И был прав.
   Да, как ни странно это звучит, но приблатненность или опять же вульгаринка в России и в конце двадцатого века, и в начале двадцать первого была не просто простительной, а даже желательной, этаким своеобразным знаком качества. Конечно, конечно, рыба гниет с головы, и эта диковатая мода шла от вечно пьяного рыка предыдущего президента, которой своей блатноватостью даже бравировал, полагая, видимо, что таким он больше нравится простому народу.
   И тоже был прав.
   Да, ребята, да, и в этом он был прав.
   А люди, которых он попросту материл и давал под зад туфлей, а то и на манер Стеньки Разина сбрасывал в волны матушки-реки, бывали счастливы, поскольку таким образом им было уделено высочайшее внимание.
   — Слышал, вам крепко досталось? — спросил президент Лубовского на том самом приеме в Кремле.
   — Слава богу, обошлось, — ответил Лубовский со всей почтительностью, на которую был способен. Он даже сделал легкий полупоклон, что при английском костюме выглядело вполне пристойно.
   — Берегите себя, — заботливо произнес президент слова, которых не мог слышать Пафнутьев, глядя на экран, но суть которых понял достаточно точно, можно сказать, безошибочно. Ему вовсе не обязательно было слышать слова, чтобы понять характер разговора. — Мы имеем на вас неплохие виды, — добавил президент, не выпуская из руки взмокшей ладошки Лубовского.
   — Всегда готов, — заверил тот, опять чуть заметно склонившись в полупоклоне.
   — И тогда собственная безопасность и безопасность страны окажутся в ваших руках.
   — Я не подкачаю.
   — Нисколько в этом не сомневаюсь, — улыбнулся президент и перешел к следующему гостю.
   Нашел в себе силы Лубовский остаться и на небольшой фуршет после приема. С бокалом шампанского он переходил от одной группы гостей к другой, говорил какие-то слова, звенел хрусталем, улыбался беззаботно, в полной уверенности, что жизнь его идет так, как нужно, а если и случаются мелкие недоразумения, то как же без них, как без них! Они только подчеркивают главное, а главное — это успех, победа на всех фронтах! Если бы не было женщин некрасивых, как бы мы узнали, где красавица, как бы мы отличили ее в толпе?
   К Лубовскому отнеслись сочувственно, можно сказать, с любовью, поскольку все в этом зале ходили по таким же лезвиям, так же рисковали непутевыми своими головами, а то, что выжил Лубовский после покушения, и им внушало надежду на столь же благоприятный исход, когда будут взрывать и их. А в том, что их тоже будут пытаться взорвать, отравить, застрелить или зарезать, ни у кого из почетных гостей сомнений не было. Поскольку все они обладали шкурами чрезвычайно чувствительными к малейшим колебаниям воздуха, вообще к мельчайшим колебаниям чего бы то ни было, то прекрасно понимали и твердо знали, что окружает их такая плотная стена ненависти и презрения, что только кремлевские стены, только эти многовековые, потрясающей кирпичной кладки стены могут защитить их хоть на короткое время, хоть на эти вот два-три часа они могут перевести дух и почувствовать себя в полной безопасности, вспомнить, да-да, именно вспомнить, что есть среди всех прочих ощущений ощущение безопасности.
   — Как поживаешь, Юра? — весело спросил Лубовского молодой и красивый алюминиевый король.
   — Да по-разному, Дима, по-разному! — рассмеялся Лубовский, прекрасно понимая смысл вопроса. — А ты?
   — Пока держусь! — так же весело рассмеялся алюминиевый король.
   — Могу предложить бронированный джип! — на этот раз рассмеялся король никелевый. — Потрясающая машина!
   — Поговорим! — рассмеялся Лубовский.
   Ему приятны были участливость этих людей, их добродушие и понимание того, что с ним случилось, что могло случиться. А то, что они все были веселы и смешливы, — то вовсе не от шампанского или близости президента, который был на расстоянии вытянутой руки. Смешливость вообще была присуща этим людям, более того, смешливость входила в обязательную норму общения. Угрюмость, сдвинутые брови, настороженность и опасливость — все это было в прошлом, которое все они прошли всего несколько лет назад, и теперь, став людьми состоятельными, просто вынуждены вести себя беззаботно и смешливо.
   И когда мы с вами, ребята, видим портреты этих замечательных людей на обложках журналов, на экранах телевизоров, на предвыборных плакатах, когда мы видим их, покатывающихся от хохота, то должны знать, что это вовсе не заслуга фотографа, который изловчился уловить ту долю секунды, когда уважаемый человек позволил себе расхохотаться.
   Ничуть.
   Никакой заслуги фотографа, или, как их еще называют, папарацци, здесь нет. Никаких усилий фотограф не прилагал — эти люди постоянно смеются, даже когда им этого не слишком-то и хочется.
   Вот и ходил Лубовский с испариной на лбу и широкой улыбкой до ушей. Изловчился еще раз к президенту подкрасться, как бы невзначай, как бы и не зная, что в этой группе стоит и президент все с той же слегка сконфуженной улыбкой — видимо, опять пошутил, опять обронил словечко рисковое и не для каждого уха предназначенное. Но кто надо услышал и выводы, какие требовались, сделал. Все в группе рассмеялись, и Лубовский, хотя и не слышал в их разговоре ни единого слова, тоже рассмеялся, весело и участливо. Дескать, с вами я, дескать, заодно.
   — Прекрасно выглядите, Юрий Яковлевич, — сказал президент все еще с остатками улыбки на лице от предыдущего разговора.
   — Если бы вы знали, чего мне это стоит, — с неожиданной откровенностью ответил Лубовский.
   — Могу себе представить. — Президент сочувственно склонил голову. — Отдохнуть бы вам маленько.
   — Если не возражаете, — мгновенно среагировал Лубовский, в доли секунды вдруг осознав все возможности, все безграничные возможности, которые открываются перед ним после этих невинных слов президента. В его голове со скоростью двадцать пятого кадра кинопленки пронеслись все те фразы, которыми он будет щеголять уже сегодня, едва только покинет эти гостеприимные стены. «Президент в курсе», «Президент посоветовал отдохнуть», «Президент настаивает на том, чтобы я подлечился и привел себя в порядок», «Мы с президентом подробно обсудили, где лучшие клиники»...
   И так далее.
   В зависимости от разговора, от того, кто слушает и как слушает, эти слова Лубовский мог тасовать, как ему заблагорассудится, и при этом знать, твердо знать, что говорит правду. Ведь было, ведь сказано, а если он запомнил что-то не так, не дословно, то — господи! — чего можно требовать от человека после всего, что с ним произошло, после той смертельной опасности, из которой он выкарабкался по чистой случайности, а ведь не все выкарабкались, ох, не все — и водитель погиб, и охранник...
   О, их смерть была ужасной...
   После приема Лубовский быстрой походкой, в расстегнутом пиджаке — это подчеркивало его молодость и даже порывистость в движениях — подошел к своей машине, легко скользнул на переднее сиденье рядом с водителем, обессиленно, с легким, почти неслышным стоном откинулся на спинку и, уже закрыв глаза, махнул рукой.
   Водитель знал этот жест — на Рублевку, на дачу, в сосны, в тишину.
   — Все в порядке? — спросил водитель — ему это позволялось.
   — А, — крякнул Лубовский. — Шелупонь.
   Водитель не знал, к кому относится это слово, но согласно кивнул. То ли о президенте так пренебрежительно отозвался Лубовский, то ли о соратниках, с которыми так радушно провел эти два часа, то ли вообще об остальном человечестве. Водителя устраивало любое объяснение, любой вариант он принимал легко и убежденно, твердо веря в то, что круче его хозяина нет никого на белом свете.
   И это было разумное мнение, правильное. Так, наверно, должен думать каждый водитель. Может быть, каждый так и думает?
   Нет, все-таки нет.
   — Как президент? — спросил водитель, добавив в свой вопрос самую малость снисхождения, самую малость, — зная твердо, что Лубовский за это его не осудит, и даже более того, согласится с ним.
   — Как обычно, — ответил Лубовский, добавив и в свой ответ ту же тональность, тут они с водителем были едины. — Советует отдохнуть.
   — Ишь ты, — проговорил водитель, и опять в его словах прозвучала странноватая нотка — он словно бы удивлялся тому, что президент мог произнести столь разумные слова. — Отдохнуть мало, подлечиться бы.
   — И об этом поговорили. — Лубовский уже начал блефовать. Его не смущало то, что рядом с ним всего лишь водитель, — уже пошла, пошла отработка накатанных слов, формулировок, выражений — они должны были выскакивать легко, непринужденно, даже с некоторой скукой, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его искренности.
   Едва распахнулись железные ворота, едва машина въехала в сосновый бор, Лубовский в нетерпении приоткрыл дверцу, чтобы тут же, едва машина остановится, выскользнуть из нее легко и весело, взбежать по гранитным ступеням навстречу красивой женщине, которая уже стояла на пороге, ожидая его появления. А в окнах мелькали лица челяди, охраны, и знал, знал Лубовский: все они только что видели его на экране телевизора в компании с президентом, и не мог он перед всеми появиться слабым, больным и разбитым, не мог.
   Все-таки актером был Лубовский, с мощным таким актерским началом. Впрочем, это можно назвать и артистизмом — и этого у него хватало. Поднимаясь по ступенькам, он успел приветственно махнуть рукой кому-то на втором этаже, мимолетной улыбкой поприветствовать охрану и, наконец, прижать к груди красавицу Елену, которая знала, в чем встретить мужа — легкие брючки, великоватый свитер и, конечно, улыбка, улыбка, несмотря ни на что.
   И все это она исполнила просто великолепно.
   — Устал как собака, — прошептал ей на ухо Лубовский — перед ней он не лукавил.
   — Знаю, — сказала Елена. — Но ты молодцом.
   — Знаю, — ответил Лубовский. — Но это было нелегко.
   — Знаю, — успела ответить Елена.
   — Слушай, — рассмеялся Лубовский, — а на фиг нам с тобой еще и разговаривать?
   — Я готова.
   — Ну, ты даешь! — восхитился он столь легкому пониманию.
   — Но чуть попозже, да?
   — И опять ты правая. Знаешь... Никому не скажешь? — спросил он уже в прихожей.
   — Говори.
   — Линяем.
   — Когда?
   — Сегодня. В крайнем случае завтра.
   — А надо ли на завтра откладывать то, что можно сделать сегодня?
   — Какая ты умная! — опять восхитился Лубовский почти непритворно.
   — И это мне известно, — улыбнулась Елена.
   — Решим-решим-решим, — зачастил Лубовский, поднимаясь в кабинет. — Надо еще с одним придурком словечком переброситься. Надо. Надо все зачистить.
   — Кстати, он звонил, этот твой придурок. Побеседовать хотел.
   — О чем?
   — Сказал — о жизни.
   — Он знает мой домашний телефон?
   — Видимо.
   — Откуда звонил?
   — Похоже, не из Москвы. Но и не из Челябинска.
   — Значит, где-то на подходе?
   — Похоже на то.
   — Ишь ты! — протянул Лубовский, падая в глубокое кресло. — Шустер, однако. Как он?
   — Весел, улыбчив, доброжелателен. Готов к шутке, готов словами поиграться.
   — Да, это он. Дураком прикидывался?
   — Очень даже охотно. — Елена опустилась в другое кресло и закурила.
   — Это он. Павел Николаевич Пафнутьев.
   — Он действительно придурок?
   — Себя назвал унылым. Опасаюсь унылых. Меня совершенно не пугают энтузиасты, самоотверженные и бесстрашные. Мне по фигу усердные и старательные. Мне плевать на жестких, цепких и безжалостных... Но унылые, о, эти унылые, — протянул Лубовский. — С ними нельзя договориться, их нельзя запугать, они не покупаются, не продаются... Они унылые! — воскликнул он, не сдержавшись.
   — Справишься. — Елена выпустила душистый дым крепкой сигареты к потолку. — Не впервой.
   — Главное, чтобы ты в это верила.
   — Я верю. Забудь. Президент сказал что-нибудь о грядущих переменах в твоей жизни?
   — Открытым текстом.
   — Страна вас видела...
   — Кого это нас? — спросил Лубовский с чуть заметным раздражением. Он не любил двусмысленных слов в разговоре, не любил неясностей, намеков.
   — Тебя и президента. Вы так мило беседовали... Я даже порадовалась за него.
   — Или за меня?
   — Я правильно выразилась.
   — Спасибо.
   — Ты сказал, что унылые не продаются... Но то, что нельзя купить за деньги, можно купить за большие деньги. Разве нет? Разве это не твои слова?
   — Есть методы подешевле.
   — Не время прибегать к дешевым методам. Тебе светит кое-что более значительное. И если президент говорит об этом открытым текстом... Твои возможности будут безграничны.
   — Президент не так прост, как это может показаться.
   — Ты хочешь сказать, что... — Елена замолчала, понимая, что не все слова можно произносить вслух даже здесь, даже в этом надежном доме.
   — Да, именно это я и хочу сказать, — со вздохом произнес Лубовский и наконец позволил себе расслабиться — откинулся на спинку кресла и устало прикрыл глаза. — Я подремлю, — сказал он.
   Это была просьба оставить его одного.
   — Что-то приготовить? — спросила Елена, поднимаясь из кресла.
   — Может быть, рыба, — без вопроса проговорил Лубовский. — И сухое. Холодное.
   — Крабы?
   — Нет, рыба. Белая. И тоже холодная. Жару у меня своего хватает. Пока хватает.
   Елена вышла, осторожно притворив за собой дверь. Лубовский вытянул вперед ноги, сковырнул черные туфли на тонкой подошве, в которых совсем недавно блистал в кремлевских коридорах, и с тяжким вздохом еще глубже утонул в ласковом, угодливом кресле. На какое-то время он даже, кажется, задремал, задышал ровно и размеренно. Все-таки рановато он покинул больничную палату, но организм, привыкший к перегрузкам, выкарабкивался, мобилизуя все свои силы.
   Однако отдохнуть Лубовскому не удалось — все так же осторожно и бесшумно снова вошла Елена. Подойдя к мужу, она некоторое время в нерешительности стояла у кресла, потом тихонько коснулась его плеча.
   — Да? — мгновенно вскинулся Лубовский. — Ты что-то сказала? Я не врубился...
   — Звонит этот следователь...
   — Какой?
   — Ну, твой придурок.
   — Что ему надо?
   — Поговорить.
   — Он меня достал, — простонал Лубовский. — Он меня достал... Так меня еще никто не доставал.
   — Видимо, ты будешь последним, кого он достал.
   — И знаешь, очень может быть. Дай, пожалуйста, трубку.
   Некоторое время Лубовский держал телефонную трубку на весу, словно прикидывая ее вес или, может быть, пытаясь предугадать слова, которые услышит сейчас от Пафнутьева. Елена присела на край кресла и молча наблюдала за мужем.
   — Да! — наконец сказал он отрывисто и даже как бы с легкой нетерпеливостью.
   — Юрий Яковлевич? Здравствуйте! — раздался радостный голос в трубке. — Это я, Пафнутьев!
   — Очень приятно!
   — Я только что видел вас по телевизору! Это было потрясающе! Мне показалось, что президент разговаривал только с вами, а остальным только головой кивал! Я вас поздравляю!
   — С чем? — суховато спросил Лубовский, давая понять, что не разделяет восторгов следователя и они ему достаточно безразличны. Но он не знал Пафнутьева, не знал, что такие вот неопределенные слова с ноткой превосходства — именно то, что требовалось Пафнутьеву, чтобы почувствовать себя уверенно и неуязвимо, такие слова только подзадоривали его.
   — Ну как же, Юрий Яковлевич! Я представил себя на вашем месте и понял, что никогда не смог бы вести себя столь достойно...
   — Простите, я устал. Что вам угодно?
   — Поговорить, Юрий Яковлевич! Поделиться!
   — Чем?
   — Впечатлениями! Я еду из Челябинска, встречался там со многими людьми... О вас многие помнят, их воспоминания так живы и непосредственны, как будто давние события происходили только вчера... Знаете, меня повезли на семнадцатый километр и рассказали удивительную историю...
   — Послушайте! — перебил Лубовский. — Как вас там, Перфильев...
   — С вашего позволения — Пафнутьев. Павел Николаевич. С некоторых пор — следователь по особо важным делам.
   — Кстати, вы знаете, что стали заниматься особо важными делами по моей рекомендации?
   — Чрезвычайно вам благодарен, уважаемый Юрий Яковлевич! Вы не представляете, как изменилась моя жизнь! Я живу в Москве, можно сказать, в столице нашей родины...
   — Так что там случилось на семнадцатом километре? — не выдержал Лубовский.
   — О! Вы не представляете! Кошмарная история! Авария, крушение, катастрофа! Погибли люди, причем уважаемые люди, руководители предприятия! Но давно это случилось, давно. Хотя следы, как вы, наверно, знаете, всегда остаются.
   — О каких следах речь? — мертвым голосом спросил Лубовский. — На что намекаете?
   — Намекаю?! — воскликнул Пафнутьев совершенно дурацким голосом. — Упаси боже! Мне не дано намекать! Только открытым текстом могу выражаться. Может быть, это у меня от характера работы, может быть, воспитание или склад ума... Нет-нет, только открытым текстом.
   — Так все-таки, о каких следах речь?
   — Ну, какие следы... Обычные... Фотки, воспоминания свидетелей, протоколы, опознания... И так далее. Скукотища, Юрий Яковлевич, это не тема для нашей с вами беседы. Я порадовался, когда увидел вас на экране телевизора, в высокой компании, веселым и уверенным в себе. Вот и все. Повидаться бы, Юрий Яковлевич, как вы на это смотрите?
   — С удовольствием. Как только здоровье позволит, я весь к вашим услугам. Годится?
   — Вполне. Чрезвычайно вам благодарен! Всего доброго!
   Лубовский отключил связь, некоторое время спокойным, даже каким-то полусонным взглядом смотрел в окно на громадные сосны, светящиеся в лучах вечернего солнца, и, все так же не отрывая взгляда от золотых стволов, проговорил негромко:
   — Вылетаем сегодня ночью. Пусть готовят самолет.
   — Он готов, Юра, — ответила Елена.
   — Тогда готовь вещички.
   — Они собраны, Юра. Они всегда собраны.
   — Если так, то можно и перекусить, — и Лубовский встал с неожиданной резкостью, быстрым уверенным шагом подошел к окну и распахнул шторы, чтобы ничто не мешало ему видеть вековые сосны, полыхающие в закатном свете.
   — Президент тебя не покормил? — усмехнулась Елена.
   — На президента надейся, а сам не плошай! — ответил Лубовский весело. Принятое решение, похоже, освободило его от тягостных раздумий, от колебаний и неуверенности. Оно освободило его даже от раздраженности, с какой он разговаривал с Пафнутьевым.
   Маленький частный самолет оторвался от взлетной полосы уже поздней ночью, когда небо на востоке начало светлеть. Освещенная полоса выглядела нарядной, словно обещая жизнь спокойную, достойную, может быть, даже счастливую. В этот предутренний час в свете прожекторов она казалась ковровой дорожкой. Лубовский сидел в мягком глубоком кресле, откинувшись на спинку и закрыв глаза. Смутная, невнятная улыбка блуждала по его тонким сомкнутым губам.
   Самолет оторвался от взлетной полосы легко, в прохладном, еще ночном воздухе мотор работал уверенно и даже вроде с благодарностью к людям за то, что они решили взлететь в столь хорошее для полета время.
* * *
   Пафнутьев созвонился с Андреем по мобильнику, тот встретил его с машиной на Кольцевой дороге. Распрощавшись с джипом и его водителем, с которым успел сдружиться, пока добирался из Челябинска в Москву, Пафнутьев пересел в «Волгу».
   — Что новенького в большой жизни?
   — Дожди, — неопределенно ответил Андрей.
   — Дождь — это хорошо. Дождь — это всегда хорошо. Особенно в дорогу.
   — Опять в дорогу, Павел Николаевич?
   — Жизнь — это дороги, Андрей. Если дороги кончились... Кончилась жизнь. Пиши пропало. Сливай воду.
   — Куда едем?
   — Немчиновка, куда же еще. Надо хотя бы отоспаться. Челябинск — это, Андрей, не слишком близко.
   Развернувшись на развязке, Андрей поехал в обратном направлении, в сторону запада. Было раннее утро, грузовики еще не выехали на трассы, загружались на складах, базах, терминалах. Влажный после ночи асфальт позволял развить хорошую скорость.
   — Как поездка, Павел Николаевич? Удалась?
   — Вполне.
   — Были неожиданности?
   — Только приятные.
   — Это хорошо, — кивнул Андрей. — Халандовский в Москве, у него новости.
   — Хорошие?
   — Говорит, любопытные. Шаланда просил позвонить.
   — Позвоню.
   Первый обмен новостями состоялся. Пафнутьев, чуть приспустив стекло, откинулся на спинку сиденья и незаметно задремал. Дальняя дорога давала себя знать, опять же, раннее утро тоже склоняло ко сну. Андрей его не тревожил. Увидев, что Пафнутьев заснул, он лишь прибавил скорости. Асфальт к тому времени уже просох, согреваемый горячими выхлопными газами — поток машин становился все плотнее с каждой минутой.
   Пафнутьев проснулся, когда машина уже стояла в Немчиновке, в том самом переулке, где гостеприимный хозяин приютил его некоторое время назад. Андрей сидел молча и смотрел на то место, где совсем недавно стоял старый и, казалось бы, такой надежный дом.
   Теперь дома не было.
   Над пепелищем поднимался легкий, невесомый голубоватый дымок. Дом догорал. Похоже, сгорел он в эту ночь.
   Пафнутьев проснулся, еще не осознав, что именно его разбудило — запах гари. Он вздрогнул, наклонился вперед, всмотрелся в остатки черных бревен.
   — Как понимать? — спросил он, повернувшись к Андрею.
   — А вот так и понимать, Павел Николаевич... Жизнь продолжается.
   — Так, — крякнул Пафнутьев и вышел из машины. Пройдя к дымящимся еще воротам, он остановился. Потолок рухнул, но кое-где еще остались блочные балки. На том месте, где была веранда, с обгоревшей балки на черном шнуре свисал проволочный каркас абажура. Ни ткани, ни кистей на нем уже не было, только проволочный каркас. И эта маленькая подробность почему-то тронула Пафнутьева больше всего. Чем-то зацепил его этот абажур, что-то за ним стояло — долго он провисел на этом месте, не меньше полувека.
   — Недавно пожарники отъехали, — услышал Пафнутьев и обернулся. Позади стояла пожилая женщина и смотрела на пожарище скорбными глазами. — Ночью загорелось.
   — Само по себе? — спросил Пафнутьев.
   — Пожарники сказали, что короткое замыкание... Столько лет не было никакого замыкания, а тут вдруг... — продолжала женщина. — Замыкание, видите ли...
   — Бывает, — неопределенно протянул Пафнутьев.
   — Не бывает, — с неожиданной твердостью проговорила женщина. — Ночью машина подъезжала. Я видела. И здесь вот останавливалась. После этого и полыхнуло. Сразу. Будто бензином перед этим плеснули.
   — А Иван Степанович? — спросил Пафнутьев.
   — Нет больше Ивана Степановича.
   — Сгорел?
   — Немножко.
   — Это как? — не понял Пафнутьев.
   — Немножко обгорел. А голова разбита.
   — Так...
   — Он знал... Чувствовал. А вы, простите, кто будете?
   — Пафнутьев моя фамилия.
   — Понятно, — кивнула женщина.
   — Что понятно?
   — Он портфель для вас оставил. К нему уже приезжали как-то... Потом уехали. После этого он и принес мне портфель.
   — Обгорелый? — с надеждой спросил Пафнутьев.
   — А! — Женщина безнадежно махнула рукой. — В этом доме сейчас все обгорелое.
   — Тоже верно, — согласился Пафнутьев. — А приезжали когда? Вы говорите, что на машине?
   — Позапрошлой ночью.
   — Много их было?
   — Вроде как трое.
   — Молодые?
   — Качки. Но один будто бы постарше. Игорем Александровичем зовут.
   — Почему вы так решили? — насторожился Пафнутьев.
   — А они так называли. Он за главного был, слушались они его.
   — Так. — Пафнутьев поднялся по обгорелым ступенькам, прошелся по черным доскам веранды, качнул обгорелый каркас абажура. Изнутри дом выгорел начисто, остались только почерневшие чешуйчатые стены, железная кровать, провода, пустой электрический патрон, свисавший с потолка. — Так, — повторил Пафнутьев. — Похоже, игры на опережение не получается, маленько я не поспеваю за вами, Юрий Яковлевич. Но если у бабули действительно сохранился портфель, то и у вас успехов немного. Немного, Юрий Яковлевич, совсем немного.
   Снова выйдя на крыльцо и вдохнув свежего воздуха, не пропитанного гарью и размокшими после тушения черными бревнами, Пафнутьев увидел на скамейке возле калитки согбенную фигуру Васи. Поставив локти на колени, он покуривал сигаретку и, похоже, дожидался, когда Пафнутьев выйдет на крыльцо.
   — Привет, гражданин начальник, — приветствовал он Пафнутьева голосом негромким, даже каким-то шелестящим. — Как протекает жизнь?
   — Как видишь. — Пафнутьев пожал суховатую ладонь киллера и сел рядом.
   — Оплошали мы с тобой, Паша, — сказал Вася, кивнув в сторону черных остатков дома. — Наших людей убирают... Нехорошо.
   — Что делать, — вздохнул Пафнутьев.
   — Что делать, я знаю, — проговорил Вася голосом еще более тихим, но теперь в нем уже звучал металл. — Я виноват, — сказал он. — Я заглядывал к старику раза три и, видимо, навел. О нем никто не знал. Наверно, все-таки за мной «хвост» тянулся. Подружились мы с Иваном Степановичем. Приглашал к нему перебираться. Я согласился... Расслабился, придурок.