Страница:
На гномах, созданных каббалистами, и сосредоточились все его любимые мечтания и надежды. Когда строилась московская железная дорога, он подавал прошение генералу Клейнмихелю
[50], предлагая ему сотрудничество своих подчиненных гномов, уверяя своим честным словом, что эта сволочь, которая разрабатывает подземные жилы благородных металлов и бронзовых руд, будет гораздо полезнее всех инженеров и землекопов в мире. Он так часто подавал Клейнмихелю прошения, что его даже формально просили не предлагать более своих услуг. Разумеется, на такой ответ он сильно негодовал и каждому из своих знакомых, встречая, жаловался: «Вообразите, мне отказали, я бы с ними кончил дорогу менее, чем в год. Вообразите, на этой неделе они в моей спальне праздновали свадьбу. Вообразите, вернулся я от Давьяка усталый и лег. Вдруг слышу шорох у моей постели. Открываю глаза и вижу, что к моему матрацу маленькие существа приставляют лестницу. «Что вам нужно?» - вскрикнул я в изумлении. «К вам с покорнейшею просьбою: позвольте нам сыграть у вас свадьбу, в вашей спальне». - «Как это можно? - возразил я. - У нас есть другие комнаты». - «Нам их не надо, - отвечал один. - Необходимо только одно ваше присутствие». Нечего было делать, я согласился. Вижу, через несколько минут вся моя спальня осветилась, из всех щелей вылезли маленькие уродцы, все одежды их блистали золотом, брильянтами, изумрудами. Вдруг явились столы, сервизы и пошел пир. Мысли мои мешались, я начал дремать под их музыку, как слышу, что кто-то ползет ко мне на кровать. То был гном. Он тащил с собою три огромных мешка с брильянтами, рубинами и изумрудами. С просьбою принять их в знак благодарности он сунул их ко мне под подушку. Я почувствовал, как голова моя высоко поднялась от этих мешков. «Только берите завтра их левою рукою, ваше сиятельство», - добавил мне гном - и скрылся. «А на утро нашли вы ваше сокровище?» - спрашивали барина. «Нет. Вообразите, я полез под подушку правою рукой, позабыв главное условие…»
Андрей Борисович под конец занялся составлением жизненного элексира, благодаря которому хотел прожить Мафусаиловы годы. Он был убежден, что молодеет, принимая какую-то вонючую жидкость, даже начал танцевать, желая показать, что молодость к нему возвращается, и даже собирался жениться. Он умер, говоря, что им найден секрет бессмертия.
Лет сорок назад в Гостином дворе и по Апраксиному по линиям бродил худой старик из отставных чиновников, по рассказам занимавший некогда довольно видное место в служебной иерархии, но за какие-то проступки принужденный покинуть службу. Эта личность имела одну замечательную физиологическую способность: он мог по неделям и более ничего не есть, а также употреблял непременно пищу испортившуюся, прокислую и с запахом. Купцы для него нарочно гноили мясо и пироги, которые давали ему, и он все это истреблял у них на глазах; нередко ему предлагали по полусотне протухлых яиц, которые он съедал не поморщась, даже со скорлупой. Этот субъект однажды был найден на улице умирающим и был страшно худ, видимо, от голода. Подобные приключения, кажется, нельзя отнести к довольно редким, но в данном случае этот отставной чиновник до того исхудал от ненормальной пищи, что тело его уподобилось скелету и, казалось, создано было лишь для анатомических занятий. Он решил воспользоваться этим, как средством для существования, и в своем углу начал за известную плату показывать свой «живой скелет».
Спекуляция удалась гораздо лучше, чем можно было ожидать. Привлечены были не только любопытные купцы: даже доктора приходили исследовать этот живой костяной остов. Спустя несколько лет у него было достаточно средств, чтобы удовлетворить свой голод, но, увы, благословение обратилось ему в проклятие. Чем больше он ел, тем становился жирнее, пока, наконец, принужден был прекратить свою обсервацию, а так как в сытые дни он ничего не скопил, то и принужден был возвратиться к старому ремеслу уличного нищего. На этом поприще его и унесла смерть.
В тридцатых годах текущего столетия в петербургском высшем обществе был известен офицер-моряк Б[уни]н [51], красавец собой, очень образованный, владевший свободно несколькими языками. Это был, что называется «душа общества»: он имел, кажется, все весёлые таланты, был забавный рассказчик, прекрасный музыкант на нескольких инструментах, комический актёр, редкий чревовещатель, очень искусно подражавший пению многих птиц, жужжанью пчелы, мухи, лаю собак, мяуканью кошки и проч. Где бы он ни появлялся, его неистощимая весёлость и таланты вносили всеобщий смех и веселье. Пел он превосходно как романсы, так и комические куплеты, ловко подражая немцам, евреям, англичанам; особенно хорош он был в роли пьяного англичанина. Все свои песни и рассказы он исполнял с художественной мимикой. Его густые черные волосы на голове отличались необыкновенной подвижностью и сползали, как парик, на лоб и на бока, стоило их только тронуть. Он мог свободно шевелить и своими ушами. В кругу своих приятелей он устроил тайное «Общество кавалеров пробки», все члены которого носили пробку в петлице сюртука. Заседания этого веселого общества происходили в доме известного богача Н[арышки]на [52], жившего в своем роскошном палаццо вблизи Исаакиевского собора. Члены этого общества садились между дам и пели известную застольную песню: «Поклонись сосед соседу, сосед любит пить вино, обними сосед соседа, сосед любит пить вино». После каждого припева по уставу исполнялось пропетое. Автор этой песни был Б[уни]н, и он же был гроссмейстер общества. В то время у разгулявшихся господ часто практиковалось под конец попойки хоронить мертвецки напившихся, и режиссером таких импровизированных похорон был всегда Б[уни]н, который костюмировал всех и учреждал кортеж. Опьяневшего до бесчувствия несли со свечами, с пением, все серьезные, и хоронили летом в сене, а зимою в сугробе снега. Б[уни]н впоследствии долго жил в Сибири, и по возвращении умер в Петербурге чуть ли не девяностолетним стариком в большой бедности. Любимой его страстью было в последние годы читать Библию и Иоанна Златоустаго, которого он знал чуть ли не наизусть. Родная сестра его [53]отличалась поэтическим талантом и писала стихи.
В описываемые годы в Петербурге славился умом и отличной способностью писать превосходным слогом бумаги, в особенности проекты, некто К[ремповск]ий [54], человек небольшого роста, приземистый, толстенький, рябой, с чрезвычайно узким лбом и блестящими карими глазами. Он был сын сельского священника и долго служил в канцелярии начальника Главного Штаба, где в самое короткое время, благодаря своим замечательным талантам, достиг чина действительного статского советника, но вскоре был уволен в отставку и над ним учредили опеку. Он жил на Петербургской стороне в своем богатом доме. К нему нередко езживали за советами министры и значительные сановники, как, например, Е. Ф. Канкрин, А. И. Татищев, А. А. Аракчеев, баронет Виллие и многие другие. Он имел значительное состояние, хорошие экипажи, лошадей, но сам ходил всегда пешком, более чем в нищенском наряде. Под байковым сюртуком он надевал все свои ордена и вдобавок на груди носил нарамник еврейского первосвященника, называемый эфудом, с двенадцатью драгоценными камнями, которые символически изображали двенадцать колен Израиля. В его кабинете стены были окрашены в семь цветов, также и все вещи в его комнате были в количестве семи штук: семь свечей, семь стульев, семь столов и т. д. Он имел прислугою одну женщину-экономку, которая на него имела большое влияние и вмешивалась во все его дела, даже по службе, что, как говорили тогда, и послужило к выходу его из Штаба. Он умер в конце тридцатых годов и в духовном своем завещании назначил похоронить себя в гробе с изображением на нем двенадцати крестов. Несомненно, что он принадлежал к числу каких-то сектантов.
Между нашими моряками в начале текущего столетия был известен большой остряк и поэт, некто Кр[опот]ов [55]. Выпущен он был из Морского корпуса ещё в 1796 году. Он бойко владел стихом, но имел несчастную страсть придерживаться чарочки; эта-то страсть и сгубила его. Прослужив до 1805 года во флоте, он вследствие неодобрительной аттестации своего командира был отставлен от службы с тем же чином. Положение его в отставке было самое печальное: не имея никаких средств и по милости своего аттестата он даже не мог получить никакого частного места. И вот в этом-то бедственном состоянии он начал подавать прошения всем тогдашним министрам. Прошения были настолько оригинальны и курьезны, что списки с них в свое время ходили до рукам. Вот извлечения из некоторых писанных им к высокопоставленным лицам прошений. Так, к министру юстиции князю Лопухину он писал: «Светлейший князь! Тебе Фемида вручила весы свои, яко мудрому патриоту, взвешивающему тяжесть истины. Прикинь на чашу правосудия хотя золотника три твоего внимания к бедственной моей участи и исторгни жребий мой из урны злополучия» и т. д. К министру внутренних дел Козодавлеву он писал: «Если бы взяли на себя труд анатомировать и раскрыть порученную в ведомство ваше внутренность, сколько бы вы нашли в недрах её испорченных сильною несправедливостью кишок! Вы бы увидели, что мой тощий желудок трое суток страдает спазмами. Сколько бы вы нашли поврежденных нервов в порученной вам внутренности, служащей для варения всеобщего благоденствия, но угнетение остановило в них кровь патриотического усердия. Я уверен, что ваше превосходительство пришлете мне спасительную микстуру». Взывал он и к министру народного просвещения Завадовскому: «Тебе премудрая Минерва вручила факел просвещения, дабы посредством оного невежество наше преобращал ты в пепел и озарял истинные таланты, в которых у меня, грешного, крайняя недоимка. Воспитывался я в Морском корпусе, учили меня всему и, не хочу обманывать, чтобы я чего не понял, но такое множество приобретенных мною наук при настоящих обстоятельствах столько же делают мне пользы, сколько голодному запах жареной говядины. Я всем систематически доказываю, что мне надобно дать место, надобно дать пропитание. Мне философски отвечают: «Подожди до завтра!» Я посредством математических истин, для убеждения бессовестного нашего откупщика в просьбе моей, послал к нему пропорцию: как тощий мой желудок к толстому его животу, как пустой мой кошелек к его кошельку, который почти тучнее самого хозяина. Невежа натурально мое предложение опроверг каким-то порядком скупости. Я доказываю, что без пропитания должен умереть с голоду, мне метафизически отвечают: «Умирай, это обыкновенное дело; смерть - есть общий удел человечества!» Я одного богатого доктора (который за самый пустой рецепт не берет меньше десяти рублей) старался посредством химии убедить, что голод есть такая пища, которой желудок не варит; он, чтоб не дать мне ни копейки, помощью медицины доказал, что нет ничего для здоровья полезнее, как самая строгая диета». К министру финансов графу Васильеву он писал: «Девять лет я болтался, плавая на дне между «водяными», наконец пузырь моего счастия лопнул, я всплыл на верх злополучия и нашел себя из водяных выключенным! Прикажите, ваше сиятельство, поместить меня в «лесные», крайность моего положения превосходит меры. Я хотел поступить к какому-нибудь помещику в «домовые», но все говорят, что по аттестату своему не гожусь и в «лунатики». Товарищу министра морских сил П. Чичагову он докладывал в прошении: «Девять лет ходил я по морю, аки по суху, во все сие время дул для меня чистый фордевинд; наконец, в последние три месяца плавания нашел шквал и бурною капитана аттестацией бросило меня на мель отставки. Теперь десятый месяц без руля, без мачт, без провизии, без такелажа, и, что всего печальнее - экстраординарной ни копейки! В сем критическом положении неоднократно я заводил верп в намерении притянуться к какому-нибудь департаменту, но в аттестате моем грунт коллегского мнения так невыгоден, что якорь самой снисходительной доверенности не может задерживаться. Камень отчаяния у меня под носом; в пространном океане света не осталось никого, кто бы подал мне буксир сострадания».
Мичман Кр[опот]ов наконец был принят на службу после прошения, поданного им министру военно-сухопутных сил Вязмитинову. Вот это прошение: «Целые шесть месяцев капитан N бомбардировал в укрепление моего поведения начиненными злословием его протестами. Я, по возможности, отпаливался добрыми аттестатами прошедшей девятилетней службы моей; но, наконец, он выбил меня из моих ретраншаментов, и я по необходимости ретировался в отставку, в намерении в столице сделать новые укрепления, но ужасная бедность атакует меня на каждом шагу. Я отпаливался от сановников, пока не вышел весь порох терпения. Я скорым маршем отправился на биваки в вашу прихожую, в надежде получить сикурс великодушного благоволения. Страшный мой неприятель - голод штурмует в моем тощем желудке и, предчувствуя свою скорую победу, кричит «ура!» Если вы не подадите мне скорой помощи, то отчаяние примет меня в штыки…»
В сороковых годах в Петербурге проживал очень богатый иногородний купец Н-в. Он лет шесть был золотопромышленником. Когда открылась в Сибири так называемая «золотая лихорадка» на Олекме, его поиски так были счастливы, что в пять-шесть лет он сделался миллионером. По приезде с приисков в Петербург он зажил по-барски. Дом его по изобилию всего просто поражал посетителя. Балы его напоминали нечто сказочное: ещё далеко до его дома виден был свет от его палат, а у подъезда стояла целая праздничная иллюминация. Сам хозяин встречал гостей в передней и подносил каждой из дам по роскошному букету из камелий или других редких цветов. Все комнаты этого богача убирались и уставлялись цветами и деревьями, несмотря на зимнее время: здесь были в цвету бульденежи, сирени, акации, розы и другие цветы не по времени. Освещение в комнатах было тоже поразительное: всюду горели карсельские лампы в таком количестве, что температура в комнатах была чисто тропическая. Аромат в комнатах был тоже редкий, точно на какой-нибудь парфюмерной фабрике, и для того, чтобы запах держался долго, на шкафах и под диванами всюду лежали благовонные товары, мыла, саше, пудра и т. д. На одно куренье комнат у него выходило духов в вечер около полупуда. Мало того, что комнаты его представляли нечто вроде тропических садов, вдобавок сады эти были оживлены пернатыми. Здесь с куста на куст порхали ручные птицы, которые садились на плечи дам и пели громогласные свои песни. Возле залы была устроена большая уборная для прекрасного пола. В ней все высокие стены были зеркальные, кругом стояли столы, на которых лежало все, чего душе было угодно - перчатки, башмаки, духи, помада, мыло, фиксатуар, шпильки в коробках, булавки, различные щетки, губки, и все это дамы брали у него даром. Но единственно, что было невыносимо в этих апартаментах, это духота. Последняя происходила от ламп, которые своим светом превращали ночь в день, Этому, впрочем, хозяин очень радовался - гостям ужасно хотелось пить. И амфитрион только и делал, что ходил по комнатам и кричал официантам: «Принеси гостям напиться!» Но напиться воды здесь было нельзя. Хозяин говорил, что «у нас воды и в заводе нет, а шампанского сколько угодно». Дамам, впрочем, было разрешено подавать ананасное прохладительное. Интересным к концу такого вечера был и ужин, состоявший из бесконечного количества блюд.
Любопытны выходили и денные приемы этого золотопромышленника. Хозяин сидел в своем кабинете в мягких вольтеровских креслах, в халате из китайского атласа чуть не в три пальца толщины светло-зелёного цвета с золотыми фигурами. Такой халат стоил тысячи три, по крайней мере. Мебель в его кабинете представляла ценность тоже немалую: что ни вещь, то золотая или серебряная, сигары гостям предлагались лучшие гаванские и величиною чуть не в пол-аршина; дорогая мадера, так называемая «ягодная», ост-индская, в больших графинах стояла на столе. В углу помещался накрытый стол с разными закусками, салфеточной икрой, балыками и другими съестными деликатесами.
Про этого золотопромышленника рассказывали, что прежде он был довольно бедный вязниковский разносчик-офеня. Разбогатев так быстро на золотых промыслах, он не знал, куда девать деньги. Приехав в Петербург, он не имел никаких знакомых, поэтому каждое утро выходил на улицу и рассматривал физиономии проходящих: кто ему нравился, тех он звал к себе на обед. Если встречались бедные люди, ремесленники или просто рабочие, он начинал с того, что спрашивал каждого из них, сколько они надеются сегодня заработать в продолжение дня? Избрав таким образом до дюжины гостей - мужчин, женщин и детей, - он возвращался с ними домой, выдавал рабочим плату за весь день, потом приказывал подать роскошный завтрак; после завтрака играла музыка и гости плясали до обеда, затем следовал богатый обед. Добродушный золотопромышленник говорил, что нет выше удовольствия, как видеть около себя людей довольных, счастливых и веселых. Прожив так несколько лет в Петербурге и прожив только небольшую часть своих миллионов, он затем объехал всю Европу на своих орловских лошадях в богатом дормезе - цель его путешествия была изучение гастрономии - посетил все кухни, изведал всю глубину этой науки, узнал все её системы и методы, и возвратился на родину всесовершеннейшим гастрономом. Все служители в доме его были повара: лакеи, кучера и даже конюхи все умели готовить. Кроме того, он нанимал более десятка поваров всех наций. Но проесть всего своего состояния он все-таки не мог и, пожив несколько лет в столице, уехал умирать к себе на родину в Вязники или Ковров.
ГЛАВА VI
В тридцатых годах на улицах Петербурга можно было встретить колоссальную фигуру величественной осанки, члена Государственного совета, графа Юлия Помпеевича Литта, известного главного деятеля в доставлении мальтийскому ордену покровительства императора Павла I. Граф Литта в высшем петербургском обществе являлся истинно блестящим обломком екатерининского двора. Современник его говорит: «Мы так привыкли видеть графа Литту в каждом салоне, любоваться его вежливым и вместе барским обхождением, слышать его громовой голос, смотреть на шахматную его игру, за которою он проводил целые вечера, любоваться его бодрою и свежею старостью, что невозможно было не вспоминать о нем каждую минуту, особенно тогда, когда его не стало». Гр. Литта принадлежал к древнему миланскому роду, он с юности посвятил себя морской службе. В 1789 году он переехал в Россию и отличился в войне со Швецией под предводительством принца Нассауского, когда заслужил орден св. Георгия 3-й степени и шпагу за храбрость. При императоре Павле он был вице-адмирал, кавалер ордена св. Александра Невского и граф Российской империи; в 1799 году - наместником великого магистра Мальтийского ордена. Граф Литта отличался несколькими эксцентрическими особенностями: во-первых, голос его громкий и сильный, звучный густой бархатистый бас слышался везде и покрывал собою все другие не только голоса, но иногда и звуки оркестра. Так, на гуляньях ли, в театрах, в первом ряду кресел у самой рампы оркестра, на постоянной прогулке по Невскому или Английской набережной, - везде всегда необыкновенно громко звучал его голос. Голос графа в обществе получил наименование «трубы архангела при втором пришествии». Во-вторых, граф, не будучи вовсе большим гастрономом, страстно любил мороженое и поглощал его страшными массами как у себя дома, так и везде, где только бывал.
Так, во время каждого антракта в театре ему приносили порцию за порцией мороженого, и он быстро его уничтожал.
Граф считался баснословным потребителем мороженого - известные в то время кондитеры Мецапелли, Сальватор, Резанов и Федюшин почитали графа своим благодетелем. Граф Литта жил совершенно в одиночестве в своем доме на Большой Миллионной, близ арки, - в доме, теперь принадлежащем министерству финансов. Окна большого барского дома Литты никогда не были освещены и являли собой какой-то унылый и грустный вид. Вдруг, в одну ночь, когда медики объявили графу, что ему остается жить не долее нескольких часов, к удивлению всех соседей мрачный дом озарился огнями сверху донизу; загорелись и яркие плошки у подъезда графа. Дело в том, что у римских католиков обряд приобщения святых тайн совершается с некоторою торжественностью; граф и приказал засветить все люстры, канделябры и подсвечники в комнатах, через которые должен был проходить священник со святыми дарами. Умирающий в памяти и совершенно спокойно приказал подать себе в спальню изготовленную серебряную форму мороженого в десять порций и сказал: «Еще вопрос: можно ли мне будет там, в горних, лакомиться мороженым!» Покончив с мороженым, граф закрыл глаза и перекрестился, произнеся уже шепотом: «Сальватор отличился на славу в последний раз», - и перешел в лучший из миров, где он не знал, найдет ли мороженое. Все огни догорели вместе с жизнью графа, и осталась догорать только одна небольшая спальная лампада в головах усопшего, освещавшая распятие.
Граф умер 24 января 1839 года. Император Николай I поручил барону М. А. Корфу, бывшему в то время государственным секретарем, опечатать и разобрать бумаги покойного, между которыми, как предполагалось, могли находиться любопытные документы относительно Мальтийского ордена. Но ничего важного между ними не отыскалось. Самое любопытное, что нашли в бумагах, был проект сочиненной им себе самому эпитафии следующего содержания: «Julius Renatus Mediolanensis natus die 12 aprils 1763; obiit in Domino… august 1863. [56]На чем было основано это предсказание, впрочем, не сбывшееся, - не известно.
Граф Литта, как видно из завещания его, оставил огромное состояние, которым был обязан не только своей женитьбе на племяннице Потемкина, рожденной Энгельгардт [57], но и собственному своему состоянию, а также своей расчетливости. Он отказал внучке своей, графине Самойловой, жившей постоянно заграницей, 100 тысяч рублей ежегодной пенсии, затем по такой же сумме единовременно в пользу тюрьмы, в инвалидный капитал и для выкупа из процентов содержащихся за долги; 10 тысяч - для раздачи бедным в день его похорон, камердинеру 15 тыс. и пенсии ежегодно по 1000 руб. Но деревни, дом, драгоценные движимости и огромные капиталы завещаны двум родным племянникам Литты, жившим в Милане. Неизвестно только, что он оставил своему побочному сыну, известному провинциальному актёру Аттиле, имевшему громкую романическую историю в конце шестидесятых годов. Граф Литта был в родственных связях со всею нашею русскою аристократией. Племянник его, кн. Владимир Голицын, раз спросил его: «А знаете ли вы, какая разница между вами и Беггровым? [58]Вы - граф Литта, а он - литограф».
В Москве была известна в тридцатых годах одна оригинальная личность, которая, где бы ни появлялась, сейчас же засыпала. Это был очень богатый помещик, имевший много родных и знакомых. Одевался он по образцу инкрояблей [59]времен первой французской революции, вечно в одном синем фраке с золотыми пуговками. Из жилетного его кармана торчала массивная золотая цепочка от двух дорогих золотых брегетов. Впрочем, часы, так как и цепочки, часто у него возобновлялись: обе эти дорогие вещи у него часто срезывались охотившимися за ним ворами в продолжение его суточных путешествий по разным улицам Москвы, несмотря на то, что он никогда не выезжал один, а в сопровождении двух гайдуков-лакеев, его любимицы, старой ключницы-калмычки, и жирного мопса. «Где ваши часы?» - спрашивали его знакомые. «Что-с?» - встрепенувшись от своей спячки прошамшит он. - «Часы ваши где?» - «А! часы срезали, украли, когда я был на похоронах». - «У кого это, где?» - «Не знаю, спросите у калмычки». Все знали, что обокрасть его не было хитрости, даже лакеи его обирали и снимали с рук кольца. Он вечно спал, но это сонливое состояние не было результатом болезненности организма и дряхлости лет, а просто следствием одного предсказания.
В бытность свою в молодых годах в Париже он посетил известную предсказательницу Ленорман. Ловкая гадальщица, заметив его недалекость, позабавилась над ним вволю. Наговорив ему много приятного и неприятного, она наконец окончила свое пророчество словами, заставившими побледнеть нашего чудака. «Теперь я должна вас предупредить, что вы умрете на своей постели». - «Когда? Когда? В какое время?» - спрашивает он в ужасе. «Когда ляжете на постель», - докончила, улыбаясь, лукавая предсказательница. И вот с тех пор его покойная мягкая перина, подушки из лебяжьего и гагачьего пуха, шелковые одеяла были брошены и вынесены из квартиры, чтобы такие дорогие предметы его не соблазнили. Напрасно друзья смеялись ему в глаза, упрекая его в легковерии и не раз доказывая ему, что по его богатству, положению и жизни нельзя было и ожидать другой, более покойной смерти. Но слова Ленорман звучали в его ушах хуже погребального колокола. Он не внимал никаким убеждениям, и с тех пор на всех публичных собраниях, в гостях, в театрах, - всюду стала появляться постоянно дремлющая его личность, не имевшая никакой возможности уже отдохнуть у себя на постели.
Андрей Борисович под конец занялся составлением жизненного элексира, благодаря которому хотел прожить Мафусаиловы годы. Он был убежден, что молодеет, принимая какую-то вонючую жидкость, даже начал танцевать, желая показать, что молодость к нему возвращается, и даже собирался жениться. Он умер, говоря, что им найден секрет бессмертия.
Лет сорок назад в Гостином дворе и по Апраксиному по линиям бродил худой старик из отставных чиновников, по рассказам занимавший некогда довольно видное место в служебной иерархии, но за какие-то проступки принужденный покинуть службу. Эта личность имела одну замечательную физиологическую способность: он мог по неделям и более ничего не есть, а также употреблял непременно пищу испортившуюся, прокислую и с запахом. Купцы для него нарочно гноили мясо и пироги, которые давали ему, и он все это истреблял у них на глазах; нередко ему предлагали по полусотне протухлых яиц, которые он съедал не поморщась, даже со скорлупой. Этот субъект однажды был найден на улице умирающим и был страшно худ, видимо, от голода. Подобные приключения, кажется, нельзя отнести к довольно редким, но в данном случае этот отставной чиновник до того исхудал от ненормальной пищи, что тело его уподобилось скелету и, казалось, создано было лишь для анатомических занятий. Он решил воспользоваться этим, как средством для существования, и в своем углу начал за известную плату показывать свой «живой скелет».
Спекуляция удалась гораздо лучше, чем можно было ожидать. Привлечены были не только любопытные купцы: даже доктора приходили исследовать этот живой костяной остов. Спустя несколько лет у него было достаточно средств, чтобы удовлетворить свой голод, но, увы, благословение обратилось ему в проклятие. Чем больше он ел, тем становился жирнее, пока, наконец, принужден был прекратить свою обсервацию, а так как в сытые дни он ничего не скопил, то и принужден был возвратиться к старому ремеслу уличного нищего. На этом поприще его и унесла смерть.
В тридцатых годах текущего столетия в петербургском высшем обществе был известен офицер-моряк Б[уни]н [51], красавец собой, очень образованный, владевший свободно несколькими языками. Это был, что называется «душа общества»: он имел, кажется, все весёлые таланты, был забавный рассказчик, прекрасный музыкант на нескольких инструментах, комический актёр, редкий чревовещатель, очень искусно подражавший пению многих птиц, жужжанью пчелы, мухи, лаю собак, мяуканью кошки и проч. Где бы он ни появлялся, его неистощимая весёлость и таланты вносили всеобщий смех и веселье. Пел он превосходно как романсы, так и комические куплеты, ловко подражая немцам, евреям, англичанам; особенно хорош он был в роли пьяного англичанина. Все свои песни и рассказы он исполнял с художественной мимикой. Его густые черные волосы на голове отличались необыкновенной подвижностью и сползали, как парик, на лоб и на бока, стоило их только тронуть. Он мог свободно шевелить и своими ушами. В кругу своих приятелей он устроил тайное «Общество кавалеров пробки», все члены которого носили пробку в петлице сюртука. Заседания этого веселого общества происходили в доме известного богача Н[арышки]на [52], жившего в своем роскошном палаццо вблизи Исаакиевского собора. Члены этого общества садились между дам и пели известную застольную песню: «Поклонись сосед соседу, сосед любит пить вино, обними сосед соседа, сосед любит пить вино». После каждого припева по уставу исполнялось пропетое. Автор этой песни был Б[уни]н, и он же был гроссмейстер общества. В то время у разгулявшихся господ часто практиковалось под конец попойки хоронить мертвецки напившихся, и режиссером таких импровизированных похорон был всегда Б[уни]н, который костюмировал всех и учреждал кортеж. Опьяневшего до бесчувствия несли со свечами, с пением, все серьезные, и хоронили летом в сене, а зимою в сугробе снега. Б[уни]н впоследствии долго жил в Сибири, и по возвращении умер в Петербурге чуть ли не девяностолетним стариком в большой бедности. Любимой его страстью было в последние годы читать Библию и Иоанна Златоустаго, которого он знал чуть ли не наизусть. Родная сестра его [53]отличалась поэтическим талантом и писала стихи.
В описываемые годы в Петербурге славился умом и отличной способностью писать превосходным слогом бумаги, в особенности проекты, некто К[ремповск]ий [54], человек небольшого роста, приземистый, толстенький, рябой, с чрезвычайно узким лбом и блестящими карими глазами. Он был сын сельского священника и долго служил в канцелярии начальника Главного Штаба, где в самое короткое время, благодаря своим замечательным талантам, достиг чина действительного статского советника, но вскоре был уволен в отставку и над ним учредили опеку. Он жил на Петербургской стороне в своем богатом доме. К нему нередко езживали за советами министры и значительные сановники, как, например, Е. Ф. Канкрин, А. И. Татищев, А. А. Аракчеев, баронет Виллие и многие другие. Он имел значительное состояние, хорошие экипажи, лошадей, но сам ходил всегда пешком, более чем в нищенском наряде. Под байковым сюртуком он надевал все свои ордена и вдобавок на груди носил нарамник еврейского первосвященника, называемый эфудом, с двенадцатью драгоценными камнями, которые символически изображали двенадцать колен Израиля. В его кабинете стены были окрашены в семь цветов, также и все вещи в его комнате были в количестве семи штук: семь свечей, семь стульев, семь столов и т. д. Он имел прислугою одну женщину-экономку, которая на него имела большое влияние и вмешивалась во все его дела, даже по службе, что, как говорили тогда, и послужило к выходу его из Штаба. Он умер в конце тридцатых годов и в духовном своем завещании назначил похоронить себя в гробе с изображением на нем двенадцати крестов. Несомненно, что он принадлежал к числу каких-то сектантов.
Между нашими моряками в начале текущего столетия был известен большой остряк и поэт, некто Кр[опот]ов [55]. Выпущен он был из Морского корпуса ещё в 1796 году. Он бойко владел стихом, но имел несчастную страсть придерживаться чарочки; эта-то страсть и сгубила его. Прослужив до 1805 года во флоте, он вследствие неодобрительной аттестации своего командира был отставлен от службы с тем же чином. Положение его в отставке было самое печальное: не имея никаких средств и по милости своего аттестата он даже не мог получить никакого частного места. И вот в этом-то бедственном состоянии он начал подавать прошения всем тогдашним министрам. Прошения были настолько оригинальны и курьезны, что списки с них в свое время ходили до рукам. Вот извлечения из некоторых писанных им к высокопоставленным лицам прошений. Так, к министру юстиции князю Лопухину он писал: «Светлейший князь! Тебе Фемида вручила весы свои, яко мудрому патриоту, взвешивающему тяжесть истины. Прикинь на чашу правосудия хотя золотника три твоего внимания к бедственной моей участи и исторгни жребий мой из урны злополучия» и т. д. К министру внутренних дел Козодавлеву он писал: «Если бы взяли на себя труд анатомировать и раскрыть порученную в ведомство ваше внутренность, сколько бы вы нашли в недрах её испорченных сильною несправедливостью кишок! Вы бы увидели, что мой тощий желудок трое суток страдает спазмами. Сколько бы вы нашли поврежденных нервов в порученной вам внутренности, служащей для варения всеобщего благоденствия, но угнетение остановило в них кровь патриотического усердия. Я уверен, что ваше превосходительство пришлете мне спасительную микстуру». Взывал он и к министру народного просвещения Завадовскому: «Тебе премудрая Минерва вручила факел просвещения, дабы посредством оного невежество наше преобращал ты в пепел и озарял истинные таланты, в которых у меня, грешного, крайняя недоимка. Воспитывался я в Морском корпусе, учили меня всему и, не хочу обманывать, чтобы я чего не понял, но такое множество приобретенных мною наук при настоящих обстоятельствах столько же делают мне пользы, сколько голодному запах жареной говядины. Я всем систематически доказываю, что мне надобно дать место, надобно дать пропитание. Мне философски отвечают: «Подожди до завтра!» Я посредством математических истин, для убеждения бессовестного нашего откупщика в просьбе моей, послал к нему пропорцию: как тощий мой желудок к толстому его животу, как пустой мой кошелек к его кошельку, который почти тучнее самого хозяина. Невежа натурально мое предложение опроверг каким-то порядком скупости. Я доказываю, что без пропитания должен умереть с голоду, мне метафизически отвечают: «Умирай, это обыкновенное дело; смерть - есть общий удел человечества!» Я одного богатого доктора (который за самый пустой рецепт не берет меньше десяти рублей) старался посредством химии убедить, что голод есть такая пища, которой желудок не варит; он, чтоб не дать мне ни копейки, помощью медицины доказал, что нет ничего для здоровья полезнее, как самая строгая диета». К министру финансов графу Васильеву он писал: «Девять лет я болтался, плавая на дне между «водяными», наконец пузырь моего счастия лопнул, я всплыл на верх злополучия и нашел себя из водяных выключенным! Прикажите, ваше сиятельство, поместить меня в «лесные», крайность моего положения превосходит меры. Я хотел поступить к какому-нибудь помещику в «домовые», но все говорят, что по аттестату своему не гожусь и в «лунатики». Товарищу министра морских сил П. Чичагову он докладывал в прошении: «Девять лет ходил я по морю, аки по суху, во все сие время дул для меня чистый фордевинд; наконец, в последние три месяца плавания нашел шквал и бурною капитана аттестацией бросило меня на мель отставки. Теперь десятый месяц без руля, без мачт, без провизии, без такелажа, и, что всего печальнее - экстраординарной ни копейки! В сем критическом положении неоднократно я заводил верп в намерении притянуться к какому-нибудь департаменту, но в аттестате моем грунт коллегского мнения так невыгоден, что якорь самой снисходительной доверенности не может задерживаться. Камень отчаяния у меня под носом; в пространном океане света не осталось никого, кто бы подал мне буксир сострадания».
Мичман Кр[опот]ов наконец был принят на службу после прошения, поданного им министру военно-сухопутных сил Вязмитинову. Вот это прошение: «Целые шесть месяцев капитан N бомбардировал в укрепление моего поведения начиненными злословием его протестами. Я, по возможности, отпаливался добрыми аттестатами прошедшей девятилетней службы моей; но, наконец, он выбил меня из моих ретраншаментов, и я по необходимости ретировался в отставку, в намерении в столице сделать новые укрепления, но ужасная бедность атакует меня на каждом шагу. Я отпаливался от сановников, пока не вышел весь порох терпения. Я скорым маршем отправился на биваки в вашу прихожую, в надежде получить сикурс великодушного благоволения. Страшный мой неприятель - голод штурмует в моем тощем желудке и, предчувствуя свою скорую победу, кричит «ура!» Если вы не подадите мне скорой помощи, то отчаяние примет меня в штыки…»
В сороковых годах в Петербурге проживал очень богатый иногородний купец Н-в. Он лет шесть был золотопромышленником. Когда открылась в Сибири так называемая «золотая лихорадка» на Олекме, его поиски так были счастливы, что в пять-шесть лет он сделался миллионером. По приезде с приисков в Петербург он зажил по-барски. Дом его по изобилию всего просто поражал посетителя. Балы его напоминали нечто сказочное: ещё далеко до его дома виден был свет от его палат, а у подъезда стояла целая праздничная иллюминация. Сам хозяин встречал гостей в передней и подносил каждой из дам по роскошному букету из камелий или других редких цветов. Все комнаты этого богача убирались и уставлялись цветами и деревьями, несмотря на зимнее время: здесь были в цвету бульденежи, сирени, акации, розы и другие цветы не по времени. Освещение в комнатах было тоже поразительное: всюду горели карсельские лампы в таком количестве, что температура в комнатах была чисто тропическая. Аромат в комнатах был тоже редкий, точно на какой-нибудь парфюмерной фабрике, и для того, чтобы запах держался долго, на шкафах и под диванами всюду лежали благовонные товары, мыла, саше, пудра и т. д. На одно куренье комнат у него выходило духов в вечер около полупуда. Мало того, что комнаты его представляли нечто вроде тропических садов, вдобавок сады эти были оживлены пернатыми. Здесь с куста на куст порхали ручные птицы, которые садились на плечи дам и пели громогласные свои песни. Возле залы была устроена большая уборная для прекрасного пола. В ней все высокие стены были зеркальные, кругом стояли столы, на которых лежало все, чего душе было угодно - перчатки, башмаки, духи, помада, мыло, фиксатуар, шпильки в коробках, булавки, различные щетки, губки, и все это дамы брали у него даром. Но единственно, что было невыносимо в этих апартаментах, это духота. Последняя происходила от ламп, которые своим светом превращали ночь в день, Этому, впрочем, хозяин очень радовался - гостям ужасно хотелось пить. И амфитрион только и делал, что ходил по комнатам и кричал официантам: «Принеси гостям напиться!» Но напиться воды здесь было нельзя. Хозяин говорил, что «у нас воды и в заводе нет, а шампанского сколько угодно». Дамам, впрочем, было разрешено подавать ананасное прохладительное. Интересным к концу такого вечера был и ужин, состоявший из бесконечного количества блюд.
Любопытны выходили и денные приемы этого золотопромышленника. Хозяин сидел в своем кабинете в мягких вольтеровских креслах, в халате из китайского атласа чуть не в три пальца толщины светло-зелёного цвета с золотыми фигурами. Такой халат стоил тысячи три, по крайней мере. Мебель в его кабинете представляла ценность тоже немалую: что ни вещь, то золотая или серебряная, сигары гостям предлагались лучшие гаванские и величиною чуть не в пол-аршина; дорогая мадера, так называемая «ягодная», ост-индская, в больших графинах стояла на столе. В углу помещался накрытый стол с разными закусками, салфеточной икрой, балыками и другими съестными деликатесами.
Про этого золотопромышленника рассказывали, что прежде он был довольно бедный вязниковский разносчик-офеня. Разбогатев так быстро на золотых промыслах, он не знал, куда девать деньги. Приехав в Петербург, он не имел никаких знакомых, поэтому каждое утро выходил на улицу и рассматривал физиономии проходящих: кто ему нравился, тех он звал к себе на обед. Если встречались бедные люди, ремесленники или просто рабочие, он начинал с того, что спрашивал каждого из них, сколько они надеются сегодня заработать в продолжение дня? Избрав таким образом до дюжины гостей - мужчин, женщин и детей, - он возвращался с ними домой, выдавал рабочим плату за весь день, потом приказывал подать роскошный завтрак; после завтрака играла музыка и гости плясали до обеда, затем следовал богатый обед. Добродушный золотопромышленник говорил, что нет выше удовольствия, как видеть около себя людей довольных, счастливых и веселых. Прожив так несколько лет в Петербурге и прожив только небольшую часть своих миллионов, он затем объехал всю Европу на своих орловских лошадях в богатом дормезе - цель его путешествия была изучение гастрономии - посетил все кухни, изведал всю глубину этой науки, узнал все её системы и методы, и возвратился на родину всесовершеннейшим гастрономом. Все служители в доме его были повара: лакеи, кучера и даже конюхи все умели готовить. Кроме того, он нанимал более десятка поваров всех наций. Но проесть всего своего состояния он все-таки не мог и, пожив несколько лет в столице, уехал умирать к себе на родину в Вязники или Ковров.
ГЛАВА VI
Вельможа-оригинал граф Ю. П. Литта. Страсть его к мороженому. Жертва предсказания гадальщицы.
В тридцатых годах на улицах Петербурга можно было встретить колоссальную фигуру величественной осанки, члена Государственного совета, графа Юлия Помпеевича Литта, известного главного деятеля в доставлении мальтийскому ордену покровительства императора Павла I. Граф Литта в высшем петербургском обществе являлся истинно блестящим обломком екатерининского двора. Современник его говорит: «Мы так привыкли видеть графа Литту в каждом салоне, любоваться его вежливым и вместе барским обхождением, слышать его громовой голос, смотреть на шахматную его игру, за которою он проводил целые вечера, любоваться его бодрою и свежею старостью, что невозможно было не вспоминать о нем каждую минуту, особенно тогда, когда его не стало». Гр. Литта принадлежал к древнему миланскому роду, он с юности посвятил себя морской службе. В 1789 году он переехал в Россию и отличился в войне со Швецией под предводительством принца Нассауского, когда заслужил орден св. Георгия 3-й степени и шпагу за храбрость. При императоре Павле он был вице-адмирал, кавалер ордена св. Александра Невского и граф Российской империи; в 1799 году - наместником великого магистра Мальтийского ордена. Граф Литта отличался несколькими эксцентрическими особенностями: во-первых, голос его громкий и сильный, звучный густой бархатистый бас слышался везде и покрывал собою все другие не только голоса, но иногда и звуки оркестра. Так, на гуляньях ли, в театрах, в первом ряду кресел у самой рампы оркестра, на постоянной прогулке по Невскому или Английской набережной, - везде всегда необыкновенно громко звучал его голос. Голос графа в обществе получил наименование «трубы архангела при втором пришествии». Во-вторых, граф, не будучи вовсе большим гастрономом, страстно любил мороженое и поглощал его страшными массами как у себя дома, так и везде, где только бывал.
Литта Юлий Помпеевич (1763-1839)
Так, во время каждого антракта в театре ему приносили порцию за порцией мороженого, и он быстро его уничтожал.
Граф считался баснословным потребителем мороженого - известные в то время кондитеры Мецапелли, Сальватор, Резанов и Федюшин почитали графа своим благодетелем. Граф Литта жил совершенно в одиночестве в своем доме на Большой Миллионной, близ арки, - в доме, теперь принадлежащем министерству финансов. Окна большого барского дома Литты никогда не были освещены и являли собой какой-то унылый и грустный вид. Вдруг, в одну ночь, когда медики объявили графу, что ему остается жить не долее нескольких часов, к удивлению всех соседей мрачный дом озарился огнями сверху донизу; загорелись и яркие плошки у подъезда графа. Дело в том, что у римских католиков обряд приобщения святых тайн совершается с некоторою торжественностью; граф и приказал засветить все люстры, канделябры и подсвечники в комнатах, через которые должен был проходить священник со святыми дарами. Умирающий в памяти и совершенно спокойно приказал подать себе в спальню изготовленную серебряную форму мороженого в десять порций и сказал: «Еще вопрос: можно ли мне будет там, в горних, лакомиться мороженым!» Покончив с мороженым, граф закрыл глаза и перекрестился, произнеся уже шепотом: «Сальватор отличился на славу в последний раз», - и перешел в лучший из миров, где он не знал, найдет ли мороженое. Все огни догорели вместе с жизнью графа, и осталась догорать только одна небольшая спальная лампада в головах усопшего, освещавшая распятие.
Граф умер 24 января 1839 года. Император Николай I поручил барону М. А. Корфу, бывшему в то время государственным секретарем, опечатать и разобрать бумаги покойного, между которыми, как предполагалось, могли находиться любопытные документы относительно Мальтийского ордена. Но ничего важного между ними не отыскалось. Самое любопытное, что нашли в бумагах, был проект сочиненной им себе самому эпитафии следующего содержания: «Julius Renatus Mediolanensis natus die 12 aprils 1763; obiit in Domino… august 1863. [56]На чем было основано это предсказание, впрочем, не сбывшееся, - не известно.
Самойлова Юлия Павловна (1803-1875)
Граф Литта, как видно из завещания его, оставил огромное состояние, которым был обязан не только своей женитьбе на племяннице Потемкина, рожденной Энгельгардт [57], но и собственному своему состоянию, а также своей расчетливости. Он отказал внучке своей, графине Самойловой, жившей постоянно заграницей, 100 тысяч рублей ежегодной пенсии, затем по такой же сумме единовременно в пользу тюрьмы, в инвалидный капитал и для выкупа из процентов содержащихся за долги; 10 тысяч - для раздачи бедным в день его похорон, камердинеру 15 тыс. и пенсии ежегодно по 1000 руб. Но деревни, дом, драгоценные движимости и огромные капиталы завещаны двум родным племянникам Литты, жившим в Милане. Неизвестно только, что он оставил своему побочному сыну, известному провинциальному актёру Аттиле, имевшему громкую романическую историю в конце шестидесятых годов. Граф Литта был в родственных связях со всею нашею русскою аристократией. Племянник его, кн. Владимир Голицын, раз спросил его: «А знаете ли вы, какая разница между вами и Беггровым? [58]Вы - граф Литта, а он - литограф».
В Москве была известна в тридцатых годах одна оригинальная личность, которая, где бы ни появлялась, сейчас же засыпала. Это был очень богатый помещик, имевший много родных и знакомых. Одевался он по образцу инкрояблей [59]времен первой французской революции, вечно в одном синем фраке с золотыми пуговками. Из жилетного его кармана торчала массивная золотая цепочка от двух дорогих золотых брегетов. Впрочем, часы, так как и цепочки, часто у него возобновлялись: обе эти дорогие вещи у него часто срезывались охотившимися за ним ворами в продолжение его суточных путешествий по разным улицам Москвы, несмотря на то, что он никогда не выезжал один, а в сопровождении двух гайдуков-лакеев, его любимицы, старой ключницы-калмычки, и жирного мопса. «Где ваши часы?» - спрашивали его знакомые. «Что-с?» - встрепенувшись от своей спячки прошамшит он. - «Часы ваши где?» - «А! часы срезали, украли, когда я был на похоронах». - «У кого это, где?» - «Не знаю, спросите у калмычки». Все знали, что обокрасть его не было хитрости, даже лакеи его обирали и снимали с рук кольца. Он вечно спал, но это сонливое состояние не было результатом болезненности организма и дряхлости лет, а просто следствием одного предсказания.
В бытность свою в молодых годах в Париже он посетил известную предсказательницу Ленорман. Ловкая гадальщица, заметив его недалекость, позабавилась над ним вволю. Наговорив ему много приятного и неприятного, она наконец окончила свое пророчество словами, заставившими побледнеть нашего чудака. «Теперь я должна вас предупредить, что вы умрете на своей постели». - «Когда? Когда? В какое время?» - спрашивает он в ужасе. «Когда ляжете на постель», - докончила, улыбаясь, лукавая предсказательница. И вот с тех пор его покойная мягкая перина, подушки из лебяжьего и гагачьего пуха, шелковые одеяла были брошены и вынесены из квартиры, чтобы такие дорогие предметы его не соблазнили. Напрасно друзья смеялись ему в глаза, упрекая его в легковерии и не раз доказывая ему, что по его богатству, положению и жизни нельзя было и ожидать другой, более покойной смерти. Но слова Ленорман звучали в его ушах хуже погребального колокола. Он не внимал никаким убеждениям, и с тех пор на всех публичных собраниях, в гостях, в театрах, - всюду стала появляться постоянно дремлющая его личность, не имевшая никакой возможности уже отдохнуть у себя на постели.