а Руслан, перелетевший через ее голову, — в полутора метрах, под столом. Налетался. Сидели и ржали. В таком положении их и застал Иосыч.
Зачет Оля сдала легко. Ей было почти все равно, что ей поставят. Приняв теорию, Иосыч потащил ее в лабораторию, чтоб принять творческую работу. Оля чуть не расплакалась, увидев ту плату. Иосыч принялся расспрашивать, как делают платы, особенности штамповки для одно— и двухслойной заливки. Оля отвечала машинально, глядя на плату. Она вдруг очень контрастно, до боли, вспомнила тот день. Илью с решительным выражением лица и отчаянными глазами, шагнувшего к ней, его руку на своей щеке…
Оля не сразу поняла, что Иосыч давно молчит.
— Все? — уточнила она.
— Да. Все.
Но зачетку не попросил. А Оля не настаивала. Она внезапно поняла, что очень устала. Иосыч перекладывал что-то на столе, повернувшись к ней спиной, она следила, как ходят лопатки под тонкой рубашкой. И думала, что Иосыч почему-то чувствует себя виноватым.
— Цыганков просил, чтобы ты навестила его, — внезапно сказал Иосыч.
— Зачем?
— Хочет поведать тебе некую тайну. Мне говорить не стал.
— Хорошо, — равнодушно согласилась Оля.
— Тебе, наверное, интересно, — он не стал писать заявление на Моравлина. Уверяет, что Моравлин ни при чем.
Интерес проклюнулся внезапно. Оля насторожилась, и обернувшийся Иосыч натолкнулся на ее пристальный и не слишком добрый взгляд.
— А вы выгнали Моравлина. Ни за что. И даже не чешетесь позвать обратно.
Иосыч неожиданно криво и очень по-человечески улыбнулся:
— Оля, я слишком хорошо его знаю. Этот человек, оскорбившись один раз, больше не возвращается.
Оля скрипнула зубами. А она ведь ему такое оскорбление на защите нанесла…
— Я бы хотел попросить тебя об одной услуге. Лично я. Не хочешь — не делай. Поговори с ним. Попроси просто приехать. Или хотя бы позвонить мне.
— Он не станет меня слушать, я для него пустое место… — вдруг заволновалась Оля.
Иосыч понимающе улыбался:
— Очень часто люди наотрез отказываются верить в очевидное. По разным причинам. Некоторые оттого, что не хотят брать на себя ответственность, некоторые… некоторые потому, что им придется пересматривать все свое отношение к жизни. Неважно, почему очевидное отрицаешь ты. Важно, что я уверен: если кто-то и может повлиять на Моравлина, то это ты. Поверь, у меня есть основания так думать.
— Но… я даже не знаю, где он.
— В Московье. И будет там, как сказал его отец, до пятнадцатого августа. А мне нужно, чтобы он был здесь не позднее третьего.
— Я попробую…
— Вот и хорошо. А к Цыганкову тоже зайди, как время выберешь.
* * *
07 июля 2084 года, пятница
Селенград
Оля сидела слева от сложной конструкции, по въевшейся привычке еще называемой больничной койкой, и рассматривала Цыганкова.
Он переменился и стал ужасен. Провалившиеся глаза и одутловатые, желтой бледности щеки. Правда, выбритые. Олю час продержали в приемнике, наверное, за это время медсестра привела его в порядок.
Позвоночник у него был перебит очень высоко, Цыганков мог шевелить только одной рукой. Теоретически мог, потому что именно с рабочей стороны у него была сломана ключица. Оля смотрела на это крупное, мгновенно расплывшееся тело и думала, что совсем его не жалеет. Ни капельки.
— Я знаю, что это ты исправила Моравлину распределение, — без предисловий начал Цыганков.
— Ну и что?
— А Фильке я сказал, что в этот вечер Службой было зафиксировано изменение Поля, наверное, как раз по этому случаю. Он мне поверил. Я до сих пор ему не врал. Так, недоговаривал.
Оля молчала.
— Изначально там было, что Моравлин распределен в Московье, Птицын в Ольжичи, а Гетманов — на пятый комбинат. Это Филька всех поменял местами.
— Зачем?
— Он ненавидит Илюху. Сам от себя это скрывает. И вообще, дар, как ни крути, отпечаток накладывает. Если человек родился антикорректором, он может даже никогда не пользоваться своим даром, может даже обойтись без инициации, такие случаи известны, — но он все равно психически будет антикорректором. Энергетическим вампиром. Антикорректор любит только себя. Остальных — имеет. А кого не получается поиметь, ненавидит. А тут — вдвойне. Филька мечтал поиметь и тебя, и Илюху. Илюха сам не дался и тебя не дал. Ну, ты понимаешь, это не в буквальном смысле, Фильке нужно, чтоб перед ним прогибались, хотя тебя бы он имел в прямом смысле.
Цыганков замолчал, закрыл глаза. По вискам поползли крупные капли пота. Оля не торопила его. Ей было все равно, что он скажет.
— Илюха не виноват, что я из окна сиганул. Я же точно знаю, что он меня не блокировал. Он не мог, он перед этим в минус выложился. Да и потом, это ж чувствуется, когда тебя блокируют. Илюху Поле подставило, не иначе, но я точно знаю, что он ни при чем.
— Это уже неважно.
— Важно! — крикнул Цыганков. — Важно! Потому что…
Он зашелся надсадным кашлем. Оля налила воды из графина в чашку. Удивилась: чашка не пластмассовая, как обычно бывает в больницах, а фарфоровая. Подсунула ладонь под затылок Цыганкову, приподнимая голову, поднесла чашку к его губам:
— Пей, сейчас пройдет.
И тут он разрыдался. Это было не жалкое зрелище — ужасное. Веки набрякли, нос распух и покраснел, слезы катились по одутловатому лицу, Цыганков кричал что-то бессвязное, обвиняя Олю в том, что она испортила ему жизнь, и зачем она вообще родилась, и Моравлин тоже испортил… На шум пришла пожилая медсестра, Цыганков страшно на нее заорал, требуя, чтоб его оставили в покое. Оля хотела уйти, но Цыганков взвыл:
— Останься! Ну я прошу тебя, останься хоть ты!
Оля нерешительно присела на стул. Цыганков уже успокаивался, хлюпал носом, глотая сопли. Оля, чувствуя всю нереальность происходящего, салфеткой вытерла ему лицо.
— Почему ты, почему всегда ты? — спрашивал Цыганков пустоту. — Ну почему не какая-нибудь дрянь, которую я мог бы ненавидеть? Ну почему именно ты? Почему так? За что я наказан?! Ну за что?! Почему я никогда никому не нужен?! За что мне это наказание? Ну что я такого сделал, за что меня Поле антикорректором сделало?!
Цыганкову всегда хотелось, чтоб его отец им гордился. А отцу было наплевать. Когда шпанистому подростку выпал шанс попасть в крутейший спортклуб и заняться рукопашным боем, он даже не размышлял. Мечтал: вот стану чемпионом, отец меня признает.
Чемпионом он так и не стал. Бойцом был сильнейшим, причем всегда. Но чего-то ему не хватало, что и делает человека чемпионом. Не зря же японцы и китайцы в своих школах и монастырях столько внимания душе уделяли. Зато в клубе Цыганков услышал про Службу.
— Знаешь, я понял, что это — мое. Не в смысле, что должно быть моим. Я понял, что без этого мне просто жить не стоит. Там все было так, как я думал, что должно быть правильно.
Он поступил в Академию. После подготовительных курсов. На первом курсе у него выявили способности блокатора, и его пригласили в Службу. Казалось, сбылась самая заветная мечта.
— Это было самое счастливое время. Я был на своем месте, я был нужен, — рассказывал Цыганков. — Тогда еще не знали, что человек может родиться с несоответствующей своему дару психологией. У меня всегда шиза на этой почве была. Я ж мог строить нормальные отношения с людьми, влюбился, помню, на первом курсе, причем так, что о себе вообще позабыл. Когда Танька залетела, думал перевестись на вечернее, чтоб можно было бабки заработать. Мечтал, что родится у меня сын или дочка, и я-то уж точно не буду таким, как мой папаша. Буду пылинки сдувать, воспитывать, всему научу, чтоб мой ребенок человеком вырос, а не отребьем…
Перед глазами был замечательный пример. Моравлин с самого первого дня стал для Цыганкова кумиром. Настолько правильных людей Цыганков просто не встречал. Причем Моравлин был не занудой, а нормальным парнем. Только вот грязь к нему не липла. Цыганков все время старался быть рядом, всегда ориентировался на его мнение. Думал, что нашел человека, с которым возможна настоящая мужская дружба. Но Моравлин в друзьях не нуждался. Совсем.
— А потом у меня сорвало крышу.
Цыганкова отправили на полигон для сублимации. Там-то это и произошло — инициация, сделавшая его антикорректором второй ступени и закрывшая ему дорогу в Службу.
— Поле каждый видит по-своему. Набор символов, понятных твоему сознанию. Илюха как-то говорил, что для него Поле — коридор квадратного сечения, где стены из серого тумана. Туман состоит из потоков. Он находит нужный поток и делает то, что от него требуется. У меня не так. Я видел не потоки, а людей. И в Поле эти люди делали то, что я хотел. Я трахал их совершенно остервенело, что женщин, что мужчин, что детей, и оставался безнаказанным, а они не могли сопротивляться. Такое возбуждение ненормальное от этой беспомощности, от слез на их глазах, что теряешь рассудок. Ты — бог, а они — твое имущество без права голоса. Для тебя нет ни закона, ни морали, ничего. Тебе можно все, им — только выполнять твои желания. Только потом я узнал, что люди от этого помирают. Оказывается, я высасывал их энергию. А остановиться почти невозможно, потому что в жизни такого кайфа ни от чего больше не поймаешь…
И все-таки Цыганков старался не опуститься. Старался истово, как раскаявшийся грешник. Дар, любой дар, это такая дрянь, которая если один раз проявилась, будет вылезать при каждом удобном случае, чуть только потеряешь бдительность. Но на пути Цыганковского дара стоял Моравлин. И через него Цыганков перешагнуть не мог.
Когда сошло похмелье после инициации, Цыганков осознал самое страшное. У него появилась потребность в чужой энергии. Ему нужны были чужая боль, чужие слезы, чужая беспомощность. И тогда он, чтобы не выходить в Поле, — знал, что не сможет остановиться, пока не убьет, — калечил физически. Только тут он осознал, насколько силен. Ему и в реальности почти не было равных, его боялись, перед ним заискивали… Наверное, Цыганкова это в каком-то смысле спасло. Он собрал себе свиту из отморозков, ходил и наводил “порядок”. К этому моменту его взял под крыло Филька, так что для своих действий Цыганков приобрел еще и хоть слабенькую, но все-таки идейную базу.
А потом он захотел подмять под себя Моравлина. Цыганков сам себя убеждал, что Моравлина пора жизни поучить. Ведь именно Моравлин в свое время добился отправки Цыганкова на полигон, разрушив карьеру в Службе. Теперь начал мешать сделать и партийную карьеру… Конечно, на самом деле Цыганкову требовалось подчинить в лице Моравлина Службу, пнувшую его под зад. А чтоб не сорваться, не забыться, не выйти в Поле, “урок” решил провести не один. Со стороны казалось, что это низость — впятером против одного, — но Цыганков надеялся, что присутствие его братков поможет удержаться. Один на один не удержался бы точно. Вот тогда это и произошло.
— Блокада — я тебе по секрету скажу, гадость редкостная. Обычно блокатор ловит нужный поток и замыкает его на себя самого. Начало на конец. Если блокатор обыкновенный, то поток загибается вперед, с заходом на будущее, это ничего, только кажется, что на тебе неделю черти воду возили. Если блокирует “постовщик”, он загибает поток назад, в прошлое. Вот это уже дрянь. Такое ощущение, что тебя наизнанку вывернули, на сердце веревку накинули и узелок затянули. После такой блокады антикорректора обычно с предынфарктным состоянием в больницу увозят. Иногда бывает проще, когда тебя ловят перед Полем, а не в нем. Это легче всего переносится. Блокатор надевает на тебя ментальный колпак, тебе просто перестает чего-то хотеться. Настроение портится, ну, напьешься после этого, и нормально. Но все, что со мной делали до этих пор, были цветочки. А тогда, в зале, меня ка-ак шарахнет! Блин, как граната в желудке взорвалась! Я думал, на месте сдохну. Психоэнергетическое истощение — полное. Я тогда не понял, что это. Потом сказали, что это меня Вещий Олег заблокировал, — Цыганков криво ухмыльнулся.
Реал— тайм корректировщики, как уверял Цыганков, просто разрывали блокируемый поток, выпуская энергию в образовавшуюся дыру. Цыганков потом долго болел, приходя в себя. До самой сессии еле трепыхался.
— Зря я тогда тебя не послушал, — признал Цыганков. — Зато после того раза на носу зарубил: против тебя идти нельзя.
В свое время Цыганков, устав от собственных зверских желаний, пришел плакаться к Иосычу. И тот ему посоветовал: если совсем невтерпеж, работать не с живыми людьми, а с неодушевленными предметами. Выбрать в реале вслепую нужный предмет из множества, ускорить или задержать транспортные потоки. Люди от этого не страдают, а Цыганкову все равно, какую энергию тянуть — живую или электрическую. Оно, конечно, кайф не тот, все равно что трахаться в войлочном презервативе — можно с женщиной, но лучше с валенком.
Цыганков так и делал. На экзаменах себе хороший билетик выбирал, никогда никуда не опаздывал… И вот тут-то, на экзамене, Вещий Олег и осчастливил его вторично. На этот раз не дрался, накрыл колпачком загодя. Цыганков даже мысли слышать перестал, как в стекло его запаяли. И уж конечно, нечего было и думать о том, чтоб в Поле прорываться. Экзамен он провалил.
У него начал сипеть голос, Оля опять отпаивала его.
— Не противно? — спросил Цыганков.
Оля только пожала плечами.
— Я ж инвалид. В туалет сходить не могу, под себя гажу.
— Ну и что?
Цыганкова в больнице почти не навещали. Вроде столько друзей было, а вышло — ни одного. Лилька Одоевская, которой по просьбе Цыганкова звонила медсестра, передала, что у нее сессия и нет времени. Отморозки из числа тех, кого Цыганков за собой водил, пришли один раз, посидели, повздыхали и с видимым облегчением покинули его. Приходила Машка Голикова, раза три, наверное, рассказывала новости про большой мир. Иосыч на просьбу прийти откликнулся мгновенно. Сказал, что по закону Служба обязана позаботиться о пострадавшем, но они и так бы это сделали, потому что Цыганков — сотрудник. Для такого дара, как у него, умение ходить не обязательно. Обещали подлечить так, чтобы у него обе руки работали, протезы где можно подставили бы…
Цыганкову очень нужны были люди. Он радовался всем, кто приходил. И как же горько было понимать, что для них эти визиты — в тягость. Они все здоровые, у них вся жизнь впереди, а Цыганков никогда ходить не будет. У него не будет ни семьи, ни друзей. Только Поле.
Последним приходил Филька. С намерением уговорить Цыганкова дать показания для суда. Мол, Служба проводит политику геноцида, так или иначе убивая тех, кто кажется ей вредным. Не преступником, а просто ненужным элементом.
— И ты согласился?!
— А он не будет меня спрашивать. Я к чему: на суде, если у меня крыша поедет, и я начну Илюху обвинять, ты скажи — ты ж свидетельница, — что ты в тот день к Илюхе заходила, и меня там не было. С Илюхой только договорись, чтоб он не отпирался. Иосычу я уже сказал, там все нормально будет. Филька будет на тебя давить, покупать, шантажировать — ты не бойся, он на самом деле тебе ничего сделать не может. Я знаю. Ты только не бойся, не позволяй себе испугаться. Он антикорректор, почувствует. Только не сломайся, хоть ты не сломайся! И вот еще что Илюхе скажи: пусть не вздумает Фильке инициацию купировать. Филька его убьет. Ни в коем случае даже не приближаться к нему! Скажешь, ладно?
— Скажу.
Оля поддалась минутному порыву, наклонилась вперед, погладила Цыганкова по плечу. Невинный жест вызвал бурю эмоций: Цыганков опять разрыдался.
— Ну почему именно ты?! Я тебе столько дерьма сделал! Никому столько не сделал, сколько тебе! Ну почему ты меня жалеешь?! Я ж тебя с Моравлиным поссорил, я! Не было у него тогда никакой бабы, один он был! И тебя ждал! А я пересрал, потому что Филька мне приказал вас поссорить! Есть у него чем придавить… Вот я тебя не пожалел, а ты меня?!
— Бог тебе судья, — сказала Оля. — Не я. И хватит реветь, я тебе не сопли вытирать сюда пришла.
— Он меня и осудил… Ну почему я не помер?! Так нет, живи теперь калекой… И раньше никому нужен не был, а теперь и подавно.
— Тебе ж Иосыч сказал, что тебя не выгоняют.
— Ну и что?! Ты сама подумай — какой я там буду обузой! Слушай, — рыдания внезапно перешли в страстный шепот, — сделай хоть что-нибудь. Сделай так, чтоб я на костылях ходить мог. Это ж немного, да? Совсем немного. Я отработаю, честно. Я всю жизнь в Службе пахать буду, о себе вообще не подумаю. Обещаю, честно. Или, если не сможешь, убей. Я так не могу. Я знаю, я скотина и мерзавец, но я исправлюсь. Честно. Просто так нельзя. Нельзя жить и постоянно помнить, что ты никому не нужен. Я потому и в окно сиганул, что понял: смерть лучше, чем жить и помнить, что ты никому не нужный мерзавец. Сделай, а? Я тебя потом отблагодарю. Сделаю все, что скажешь. Все, буквально. Хочешь, буду твоей тенью. Только сделай так, чтобы я был нормальным. Чтоб я мог исправить все. Обещай, что сделаешь!
— Как?! — не понимала Оля. — Я же обычный человек, даже не врач, что я могу сделать?!
— Ты только пообещай, что попытаешься. — Цыганков умоляюще смотрел на нее.
— Ну, хорошо, — неуверенно сказала Оля, — если от меня что-то будет зависеть…
— Ты только вспомни про меня, ладно? И все получится. А хочешь, я тебе расскажу, как Илюха с Полем работает? Тебе ж интересно, наверняка. И про Филькин договор с Полем расскажу.
Почти полтора часа он рассказывал ей то, что, как Оля поняла, было страшнейшей государственной тайной. Даже Илья ей ничего подобного не говорил. Она слушала молча, слова легко запоминались, потому что не были заумными. Ей и не думалось раньше, что все так просто.
Из больницы Оля поехала в Академию. Занятия закончились неделю назад, корпуса затихли. Она поднялась в лаборантскую, села на чистый подоконник, прислонилась виском к стеклу. Разговор с Цыганковым совершенно ее измотал. Дверь открылась, заглянул Филька:
— Зайдите в деканат!
Филька уже неделю был новым деканом военки. Паничкина уволили, теперь Филька наводил свои порядки. Оля спустилась на третий этаж. Филя с деловым лицом копался в компьютере. Напротив сидела новая секретарша, сухая, вся из себя идеальная, холодная, как кукла. В соседней комнате роботехники резались в стрелялку по сети. Они здесь прочно обосновались, торчали круглые сутки, при необходимости составляя Фильке свиту. Никому это не нравилось, на военке это было дурным тоном. Да что такое? У роботехников своего деканата нет?
— Товарищ Пацанчик, я тут смотрю, у вас прогулов полно.
С того момента, как Филька из комитета переехал сюда, он обращался к ней строго на вы и по фамилии.
— Можно подумать, ты не знаешь, откуда они, — нагло ответила Оля. — У тебя ж в комитете и сидела, когда тебе срочно какие-то мероприятия оформить требовалось.
Секретарша гневно посмотрела на нее.
— Обращайтесь ко мне на вы, — сухо сказал Филька.
— С какой радости? Ты думаешь, тебя хоть кто-нибудь будет звать на вы? Если только первокурсники. А для остальных ты — Филька.
Филька побледнел.
— Мне придется научить вас вежливости, товарищ Пацанчик.
— Тебе-то? Слушай, Филь, а как ты намерен кого-то учить вежливости и дисциплине, если превратил деканат в притон? Роботехники у тебя тут оттягиваются, как в ночном клубе. Я у них и пивко видела, и дымком сигаретным тянет. Что, здесь правила Академии не действуют? Ты, что ль, новые завел, а, Филиппок?
В дверях смежной комнаты нарисовался молчаливый громила, преданным взором вопрошающий: может, типа поучить герлу жизни?
— Ты иди, мальчик, — снисходительно сказала Оля. — Мы без тебя разберемся.
— Иди, — приказал ему Филька. — И дверь закрой.
— Что, не хочешь, чтоб слышали, как тебя, такого крутого декана, третьекурсница раскладывает? — осведомилась Оля.