Виктор Пронин
Банда 8
Часть первая
Однажды утром Пафнутьев неожиданно поймал себя на том, что старательно, с какой-то нечеловеческой тщательностью протирает хрустальную рюмку. Он рассматривал ее на просвет, тер содой, насухо вытирал полотенцем, потом, заметив, что от полотенца остается ворс, протер рюмку туалетной бумагой, а обнаружив в хрустальной складке какое-то замутнение, убрал его заостренной спичкой и лишь тогда, случайно обернувшись, увидел в дверях Вику. Она стояла, прислонившись плечом к косяку, и с улыбкой наблюдала за его усилиями.
Пафнутьев смутился, поставил рюмку на полочку и закрыл дверцу шкафчика.
— Ну, — сказала Вика.
— Что ну?
— Теперь ты все понимаешь?
— Я всегда понимал все... Разве нет? — спросил Пафнутьев озадаченно.
— Помнишь, чем заканчивались такие вот утренние протирания рюмок?
— А чем они заканчивались?
— Поддатнем.
— Надо же. — Пафнутьев задумался. — Ничего такого вроде не предстоит... Да и повода нет... Обычный день...
— А это выше твоего понимания. Это уже подсознание. Ты еще ничего не знаешь, ни о чем не догадываешься, а твой организм уже получил сигнал.
— Какой сигнал?
— Что-то будет. Паша, это ведь не первый раз и не второй... Готовься, Паша.
— К чему, Вика? — почти с испугом спросил Пафнутьев.
— К событиям.
— Каким? — простонал Пафнутьев.
— Откуда мне знать... Этого еще никто не знает. Говорят, есть такие могучие экстрасенсы, колдуны, маги, не знаю, как их еще назвать... Проходимцы, в общем... Так вот они, глядя на хрустальный шар, впадают в какое-то там состояние или доводят себя до этого состояния... Точь-в-точь как вы с Худолеем...
— Так что колдуны?
— А, колдуны... Смотрят они, смотрят в этот хрустальный шар, и наступает момент, когда начинают видеть в нем картины будущего. Причем так явственно, четко, будто события в этот самый момент и происходят.
— И что ты предлагаешь?
— Я предлагаю тебе всмотреться повнимательнее в рюмку, которую ты только что так отдраивал... Может быть, различишь в ее сверкающих гранях предстоящие события? Рюмка пузатенькая, почти шарообразной формы... Всмотрись, Паша, чего не бывает, — и Вика, дернув плечом, удалилась в комнату. Когда женщины вот так дергают плечиком, в этом их невинном жесте всегда проглядывает скорбь по поводу предстоящих событий, а о том, что события будут скорбными, им всегда откуда-то известно. Впрочем, многие женщины ждут от мира только печали и, естественно, ее дожидаются, что лишний раз убеждает их в собственной проницательности. И не понять им, бедным, что этаким вот движением плечика они и создают печальные события, накликают их на свою непутевую голову, а потом всплескивают ладошками и со смешанным чувством восторга перед собой и жалости к себе же восклицают что-то в том духе, что я, дескать, говорила, дескать, предупреждала, дескать, все знала наперед.
Грустно все это понимать и каждый день с этим сталкиваться, грустно.
Проводив Вику взглядом, Пафнутьев снова открыл шкафчик, вынул рюмку и, подойдя с нею к окну, долго всматривался в сверкающие грани, словно и в самом деле надеялся увидеть среди них смутные картины предстоящего дня. Но нет, ничего не увидел, хотя на какое-то мгновение ему показалось, что рюмка полна до самого верха и нужно держать ее очень осторожно, чтобы прозрачная жидкость не выплеснулась и не потекла по пальцам. Но, взяв себя в руки, Пафнутьев убедился, что рюмка пуста. И с облегчением снова водрузил ее на полку.
— Когда ждать? — спросила Вика, когда Пафнутьев уже одевался в прихожей.
— Жди меня, и я вернусь, только очень жди, — ответил Пафнутьев, чутко уловив скрытую насмешку в вопросе.
— Надеюсь, это произойдет сегодня?
— О, дорогая, — искренне вздохнул Пафнутьев. — Сегодня столько всего произойдет...
— Значит, ты все-таки что-то знаешь?
— Только на уровне подсознания, как ты тонко заметила полчаса назад. Ты же видела, как я протирал рюмку, знаешь, в каких случаях это со мной происходит... Ты столько всего знаешь. — Пафнутьев на ходу, не задерживаясь, поцеловал жену в щечку, подмигнул, махнул рукой, чуть поклонился уже на площадке. Решив, что для прощания всего этого вполне достаточно, закрыл за собой дверь и легко сбежал по ступенькам вниз.
— Паша, ты изменился, — как-то сказал ему Халандовский.
— Я знаю, — беззаботно ответил Пафнутьев.
— Но ты мне и таким нравишься.
— Я знаю.
— Видимо, тебя посетила мудрость.
— Видимо, — кивнул Пафнутьев, и на этом обсуждение закончилось, поскольку подоспели другие темы для разговора.
Единственное, чем был озадачен Пафнутьев, так это тем, что сам не помнил, как начал протирать злосчастную рюмку, причем одну, единственную. Да, если он уж и скатывался в такое состояние, то рюмку всегда протирал только одну. Его несколько смутило то, что это заметила Вика, хотя истолковала она утреннее его занятие, в общем-то, правильно. Со смешком, с осуждением, но правильно, во всяком случае, очень близко к истинному его настроению.
По длинному коридору своей конторы Пафнутьев шел неторопливо, с интересом поглядывал по сторонам, вежливо со всеми здоровался, впрочем, можно сказать, что здоровался он опять же поощрительно. Молодцы, мол, правильно живете, по закону и по совести, и смотреть на вас одно удовольствие, живите и далее в том же духе, помните, что я всегда с вами, — такой примерно взгляд был у Пафнутьева в это утро.
Мимо своего кабинета Пафнутьев прошел, не замедляя шага, будто заранее принял такое решение, будто заранее знал, куда ему идти, кого искать, с кем встречаться. А ведь не думал даже, просто прошагал мимо, словно не его это была дверь, не его кабинет.
Остановился Пафнутьев у тощеватой худолеевской двери, на которой была прикреплена стеклянная вывеска с одним словом — «Фотолаборатория».
Пафнутьев подергал ручку и, убедившись, что дверь заперта, несколько раз постучал. За дверью возник неясный шум, она раскрылась, показалась печальная мордочка Худолея.
— О! Паша! — обрадовался тот. — А я жду-пожду, а тебя все нет и нет! А тут и ты! Я так обрадовался, Паша, так обрадовался, что прямо не знаю, что тебе и сказать.
Пафнутьев прошел в лабораторию, закрыл за собой дверь, задвинул стерженек шпингалета и с тяжким вздохом упал в затертое кресло, списанное из какого-то высокого кабинета и подобранное Худолеем.
— Что скажешь? — спросил Пафнутьев.
— А что сказать, Паша! Жизнь человеческая — это совсем не то, что мы думаем!
— А что мы думаем?
— Мы уверены, что жизнь человеческая — это цаца!
— А на самом деле?
— Это действительно цаца, но не настолько, Паша, не настолько. Я совершенно в этом уверен.
— Полностью с тобой согласен, — вздохнул Пафнутьев и, открыв тумбочку, вынул из нее початую бутылку водки. Худолей смотрел на Пафнутьева широко раскрытыми глазами — с руководством происходило нечто непонятное. А Пафнутьев тем временем достал из тумбочки два стакана, литровую банку, на дне которой теснились два соленых огурца, выловил их оба, один протянул Худолею, разлил водку в оба стакана. — Ты как?
— Если ты, Паша, думаешь, что задал мне вопрос, то глубоко ошибаешься. Это, Паша, не вопрос, это предложение, отказаться от которого не имеет права ни один здравомыслящий человек! Я всегда, Паша, был уверен, что ты не просто...
— Будем живы, — сказал Пафнутьев буднично и, глухо ткнувшись своим стаканом в стакан Худолея, спокойно, не торопясь выпил водку до дна. Откусив половинку огурца, Пафнутьев остаток положил на тумбочку.
— Твое здоровье, Паша. — Худолей тоже выпил свою водку.
— Огурцы сам солил?
— Света.
— Как Света?
— Она меня любит, Паша. А я — ее.
— Это правильно. Когда не любишь, огурцы не получаются. Скулы сводит.
— У нее все получается, Паша. И у нас все получается.
— Это хорошо, — одобрил Пафнутьев. — Так и надо.
— У тебя все в порядке? — спросил Худолей осторожно.
— Да вроде бы...
— А как понимать? — Худолей кивнул на пустые стаканы.
— Понятия не имею! Как говорится, на ровном месте.
— Бывает, Паша, это бывает! — убежденно ответил Худолей. — Помню, как-то в молодости, когда я был глуп и счастлив, однажды...
— Собраться бы, — проговорил Пафнутьев, воспользовавшись паузой. — Давно с ребятами не виделись...
— Надо! — твердо сказал Худолей. — Есть повод?
— Очень глупый вопрос.
— И опять согласен! Действительно, о поводе может спросить только глупый человек. Поводов в жизни видимо-невидимо! Стоит только оглянуться вокруг, как ты замечаешь, что этих поводов — как комаров на берегу реки в теплую летнюю ночь, когда кипит котелок с ухой, а рядом... Да! Чуть не забыл — тебя начальство спрашивало. Интересовалось. Видеть желало. Увидишь, говорит, Павла Николаевича, это тебя, значит, срочно ко мне.
— Что ж ты раньше не сказал? — спросил Пафнутьев. — До этого, — он показал на пустые стаканы.
— Паша! — вскричал Худолей. — И ты бы меня простил? Если бы я тебя остановил в этот святой миг, ты бы меня простил? Я в это не верю, Паша! Я никогда в это не поверю!
— Ладно, проехали. — Вздохнув, Пафнутьев взял вторую половинку огурца. — Прокурор больше ничего не добавил?
— Ничегошеньки, Паша... Но понял я, почувствовал и осознал, что зла на тебя он не имеет. Легко так спросил, беззлобно. Но со вторым дном, так я понял. Другими словами, Паша, он не то чтобы соскучился по тебе, вряд ли он по тебе соскучился, но второе дно в его словах... Как бы это сказать... Наличествовало.
— Что-то ты мудрено стал выражаться, — проворчал Пафнутьев, поднимаясь.
— От робости! — быстро ответил Худолей. — От осознания собственной никчемности! А что! Так бывает, так с кем угодно может случиться, если человек сталкивается с такой глыбой, с таким человечищем, как ты, Паша!
— Разберемся, — и, откинув шпингалет, Пафнутьев вышел в коридор.
— Ни пуха! — успел сказать Худолей.
— К черту, — пробормотал Пафнутьев, шагая по коридору к прокурорскому кабинету. Прежней поощрительности в его глазах уже не было. Как и каждый служивый человек, вызванный к начальству, он шел, четко печатая шаг, всем видом своим показывая готовность нести службу, докладывать, отчитываться и радовать руководство усердием и исполнительностью. Правда, надо сказать, что и усердие, и исполнительность у Пафнутьева были довольно своеобразными, они были, да, он их проявлял и всячески подчеркивал, но в то же время начальство явственно ощущало, что последнее слово Пафнутьев оставляет все-таки за собой, что его подчиненность идет не от робости или усердия, а скорее от хорошего настроения. Да, Пафнутьев мог выглядеть угодливым, но и это шло опять же от куража. Во, добрались мы наконец до точного слова. Доброжелательный, снисходительный, незлобивый, но все-таки кураж.
— Позвольте, Николай Иванович? — Пафнутьев просунул голову в чуть приоткрытую дверь.
— А, Паша, заходи! — Полный, румяный, молодой прокурор Николай Иванович Гордюшин призывно замахал обеими руками. Пафнутьев хотел было сесть на стуле у двери, но прокурор решительно указал ему на стул у приставного столика. — Не валяй дурака, Паша, — строго сказал он.
— Прошу прощения. — Пафнутьев несмело приблизился, папочку положил на край стола, даже удивительно было, что она не свалилась на пол, сам сел если и не на самый краешек стула, то достаточно далеко от спинки. — Худолей сказал мне, что вы...
— Да! Правильно сказал! Я... В общем, ты с ним общаешься больше, чем со мной, и потому я подумал, что он скорее тебя найдет... Как видишь, я не ошибся в своих предположениях.
— Извините, Николай Иванович.
— За что?
— Ну, вообще... Если что не так.
— Кончай, Паша. Скажи мне лучше вот что... Твоя работа тебе нравится?
— Я в детстве стихи писал.
— Книжку подаришь?
— До книжки дело не дошло. Все кончилось несчастной любовью. Я так понимаю, Николай Иванович... Любовь не бывает счастливой. Если это любовь, то она просто обязана быть несчастной. А если она счастливая, то это уже брак.
— В каком смысле? — рассмеялся Гордюшин.
— Во всех, — серьезно ответил Пафнутьев. — А что касается... Нравится, не нравится... Хотите уволить?
— Уволить? — Гордюшин задумался, словно ему самому такая мысль в голову не приходила, но сейчас, произнесенная Пафнутьевым, понравилась. — Ну, что ж, — наконец произнес он, — идея неплохая, но преждевременная. Есть нечто более насущное.
— Наверно, кого-нибудь убили?
— Убили? — Прокурор любил переспрашивать собеседника, словно смысл сказанного то ли доходил до него не сразу, то ли изумлял своей неожиданностью. — Убили. Веру убили.
— А любовь выжила? Надежда осталась?
— Надежда? Надежда, Паша, умирает последней. А ты должен позаботиться о том, чтобы она вовсе не испустила дух. И чтобы любовь тоже сохранилась.
— Я постараюсь, — кивнул Пафнутьев.
— Это хорошо. Усердие в подчиненных мне всегда нравилось. Все ты, Паша, шутишь, ерничаешь, придуриваешься.
— Каждый спасается по-своему.
— Да? — удивился Гордюшин. — А что, мысль неплохая. Но есть, Паша, вещи, которыми не шутят. Командировка тебе светит.
— В Париж?
— Ха! А знаешь, ты ведь в десятку попал.
— Есть вещи, которыми не шутят, Николай Иванович.
— А я и не собираюсь с тобой шутки шутить. Мне есть с кем шутки шутить, — с легкой обидой произнес Гордюшин.
— Красивая?
— Кто?
— Ну эта... С которой вы шутки шутите.
— А вот с ней, Паша, я шуток себе не позволяю. Знаешь почему? Потому что есть вещи, которыми не шутят. С ней у меня все очень серьезно.
— И до развода может дойти?
— К тому идет, к тому идет. — Прокурор горестно покачал головой. — Ладно, разберемся... А что касается Парижа, будет и Париж, все будет. А пока в Москву тебе, Паша, надо ехать. Тесно тебе здесь, развернуться негде. В Генеральной прокуратуре ждут тебя не дождутся.
— За что, Николай Иванович? Я вроде как бы того... Вел себя пристойно, взятки только в исключительных случаях, да и то по необходимости...
— Остановись, Паша... У тебя скоро будет хорошая возможность потрепаться на все эти темы. Слушай сюда... Позвонили из Генеральной, спросили... Нет ли, говорят, у вас хорошего следователя... Такой чтоб весь из себя талантливый был, способный, бескорыстный... После таких слов я сразу о тебе и подумал. Особенно взятками интересовались.
— В каком смысле? — Пафнутьев невольно осел в кресле.
— В смысле иммунитета. Чтоб, говорят, алчностью не страдал. Алчных у них своих хватает, многовато алчных людей развелось в нашей с тобой столице. И все талантливые, способные.
— Значит, придурок им нужен?
— Можно и так сказать. Взяток тебе там будут совать... Тыщами, а может, и миллионами.
— В долларах?
— Конечно.
— Я согласен. И с вами поделюсь, Николай Иванович. Вам ведь расходы предстоят.
— Какие?
— Квартиру жене оставите, новое хозяйство заводить надо. Ведь вы ко всему серьезно относитесь.
— Они поставили одно условие, — невозмутимо продолжал Гордюшин. — Я должен записать этот наш разговор с тобой, Паша, и передать им. Чтобы они знали, с кем будут иметь дело.
— Ну вот видите, Николай Иванович, как все хорошо получается. Я могу идти? — Пафнутьев поднялся.
— Сядь, Паша. Значит, так... Ты сейчас выйдешь из кабинета и снова зайдешь ко мне. И мы с тобой этот разговор повторим. Только без взяток, любовниц, разрушенных семей и прочей ерунды. Серьезно, ответственно, с пониманием важности предстоящей работы.
— Тогда уж они точно пошлют меня подальше.
— А это уже их дело, — жестко сказал Гордюшин. — Как я понимаю, суть в следующем... У них там, в Москве, нет человека, которому могли бы довериться. На службе у этих новых богатеев не только газеты, журналы, телевизионные каналы, не только милицейские полковники и генералы... Да и оборотни, как их нынче называют, тоже не при одних лишь милицейских погонах, их достаточно и в прокурорских мундирах... Думаешь, самое страшное то, что мы продали нефть, газ, заводы? Нет, Паша, есть нечто пострашнее... Людей продали. Дали им право, законное, нравственное право продаваться.
— Это как? — спросил Пафнутьев.
— Если их на государственном уровне обобрали до нитки, если человеку назначили пенсию в несколько раз ниже прожиточного минимума! Мы можем его судить за пустяковую подпись, если ему за эту подпись дали сразу сто пенсий? Можно его судить?
— Осуждать не можем, а судить должны. И судим. И неплохо получается. — Пафнутьев передернул плечами, дескать, стоит ли говорить о таких пустяках.
Гордюшин помолчал, повертел ручку на полированной поверхности стола, поднял глаза на Пафнутьева.
— Паша, им не на кого положиться. Они все там проданы-запроданы. Пропадают документы, фотографии, свидетели отказываются от собственных показаний... А как не отказаться, если тебе предлагают десять тысяч долларов? Паша, речь идет об очень серьезном расследовании. Очень серьезном.
— Олигарх небось?
— Олигарх. Магнат. Миллиардер. Называй его как хочешь.
— Крутой?
— Круче не бывает.
— Я его знаю?
— Страна знает, мир знает.
— Неприкасаемый?
— Да, Паша, да! Именно так! Неприкасаемый.
— А мне, значит, будет позволено? — спросил Пафнутьев, рассматривая собственные ладони.
— Более того, ты будешь просто обязан к нему прикоснуться.
— Так он же небось еще и депутат?
— А тебе это по фигу и даже на фиг!
— До сих пор подобное не поощрялось.
— Времена меняются.
— Кто он?
Не отвечая, Гордюшин вынул из ящика стола большую фотографию и протянул Пафнутьеву. Тот осторожно взял, повернул снимок, поскольку он оказался у него вверх ногами, всмотрелся. Это был коллективный снимок, на нем было не меньше семи физиономий. Люди улыбались прямо в объектив, чувствовалось — только что были сказаны какие-то слова, которые всех их объединили, всех распотешили, и после этих кем-то произнесенных слов они стали еще ближе друг другу.
Все эти лица были Пафнутьеву хорошо знакомы.
В центре стоял президент, пониже других ростом, стройнее, моложе. И улыбка у него была если и не мальчишеская, то какая-то чуть сконфуженная, видимо, он и пошутил за несколько секунд до щелчка фотоаппарата и сам же смутился откровенности своей шутки. Но все остальные его словам обрадовались, какую-то тяжесть снял с них президент словами, которое прозвучали только что, в чем-то он их успокоил, заверил, в чем-то важном согласился с ними.
— Ни фига себе, — пробормотал Пафнутьев, совершенно не представляя, кем именно ему придется заниматься.
— Вот так, дорогой, вот так, — сокрушенно проговорил Гордюшин. — Это тебе не наши местное разборки, это маленько покруче.
— Надеюсь... мой клиент... не президент? — Пафнутьев несмело поднял глаза на Гордюшина.
— Пока нет.
— А что... Есть надежда?
— Вот что касается предыдущего президента, то я бы охотно отдал его тебе в руки. Уж ты бы его раскрутил, уж ты бы его поприжал.
— С удовольствием, — кивнул Пафнутьев.
— Чуть попозже, — произнес Гордюшин привычные пафнутьевские слова. — Чуть попозже, Паша.
— А сейчас?
— Вот этот. — Перегнувшись через стол, прокурор ткнул розовым пальцем в улыбающуюся щекастую физиономию.
— Ни фига себе! — охнул Пафнутьев. — Владелец заводов, газет, пароходов?
— То, что ты перечислил, — это сотая часть того, чем он владеет. Но главный твой враг — газеты. Бойся газет. Паша. Совсем скоро ты столько о себе прочитаешь, ты столько о себе узнаешь нового... Волосы дыбом. Понял? Волосы дыбом.
— Вывод?
— Не читай газет, Паша. Особенно по утрам. Кто-то советовал не читать газет по утрам.
— Помню, — кивнул Пафнутьев. — Но насколько мне известно, этот господин, — он кивнул на фотографию, — часто бывает на других берегах?
— Дотянешься.
Пафнутьев взял фотографию и снова всмотрелся в знакомые лица. Да, президент улыбался, но как-то конфузливо, вроде и пошутил, но не совсем удачно, как бывает, когда шутку можно понять по-разному. Однако у окружающих этой конфузливости не было, они президентскую шаловливость поняли по-своему, и понятый ими смысл полностью их устраивал. Рассматривая большой, сверкающий глянцем снимок, Пафнутьев, кажется, забыл, где находится и что ему нужно произнести.
— Кстати, этот снимок висит у него в кабинете, — сказал Гордюшин. — В золотой рамке. Под стеклом. Ты его увидишь. Ты его не один раз увидишь. Ты его увидишь в кабинетах всей этой компании. Каждый из этих проходимцев повесил его у себя. Как охранную грамоту. В золотой рамке. Под стеклом. Один из них даже додумался сделать эту фотографию размером в квадратный метр. Другой поместил ее на визитку. И так далее. От хорошей жизни так себя не ведут.
— А как себя ведут при хорошей жизни?
— При хорошей жизни, Паша, этот снимок можно поместить в семейный альбом. А если человек держит его в качестве брони... То к этому человеку надо присмотреться. Что тебе и предстоит сделать. — Гордюшин приподнялся со своего кресла, взял у Пафнутьева из рук фотографию и, достав из стола фломастер, обвел радостную физиономию на снимке красным кругом, а потом круг еще и пересек крестом. — Так он выглядит в оптический прицел. Кстати, он уже мелькал в оптическом прицеле, но...
— Но? — подхватил Пафнутьев.
— Ему везло. Он вообще везучий. Был.
— Почему был?
— Потому что я в тебя верю.
— Спасибо, — кивнул Пафнутьев. — Приятно слышать. Хотя бы на прощание.
— Не надо, Паша, меня дурить. У нас с тобой всегда было все в порядке. Разве нет?
— Было, — опять кивнул Пафнутьев. — Думаешь, стоит взяться?
— А почему бы и нет? — весело спросил прокурор. — Почему бы и нет, Паша?! Я ведь всех наших перебрал, пока тебя пригласил.
— Значит, выбор пал на меня?
— Да, Паша! Да!
— Почему?
— Знаешь, ответ очень простой... Они все робкие.
— А я?
— А тебе по фигу. Ты помнишь, какой первый вопрос задал сейчас вот, за этим столом?
— Конечно, нет.
— Ты спросил — не президент ли будет твоим клиентом. Когда я услышал эти твои слова, у меня отпали все сомнения.
— Надо же, — пробормотал Пафнутьев, поднимаясь. — Я возьму этот снимок?
— Конечно! Он твой.
— Снимок?
— И снимок, и этот тип. Его зовут Лубовский Юрий Яковлевич.
— Да уж знаю, личность известная, популярная, можно сказать, знаменитая. Страна знает своих героев.
— Когда я предупреждал тебя насчет газет, я имел в виду и радио, и телевидение, и народную молву.
— Понял. Когда?
— В понедельник утром на проходной в Генеральной прокуратуре тебя будет ждать пропуск. Не знаю, примет ли тебя Генеральный, но кто-то из высоких чинов, естественно, захочет с тобой побеседовать. Получишь справку, материал собран большой, подробный...
— Но недостаточный?
— Да, все, что собрано... Пустовато. Юрий Яковлевич... Очень осторожный человек. Практически он не оставляет следов.
— Так не бывает. Если он не оставляет следов, значит, их нужно искать в другом месте.
— Я рад, Паша, что у тебя уже есть план действий.
— Ха! — сказал Пафнутьев и, положив фотографию в свою папочку, медленно, будто все еще хотел о чем-то спросить, вышел из кабинета.
А сам Халандовский... Нет, не носился он, как обычно, между кухней и комнатой, не кричал, не топал ногами радостно и жизнеутверждающе — передвигался размеренно, даже раздумчиво, что для него было уж совсем необычно. Мясо? Да, было пышущее мясо из духовки, мясо, от которого распространялся совершенно непереносимый дух специй. И водка была, заиндевевшая большая бутылка прямо из морозилки, и громадная жаркая ладонь Халандовского, как обычно, отпечаталась на ней во всех подробностях, со всеми линиями сердца, ума, любви, с бугорками Венеры и Юпитера, с возрастными пометками и настораживающими пересечениями линий...
Но и мясо, и эту бутылку он расставлял на столе с какой-то обреченностью. Руки его были опущены, и не смотрел Халандовский ни на кого, и не сверкали его глаза радостным блеском. Пафнутьев пытался ему помочь, но тот вялым движением полноватой руки отодвинул его в сторону, указал на диван — сиди, дескать, и не путайся под ногами.
Пафнутьев смутился, поставил рюмку на полочку и закрыл дверцу шкафчика.
— Ну, — сказала Вика.
— Что ну?
— Теперь ты все понимаешь?
— Я всегда понимал все... Разве нет? — спросил Пафнутьев озадаченно.
— Помнишь, чем заканчивались такие вот утренние протирания рюмок?
— А чем они заканчивались?
— Поддатнем.
— Надо же. — Пафнутьев задумался. — Ничего такого вроде не предстоит... Да и повода нет... Обычный день...
— А это выше твоего понимания. Это уже подсознание. Ты еще ничего не знаешь, ни о чем не догадываешься, а твой организм уже получил сигнал.
— Какой сигнал?
— Что-то будет. Паша, это ведь не первый раз и не второй... Готовься, Паша.
— К чему, Вика? — почти с испугом спросил Пафнутьев.
— К событиям.
— Каким? — простонал Пафнутьев.
— Откуда мне знать... Этого еще никто не знает. Говорят, есть такие могучие экстрасенсы, колдуны, маги, не знаю, как их еще назвать... Проходимцы, в общем... Так вот они, глядя на хрустальный шар, впадают в какое-то там состояние или доводят себя до этого состояния... Точь-в-точь как вы с Худолеем...
— Так что колдуны?
— А, колдуны... Смотрят они, смотрят в этот хрустальный шар, и наступает момент, когда начинают видеть в нем картины будущего. Причем так явственно, четко, будто события в этот самый момент и происходят.
— И что ты предлагаешь?
— Я предлагаю тебе всмотреться повнимательнее в рюмку, которую ты только что так отдраивал... Может быть, различишь в ее сверкающих гранях предстоящие события? Рюмка пузатенькая, почти шарообразной формы... Всмотрись, Паша, чего не бывает, — и Вика, дернув плечом, удалилась в комнату. Когда женщины вот так дергают плечиком, в этом их невинном жесте всегда проглядывает скорбь по поводу предстоящих событий, а о том, что события будут скорбными, им всегда откуда-то известно. Впрочем, многие женщины ждут от мира только печали и, естественно, ее дожидаются, что лишний раз убеждает их в собственной проницательности. И не понять им, бедным, что этаким вот движением плечика они и создают печальные события, накликают их на свою непутевую голову, а потом всплескивают ладошками и со смешанным чувством восторга перед собой и жалости к себе же восклицают что-то в том духе, что я, дескать, говорила, дескать, предупреждала, дескать, все знала наперед.
Грустно все это понимать и каждый день с этим сталкиваться, грустно.
Проводив Вику взглядом, Пафнутьев снова открыл шкафчик, вынул рюмку и, подойдя с нею к окну, долго всматривался в сверкающие грани, словно и в самом деле надеялся увидеть среди них смутные картины предстоящего дня. Но нет, ничего не увидел, хотя на какое-то мгновение ему показалось, что рюмка полна до самого верха и нужно держать ее очень осторожно, чтобы прозрачная жидкость не выплеснулась и не потекла по пальцам. Но, взяв себя в руки, Пафнутьев убедился, что рюмка пуста. И с облегчением снова водрузил ее на полку.
— Когда ждать? — спросила Вика, когда Пафнутьев уже одевался в прихожей.
— Жди меня, и я вернусь, только очень жди, — ответил Пафнутьев, чутко уловив скрытую насмешку в вопросе.
— Надеюсь, это произойдет сегодня?
— О, дорогая, — искренне вздохнул Пафнутьев. — Сегодня столько всего произойдет...
— Значит, ты все-таки что-то знаешь?
— Только на уровне подсознания, как ты тонко заметила полчаса назад. Ты же видела, как я протирал рюмку, знаешь, в каких случаях это со мной происходит... Ты столько всего знаешь. — Пафнутьев на ходу, не задерживаясь, поцеловал жену в щечку, подмигнул, махнул рукой, чуть поклонился уже на площадке. Решив, что для прощания всего этого вполне достаточно, закрыл за собой дверь и легко сбежал по ступенькам вниз.
* * *
Стояло лето, теплое лето, но какое-то сумрачное. Время от времени начинался дождь, прекращался, снова моросил, но Пафнутьева это нисколько не удручало, он любил такую погоду и прекрасно себя чувствовал, пережидая недолгий дождик где-нибудь под зонтом, за столиком потягивая пиво и поглядывая по сторонам взглядом любопытным и доброжелательным. Впрочем, лучше сказать, что взгляд у него в такие моменты был поощрительным, он одобрял людей, которые присаживались рядом, кто спокойно проходил мимо, тех, кто пил пиво, и тех, кто просто сидел, подперев щеку, и смотрел на дождь. Такое состояние было у Пафнутьева в это лето, и ему нравилось быть таким. Друзья это заметили, некоторое время с интересом поглядывали на Пафнутьева, переглядывались между собой.— Паша, ты изменился, — как-то сказал ему Халандовский.
— Я знаю, — беззаботно ответил Пафнутьев.
— Но ты мне и таким нравишься.
— Я знаю.
— Видимо, тебя посетила мудрость.
— Видимо, — кивнул Пафнутьев, и на этом обсуждение закончилось, поскольку подоспели другие темы для разговора.
Единственное, чем был озадачен Пафнутьев, так это тем, что сам не помнил, как начал протирать злосчастную рюмку, причем одну, единственную. Да, если он уж и скатывался в такое состояние, то рюмку всегда протирал только одну. Его несколько смутило то, что это заметила Вика, хотя истолковала она утреннее его занятие, в общем-то, правильно. Со смешком, с осуждением, но правильно, во всяком случае, очень близко к истинному его настроению.
По длинному коридору своей конторы Пафнутьев шел неторопливо, с интересом поглядывал по сторонам, вежливо со всеми здоровался, впрочем, можно сказать, что здоровался он опять же поощрительно. Молодцы, мол, правильно живете, по закону и по совести, и смотреть на вас одно удовольствие, живите и далее в том же духе, помните, что я всегда с вами, — такой примерно взгляд был у Пафнутьева в это утро.
Мимо своего кабинета Пафнутьев прошел, не замедляя шага, будто заранее принял такое решение, будто заранее знал, куда ему идти, кого искать, с кем встречаться. А ведь не думал даже, просто прошагал мимо, словно не его это была дверь, не его кабинет.
Остановился Пафнутьев у тощеватой худолеевской двери, на которой была прикреплена стеклянная вывеска с одним словом — «Фотолаборатория».
Пафнутьев подергал ручку и, убедившись, что дверь заперта, несколько раз постучал. За дверью возник неясный шум, она раскрылась, показалась печальная мордочка Худолея.
— О! Паша! — обрадовался тот. — А я жду-пожду, а тебя все нет и нет! А тут и ты! Я так обрадовался, Паша, так обрадовался, что прямо не знаю, что тебе и сказать.
Пафнутьев прошел в лабораторию, закрыл за собой дверь, задвинул стерженек шпингалета и с тяжким вздохом упал в затертое кресло, списанное из какого-то высокого кабинета и подобранное Худолеем.
— Что скажешь? — спросил Пафнутьев.
— А что сказать, Паша! Жизнь человеческая — это совсем не то, что мы думаем!
— А что мы думаем?
— Мы уверены, что жизнь человеческая — это цаца!
— А на самом деле?
— Это действительно цаца, но не настолько, Паша, не настолько. Я совершенно в этом уверен.
— Полностью с тобой согласен, — вздохнул Пафнутьев и, открыв тумбочку, вынул из нее початую бутылку водки. Худолей смотрел на Пафнутьева широко раскрытыми глазами — с руководством происходило нечто непонятное. А Пафнутьев тем временем достал из тумбочки два стакана, литровую банку, на дне которой теснились два соленых огурца, выловил их оба, один протянул Худолею, разлил водку в оба стакана. — Ты как?
— Если ты, Паша, думаешь, что задал мне вопрос, то глубоко ошибаешься. Это, Паша, не вопрос, это предложение, отказаться от которого не имеет права ни один здравомыслящий человек! Я всегда, Паша, был уверен, что ты не просто...
— Будем живы, — сказал Пафнутьев буднично и, глухо ткнувшись своим стаканом в стакан Худолея, спокойно, не торопясь выпил водку до дна. Откусив половинку огурца, Пафнутьев остаток положил на тумбочку.
— Твое здоровье, Паша. — Худолей тоже выпил свою водку.
— Огурцы сам солил?
— Света.
— Как Света?
— Она меня любит, Паша. А я — ее.
— Это правильно. Когда не любишь, огурцы не получаются. Скулы сводит.
— У нее все получается, Паша. И у нас все получается.
— Это хорошо, — одобрил Пафнутьев. — Так и надо.
— У тебя все в порядке? — спросил Худолей осторожно.
— Да вроде бы...
— А как понимать? — Худолей кивнул на пустые стаканы.
— Понятия не имею! Как говорится, на ровном месте.
— Бывает, Паша, это бывает! — убежденно ответил Худолей. — Помню, как-то в молодости, когда я был глуп и счастлив, однажды...
— Собраться бы, — проговорил Пафнутьев, воспользовавшись паузой. — Давно с ребятами не виделись...
— Надо! — твердо сказал Худолей. — Есть повод?
— Очень глупый вопрос.
— И опять согласен! Действительно, о поводе может спросить только глупый человек. Поводов в жизни видимо-невидимо! Стоит только оглянуться вокруг, как ты замечаешь, что этих поводов — как комаров на берегу реки в теплую летнюю ночь, когда кипит котелок с ухой, а рядом... Да! Чуть не забыл — тебя начальство спрашивало. Интересовалось. Видеть желало. Увидишь, говорит, Павла Николаевича, это тебя, значит, срочно ко мне.
— Что ж ты раньше не сказал? — спросил Пафнутьев. — До этого, — он показал на пустые стаканы.
— Паша! — вскричал Худолей. — И ты бы меня простил? Если бы я тебя остановил в этот святой миг, ты бы меня простил? Я в это не верю, Паша! Я никогда в это не поверю!
— Ладно, проехали. — Вздохнув, Пафнутьев взял вторую половинку огурца. — Прокурор больше ничего не добавил?
— Ничегошеньки, Паша... Но понял я, почувствовал и осознал, что зла на тебя он не имеет. Легко так спросил, беззлобно. Но со вторым дном, так я понял. Другими словами, Паша, он не то чтобы соскучился по тебе, вряд ли он по тебе соскучился, но второе дно в его словах... Как бы это сказать... Наличествовало.
— Что-то ты мудрено стал выражаться, — проворчал Пафнутьев, поднимаясь.
— От робости! — быстро ответил Худолей. — От осознания собственной никчемности! А что! Так бывает, так с кем угодно может случиться, если человек сталкивается с такой глыбой, с таким человечищем, как ты, Паша!
— Разберемся, — и, откинув шпингалет, Пафнутьев вышел в коридор.
— Ни пуха! — успел сказать Худолей.
— К черту, — пробормотал Пафнутьев, шагая по коридору к прокурорскому кабинету. Прежней поощрительности в его глазах уже не было. Как и каждый служивый человек, вызванный к начальству, он шел, четко печатая шаг, всем видом своим показывая готовность нести службу, докладывать, отчитываться и радовать руководство усердием и исполнительностью. Правда, надо сказать, что и усердие, и исполнительность у Пафнутьева были довольно своеобразными, они были, да, он их проявлял и всячески подчеркивал, но в то же время начальство явственно ощущало, что последнее слово Пафнутьев оставляет все-таки за собой, что его подчиненность идет не от робости или усердия, а скорее от хорошего настроения. Да, Пафнутьев мог выглядеть угодливым, но и это шло опять же от куража. Во, добрались мы наконец до точного слова. Доброжелательный, снисходительный, незлобивый, но все-таки кураж.
— Позвольте, Николай Иванович? — Пафнутьев просунул голову в чуть приоткрытую дверь.
— А, Паша, заходи! — Полный, румяный, молодой прокурор Николай Иванович Гордюшин призывно замахал обеими руками. Пафнутьев хотел было сесть на стуле у двери, но прокурор решительно указал ему на стул у приставного столика. — Не валяй дурака, Паша, — строго сказал он.
— Прошу прощения. — Пафнутьев несмело приблизился, папочку положил на край стола, даже удивительно было, что она не свалилась на пол, сам сел если и не на самый краешек стула, то достаточно далеко от спинки. — Худолей сказал мне, что вы...
— Да! Правильно сказал! Я... В общем, ты с ним общаешься больше, чем со мной, и потому я подумал, что он скорее тебя найдет... Как видишь, я не ошибся в своих предположениях.
— Извините, Николай Иванович.
— За что?
— Ну, вообще... Если что не так.
— Кончай, Паша. Скажи мне лучше вот что... Твоя работа тебе нравится?
— Я в детстве стихи писал.
— Книжку подаришь?
— До книжки дело не дошло. Все кончилось несчастной любовью. Я так понимаю, Николай Иванович... Любовь не бывает счастливой. Если это любовь, то она просто обязана быть несчастной. А если она счастливая, то это уже брак.
— В каком смысле? — рассмеялся Гордюшин.
— Во всех, — серьезно ответил Пафнутьев. — А что касается... Нравится, не нравится... Хотите уволить?
— Уволить? — Гордюшин задумался, словно ему самому такая мысль в голову не приходила, но сейчас, произнесенная Пафнутьевым, понравилась. — Ну, что ж, — наконец произнес он, — идея неплохая, но преждевременная. Есть нечто более насущное.
— Наверно, кого-нибудь убили?
— Убили? — Прокурор любил переспрашивать собеседника, словно смысл сказанного то ли доходил до него не сразу, то ли изумлял своей неожиданностью. — Убили. Веру убили.
— А любовь выжила? Надежда осталась?
— Надежда? Надежда, Паша, умирает последней. А ты должен позаботиться о том, чтобы она вовсе не испустила дух. И чтобы любовь тоже сохранилась.
— Я постараюсь, — кивнул Пафнутьев.
— Это хорошо. Усердие в подчиненных мне всегда нравилось. Все ты, Паша, шутишь, ерничаешь, придуриваешься.
— Каждый спасается по-своему.
— Да? — удивился Гордюшин. — А что, мысль неплохая. Но есть, Паша, вещи, которыми не шутят. Командировка тебе светит.
— В Париж?
— Ха! А знаешь, ты ведь в десятку попал.
— Есть вещи, которыми не шутят, Николай Иванович.
— А я и не собираюсь с тобой шутки шутить. Мне есть с кем шутки шутить, — с легкой обидой произнес Гордюшин.
— Красивая?
— Кто?
— Ну эта... С которой вы шутки шутите.
— А вот с ней, Паша, я шуток себе не позволяю. Знаешь почему? Потому что есть вещи, которыми не шутят. С ней у меня все очень серьезно.
— И до развода может дойти?
— К тому идет, к тому идет. — Прокурор горестно покачал головой. — Ладно, разберемся... А что касается Парижа, будет и Париж, все будет. А пока в Москву тебе, Паша, надо ехать. Тесно тебе здесь, развернуться негде. В Генеральной прокуратуре ждут тебя не дождутся.
— За что, Николай Иванович? Я вроде как бы того... Вел себя пристойно, взятки только в исключительных случаях, да и то по необходимости...
— Остановись, Паша... У тебя скоро будет хорошая возможность потрепаться на все эти темы. Слушай сюда... Позвонили из Генеральной, спросили... Нет ли, говорят, у вас хорошего следователя... Такой чтоб весь из себя талантливый был, способный, бескорыстный... После таких слов я сразу о тебе и подумал. Особенно взятками интересовались.
— В каком смысле? — Пафнутьев невольно осел в кресле.
— В смысле иммунитета. Чтоб, говорят, алчностью не страдал. Алчных у них своих хватает, многовато алчных людей развелось в нашей с тобой столице. И все талантливые, способные.
— Значит, придурок им нужен?
— Можно и так сказать. Взяток тебе там будут совать... Тыщами, а может, и миллионами.
— В долларах?
— Конечно.
— Я согласен. И с вами поделюсь, Николай Иванович. Вам ведь расходы предстоят.
— Какие?
— Квартиру жене оставите, новое хозяйство заводить надо. Ведь вы ко всему серьезно относитесь.
— Они поставили одно условие, — невозмутимо продолжал Гордюшин. — Я должен записать этот наш разговор с тобой, Паша, и передать им. Чтобы они знали, с кем будут иметь дело.
— Ну вот видите, Николай Иванович, как все хорошо получается. Я могу идти? — Пафнутьев поднялся.
— Сядь, Паша. Значит, так... Ты сейчас выйдешь из кабинета и снова зайдешь ко мне. И мы с тобой этот разговор повторим. Только без взяток, любовниц, разрушенных семей и прочей ерунды. Серьезно, ответственно, с пониманием важности предстоящей работы.
— Тогда уж они точно пошлют меня подальше.
— А это уже их дело, — жестко сказал Гордюшин. — Как я понимаю, суть в следующем... У них там, в Москве, нет человека, которому могли бы довериться. На службе у этих новых богатеев не только газеты, журналы, телевизионные каналы, не только милицейские полковники и генералы... Да и оборотни, как их нынче называют, тоже не при одних лишь милицейских погонах, их достаточно и в прокурорских мундирах... Думаешь, самое страшное то, что мы продали нефть, газ, заводы? Нет, Паша, есть нечто пострашнее... Людей продали. Дали им право, законное, нравственное право продаваться.
— Это как? — спросил Пафнутьев.
— Если их на государственном уровне обобрали до нитки, если человеку назначили пенсию в несколько раз ниже прожиточного минимума! Мы можем его судить за пустяковую подпись, если ему за эту подпись дали сразу сто пенсий? Можно его судить?
— Осуждать не можем, а судить должны. И судим. И неплохо получается. — Пафнутьев передернул плечами, дескать, стоит ли говорить о таких пустяках.
Гордюшин помолчал, повертел ручку на полированной поверхности стола, поднял глаза на Пафнутьева.
— Паша, им не на кого положиться. Они все там проданы-запроданы. Пропадают документы, фотографии, свидетели отказываются от собственных показаний... А как не отказаться, если тебе предлагают десять тысяч долларов? Паша, речь идет об очень серьезном расследовании. Очень серьезном.
— Олигарх небось?
— Олигарх. Магнат. Миллиардер. Называй его как хочешь.
— Крутой?
— Круче не бывает.
— Я его знаю?
— Страна знает, мир знает.
— Неприкасаемый?
— Да, Паша, да! Именно так! Неприкасаемый.
— А мне, значит, будет позволено? — спросил Пафнутьев, рассматривая собственные ладони.
— Более того, ты будешь просто обязан к нему прикоснуться.
— Так он же небось еще и депутат?
— А тебе это по фигу и даже на фиг!
— До сих пор подобное не поощрялось.
— Времена меняются.
— Кто он?
Не отвечая, Гордюшин вынул из ящика стола большую фотографию и протянул Пафнутьеву. Тот осторожно взял, повернул снимок, поскольку он оказался у него вверх ногами, всмотрелся. Это был коллективный снимок, на нем было не меньше семи физиономий. Люди улыбались прямо в объектив, чувствовалось — только что были сказаны какие-то слова, которые всех их объединили, всех распотешили, и после этих кем-то произнесенных слов они стали еще ближе друг другу.
Все эти лица были Пафнутьеву хорошо знакомы.
В центре стоял президент, пониже других ростом, стройнее, моложе. И улыбка у него была если и не мальчишеская, то какая-то чуть сконфуженная, видимо, он и пошутил за несколько секунд до щелчка фотоаппарата и сам же смутился откровенности своей шутки. Но все остальные его словам обрадовались, какую-то тяжесть снял с них президент словами, которое прозвучали только что, в чем-то он их успокоил, заверил, в чем-то важном согласился с ними.
— Ни фига себе, — пробормотал Пафнутьев, совершенно не представляя, кем именно ему придется заниматься.
— Вот так, дорогой, вот так, — сокрушенно проговорил Гордюшин. — Это тебе не наши местное разборки, это маленько покруче.
— Надеюсь... мой клиент... не президент? — Пафнутьев несмело поднял глаза на Гордюшина.
— Пока нет.
— А что... Есть надежда?
— Вот что касается предыдущего президента, то я бы охотно отдал его тебе в руки. Уж ты бы его раскрутил, уж ты бы его поприжал.
— С удовольствием, — кивнул Пафнутьев.
— Чуть попозже, — произнес Гордюшин привычные пафнутьевские слова. — Чуть попозже, Паша.
— А сейчас?
— Вот этот. — Перегнувшись через стол, прокурор ткнул розовым пальцем в улыбающуюся щекастую физиономию.
— Ни фига себе! — охнул Пафнутьев. — Владелец заводов, газет, пароходов?
— То, что ты перечислил, — это сотая часть того, чем он владеет. Но главный твой враг — газеты. Бойся газет. Паша. Совсем скоро ты столько о себе прочитаешь, ты столько о себе узнаешь нового... Волосы дыбом. Понял? Волосы дыбом.
— Вывод?
— Не читай газет, Паша. Особенно по утрам. Кто-то советовал не читать газет по утрам.
— Помню, — кивнул Пафнутьев. — Но насколько мне известно, этот господин, — он кивнул на фотографию, — часто бывает на других берегах?
— Дотянешься.
Пафнутьев взял фотографию и снова всмотрелся в знакомые лица. Да, президент улыбался, но как-то конфузливо, вроде и пошутил, но не совсем удачно, как бывает, когда шутку можно понять по-разному. Однако у окружающих этой конфузливости не было, они президентскую шаловливость поняли по-своему, и понятый ими смысл полностью их устраивал. Рассматривая большой, сверкающий глянцем снимок, Пафнутьев, кажется, забыл, где находится и что ему нужно произнести.
— Кстати, этот снимок висит у него в кабинете, — сказал Гордюшин. — В золотой рамке. Под стеклом. Ты его увидишь. Ты его не один раз увидишь. Ты его увидишь в кабинетах всей этой компании. Каждый из этих проходимцев повесил его у себя. Как охранную грамоту. В золотой рамке. Под стеклом. Один из них даже додумался сделать эту фотографию размером в квадратный метр. Другой поместил ее на визитку. И так далее. От хорошей жизни так себя не ведут.
— А как себя ведут при хорошей жизни?
— При хорошей жизни, Паша, этот снимок можно поместить в семейный альбом. А если человек держит его в качестве брони... То к этому человеку надо присмотреться. Что тебе и предстоит сделать. — Гордюшин приподнялся со своего кресла, взял у Пафнутьева из рук фотографию и, достав из стола фломастер, обвел радостную физиономию на снимке красным кругом, а потом круг еще и пересек крестом. — Так он выглядит в оптический прицел. Кстати, он уже мелькал в оптическом прицеле, но...
— Но? — подхватил Пафнутьев.
— Ему везло. Он вообще везучий. Был.
— Почему был?
— Потому что я в тебя верю.
— Спасибо, — кивнул Пафнутьев. — Приятно слышать. Хотя бы на прощание.
— Не надо, Паша, меня дурить. У нас с тобой всегда было все в порядке. Разве нет?
— Было, — опять кивнул Пафнутьев. — Думаешь, стоит взяться?
— А почему бы и нет? — весело спросил прокурор. — Почему бы и нет, Паша?! Я ведь всех наших перебрал, пока тебя пригласил.
— Значит, выбор пал на меня?
— Да, Паша! Да!
— Почему?
— Знаешь, ответ очень простой... Они все робкие.
— А я?
— А тебе по фигу. Ты помнишь, какой первый вопрос задал сейчас вот, за этим столом?
— Конечно, нет.
— Ты спросил — не президент ли будет твоим клиентом. Когда я услышал эти твои слова, у меня отпали все сомнения.
— Надо же, — пробормотал Пафнутьев, поднимаясь. — Я возьму этот снимок?
— Конечно! Он твой.
— Снимок?
— И снимок, и этот тип. Его зовут Лубовский Юрий Яковлевич.
— Да уж знаю, личность известная, популярная, можно сказать, знаменитая. Страна знает своих героев.
— Когда я предупреждал тебя насчет газет, я имел в виду и радио, и телевидение, и народную молву.
— Понял. Когда?
— В понедельник утром на проходной в Генеральной прокуратуре тебя будет ждать пропуск. Не знаю, примет ли тебя Генеральный, но кто-то из высоких чинов, естественно, захочет с тобой побеседовать. Получишь справку, материал собран большой, подробный...
— Но недостаточный?
— Да, все, что собрано... Пустовато. Юрий Яковлевич... Очень осторожный человек. Практически он не оставляет следов.
— Так не бывает. Если он не оставляет следов, значит, их нужно искать в другом месте.
— Я рад, Паша, что у тебя уже есть план действий.
— Ха! — сказал Пафнутьев и, положив фотографию в свою папочку, медленно, будто все еще хотел о чем-то спросить, вышел из кабинета.
* * *
Странные какие-то посиделки получились у Пафнутьева в этот прощальный вечер. Вроде и не произошло ничего печального, озадачивающего, но все чувствовали — с другом происходит нечто важное, непредсказуемое. Шаланда сидел, уставившись в телевизор и подперев кулаками щеки. Худолей нашел в шкафу Халандовского альбом с изображением скифских сокровищ и листал его медленно и безразлично. Причудливые золотые вещицы, изображавшие оленей, нисколько его не трогали, похоже, он их даже не видел.А сам Халандовский... Нет, не носился он, как обычно, между кухней и комнатой, не кричал, не топал ногами радостно и жизнеутверждающе — передвигался размеренно, даже раздумчиво, что для него было уж совсем необычно. Мясо? Да, было пышущее мясо из духовки, мясо, от которого распространялся совершенно непереносимый дух специй. И водка была, заиндевевшая большая бутылка прямо из морозилки, и громадная жаркая ладонь Халандовского, как обычно, отпечаталась на ней во всех подробностях, со всеми линиями сердца, ума, любви, с бугорками Венеры и Юпитера, с возрастными пометками и настораживающими пересечениями линий...
Но и мясо, и эту бутылку он расставлял на столе с какой-то обреченностью. Руки его были опущены, и не смотрел Халандовский ни на кого, и не сверкали его глаза радостным блеском. Пафнутьев пытался ему помочь, но тот вялым движением полноватой руки отодвинул его в сторону, указал на диван — сиди, дескать, и не путайся под ногами.