Страница:
– Господи! До каких же мне пор сокрушаться? Это меня приводит в отчаяние. Я уже не молод, я старею, погода ненадежная, я могу схватить лихорадку, сойду с ума. Клянусь честью, надо поменьше плакать и побольше пить! Моя жена умерла? Ну что ж, ей-богу
(da jurandi!
[279]
),слезами горю не поможешь. Ей теперь хорошо, она, уж верно, попала в рай, а то и еще куда-нибудь получше, она молит за нас Бога, она блаженствует, она далека от наших горестей и невзгод. Все там будем, а живой о живом думает! Пора мне приискать себе другую. Вот что, добрые женщины, – обратился он к повитухам (а бывают ли на свете добрые женщины? Что-то я их не вижу), – вы идите на похороны, а я уж тут понянчу сына, – я очень огорчен и могу простудиться. Но только сначала пропустите по стаканчику, это вам не повредит, можете мне поверить, честное даю вам слово.
Они послушались его и отправились на похороны и погребение, бедный же Гаргантюа остался дома. И тут он сочинил для памятника нижеследующую эпитафию:
Глава IV
Глава V
Глава VI
Глава VII
Они послушались его и отправились на похороны и погребение, бедный же Гаргантюа остался дома. И тут он сочинил для памятника нижеследующую эпитафию:
От родов умерла моя Бадбек,
А я считал их столь нетрудным делом!
Лицом она была – резной ребек,
Швейцарка – животом, испанка – телом.
Да будет рай теперь ее уделом,
Раз на земле она чуждалась зла!
Под этот камень трупом охладелым
Легла она, когда к ней смерть пришла*.
Глава IV
О детстве Пантагрюэля
У древних историографов и поэтов я вычитал, что многие в этом мире появляются на свет престранным образом, но об этом долго рассказывать. Коли есть у вас досуг, прочтите VII книгу Плиния. Однако ничего похожего на необычайное детство Пантагрюэля вам, уж верно, никогда еще не приходилось слышать, ибо трудно поверить, чтобы в столь краткий срок можно было вырасти и окрепнуть настолько, что даже Геркулес не идет с ним ни в какое сравнение, несмотря на то что он еще в колыбели убил двух змей, да ведь змеи-то эти были маленькие и слабенькие, а вот Пантагрюэль, еще будучи в колыбели, совершил подвиги поистине ужасающие.
Я не стану говорить здесь о том, что за каждой трапезой он высасывал молоко из четырех тысяч шестисот коров и что печку, в которой можно было варить ему кашку, складывали все печники из Сомюра, что в Анжу, из Вильдьё, что в Нормандии, и из Фрамона, что в Лотарингии, кашицу же эту ему подавали в огромной каменной водопойной колоде, до сих пор еще существующей в Бурже, возле дворца, однако зубы у Пантагрюэля были до того острые и крепкие, что он отгрыз от указанной колоды немалый кусок, и это явственно видно.
Однажды утром захотелось ему пососать одну из своих коров (а это были, гласит история, единственные его кормилицы), руки же у него были привязаны к колыбельке, так он одну руку, изволите ли видеть, высвободил, схватил эту самую корову за ноги и отъел у нее половину вымени и полживота вместе с печенью и почками; и он сожрал бы ее всю целиком, да она заревела так, словно на нее волки напали, на каковой ее рев сбежались люди и помянутую корову у Пантагрюэля отняли; однако ж они не весьма ловко это сделали, так что нога коровья осталась в руках у Пантагрюэля, и он отлично с нею справился, как вы бы справились с сосиской; когда же у него попытались отнять кость, он проглотил ее, как баклан рыбешку, да еще начал потом приговаривать: «Кус! Кус! Кус!» – говорить-то он как следует еще не умел, а хотел сказать, что это очень вкусно и что он сыт вполне. После этого происшествия те, кто ему прислуживал, привязали его к колыбели толстыми канатами вроде тех, какие делают в Тене для перевозки соли в Лион [280], или же тех, какими привязан в нормандской гавани Грас большущий корабль «Франсуаза». [281]
Со всем тем, когда громадный медведь, которого выкормил отец Пантагрюэля, вырвался на волю и начал лизать ребенку личико, ибо кормилицы не потрудились вытереть ему как следует губенки, мальчик освободился от этих самых канатов так же легко, как Самсон от тетив, коими опутали его филистимляне, схватил его медвежье высокородие и разорвал на части, как цыпленка, а затем, после такой удачной охоты, устроил себе превосходный завтрак.
Гаргантюа, полагая, что так недолго и до беды, велел привязать младенца четырьмя толстыми железными цепями, а над колыбелью устроить надежный свод. Одну из этих цепей и сейчас еще можно видеть в Ла-Рошели, – по вечерам ее поднимают в гавани между двумя большими башнями, – другую в Лионе, третью в Анжере, а четвертую унесли черти, чтобы связать Люцифера, который порвал на себе цепи в то время, когда у него схватило живот, оттого что Люцифер съел за завтраком фрикасе из души какого-то судейского. После этого кажется вполне правдоподобным то, что пишет Николай Лира [282]по поводу одного места в Псалтири: Et Og regem Basan [283]– де, мол, названный Oг сызмала был таким сильным и крепким, что его в колыбели пришлось сковать железными цепями. С тех пор Пантагрюэль вел себя тихо и смирно, так как одолеть железные цепи ему уж было не под силу, да и колыбель стесняла движения его рук.
Но вот однажды его отец Гаргантюа по случаю какого-то большого праздника задал роскошный пир владетельным князьям, состоявшим при его дворе. Слуги, по-видимому, сбились с ног и совсем позабыли про бедного Пантагрюэля, никто на него и внимания не обращал. Как же он поступил?
Как поступил? А вот послушайте, мои милые.
Он попытался разорвать цепи руками, но так и не сумел, слишком они были крепкие. Тогда он так наподдал ногами, что передняя стенка колыбели обрушилась, – а ведь она была из толстого бревна в семь квадратных ампанов [284], – сколько мог, вытянул ноги, спустил их и достал до земли; затем принатужился, выпрямился и так, связанный, и понес на хребте колыбель, точь-в-точь как черепаха, карабкающаяся вверх по стене; глядя на него, можно было подумать, что это целый корабль водоизмещением в пятьсот тонн поднялся на гребень волны. Так он предстал перед пирующими, и вид у него при этом был столь решительный, что гостей взяла оторопь; руки у него, однако ж, были связаны, и оттого он ничего не мог взять себе из еды, – он лишь с великим трудом нагибался и нет-нет да и слизывал что-нибудь языком. Тогда отец догадался, что ребенка позабыли накормить, и велел снять с него цепи, предварительно посоветовавшись с пировавшими князьями и сеньорами, к мнению которых присоединились и придворные лекари, полагавшие, что если ребенка долго держать в колыбели, то у него образуются камни в почках.
Итак, с ребенка сняли цепи, усадили за стол и вдоволь накормили, а он после этого с досады так трахнул кулаком по самой середине своей колыбельки, что она разлетелась более чем на пятьсот тысяч кусков, да еще потом объявил, что больше ни за что туда не вернется.
Я не стану говорить здесь о том, что за каждой трапезой он высасывал молоко из четырех тысяч шестисот коров и что печку, в которой можно было варить ему кашку, складывали все печники из Сомюра, что в Анжу, из Вильдьё, что в Нормандии, и из Фрамона, что в Лотарингии, кашицу же эту ему подавали в огромной каменной водопойной колоде, до сих пор еще существующей в Бурже, возле дворца, однако зубы у Пантагрюэля были до того острые и крепкие, что он отгрыз от указанной колоды немалый кусок, и это явственно видно.
Однажды утром захотелось ему пососать одну из своих коров (а это были, гласит история, единственные его кормилицы), руки же у него были привязаны к колыбельке, так он одну руку, изволите ли видеть, высвободил, схватил эту самую корову за ноги и отъел у нее половину вымени и полживота вместе с печенью и почками; и он сожрал бы ее всю целиком, да она заревела так, словно на нее волки напали, на каковой ее рев сбежались люди и помянутую корову у Пантагрюэля отняли; однако ж они не весьма ловко это сделали, так что нога коровья осталась в руках у Пантагрюэля, и он отлично с нею справился, как вы бы справились с сосиской; когда же у него попытались отнять кость, он проглотил ее, как баклан рыбешку, да еще начал потом приговаривать: «Кус! Кус! Кус!» – говорить-то он как следует еще не умел, а хотел сказать, что это очень вкусно и что он сыт вполне. После этого происшествия те, кто ему прислуживал, привязали его к колыбели толстыми канатами вроде тех, какие делают в Тене для перевозки соли в Лион [280], или же тех, какими привязан в нормандской гавани Грас большущий корабль «Франсуаза». [281]
Со всем тем, когда громадный медведь, которого выкормил отец Пантагрюэля, вырвался на волю и начал лизать ребенку личико, ибо кормилицы не потрудились вытереть ему как следует губенки, мальчик освободился от этих самых канатов так же легко, как Самсон от тетив, коими опутали его филистимляне, схватил его медвежье высокородие и разорвал на части, как цыпленка, а затем, после такой удачной охоты, устроил себе превосходный завтрак.
Гаргантюа, полагая, что так недолго и до беды, велел привязать младенца четырьмя толстыми железными цепями, а над колыбелью устроить надежный свод. Одну из этих цепей и сейчас еще можно видеть в Ла-Рошели, – по вечерам ее поднимают в гавани между двумя большими башнями, – другую в Лионе, третью в Анжере, а четвертую унесли черти, чтобы связать Люцифера, который порвал на себе цепи в то время, когда у него схватило живот, оттого что Люцифер съел за завтраком фрикасе из души какого-то судейского. После этого кажется вполне правдоподобным то, что пишет Николай Лира [282]по поводу одного места в Псалтири: Et Og regem Basan [283]– де, мол, названный Oг сызмала был таким сильным и крепким, что его в колыбели пришлось сковать железными цепями. С тех пор Пантагрюэль вел себя тихо и смирно, так как одолеть железные цепи ему уж было не под силу, да и колыбель стесняла движения его рук.
Но вот однажды его отец Гаргантюа по случаю какого-то большого праздника задал роскошный пир владетельным князьям, состоявшим при его дворе. Слуги, по-видимому, сбились с ног и совсем позабыли про бедного Пантагрюэля, никто на него и внимания не обращал. Как же он поступил?
Как поступил? А вот послушайте, мои милые.
Он попытался разорвать цепи руками, но так и не сумел, слишком они были крепкие. Тогда он так наподдал ногами, что передняя стенка колыбели обрушилась, – а ведь она была из толстого бревна в семь квадратных ампанов [284], – сколько мог, вытянул ноги, спустил их и достал до земли; затем принатужился, выпрямился и так, связанный, и понес на хребте колыбель, точь-в-точь как черепаха, карабкающаяся вверх по стене; глядя на него, можно было подумать, что это целый корабль водоизмещением в пятьсот тонн поднялся на гребень волны. Так он предстал перед пирующими, и вид у него при этом был столь решительный, что гостей взяла оторопь; руки у него, однако ж, были связаны, и оттого он ничего не мог взять себе из еды, – он лишь с великим трудом нагибался и нет-нет да и слизывал что-нибудь языком. Тогда отец догадался, что ребенка позабыли накормить, и велел снять с него цепи, предварительно посоветовавшись с пировавшими князьями и сеньорами, к мнению которых присоединились и придворные лекари, полагавшие, что если ребенка долго держать в колыбели, то у него образуются камни в почках.
Итак, с ребенка сняли цепи, усадили за стол и вдоволь накормили, а он после этого с досады так трахнул кулаком по самой середине своей колыбельки, что она разлетелась более чем на пятьсот тысяч кусков, да еще потом объявил, что больше ни за что туда не вернется.
Глава V
Подвиги, совершенные доблестным Пантагрюэлем в юном возрасте
Итак, Пантагрюэль рос с каждым днем и заметно входил в тело, чему отец в силу естественных чувств своих к сыну не мог не радоваться, и велел он смастерить для него, когда тот был еще маленький, арбалет, чтобы бить пташек, – теперь этот арбалет известен под названием большого шантельского арбалета; затем он отправил его в школу, дабы тот юные свои годы посвятил ученью.
И точно: Пантагрюэль поехал учиться в Пуатье [285]и оказал большие успехи; вскоре, однако ж, он заметил, что когда у школяров выпадают свободные часы, то они не знают, чем себя занять, и ему стало их жалко, и вот как-то раз отломил он от громадной скалы, которая называется Паслурден, огромный камень длиною приблизительно в двенадцать квадратных туаз и в четырнадцать ампанов толщиною и без труда установил его среди поля на четырех столбах, дабы школяры, когда им нечего делать, забирались туда с изрядным количеством бутылок, ветчины и пирожков, устраивали себе пир и ножичком вырезали на камне свои имена, а камень так с той поры и зовется Поднятым камнем. И в память этого события вас не внесут теперь в матрикулы Пуатьерского университета, прежде чем вы не напьетесь из Конского источника в Крутелль, не пройдетесь по Паслурдену и не взберетесь на Поднятый камень.
Немного спустя Пантагрюэль, вычитав в прекрасных сказаниях о своих предках, что Жофруа де Люзиньян [286], по прозвищу Жофруа Большой Зуб, дедушка троюродного брата старшей сестры тетки зятя дяди невестки его тещи, был погребен в Майезе, взял отпуск, чтобы, как подобает порядочному человеку, посетить могилу усопшего родича. Он взял с собой кое-кого из своих товарищей, и, пройдя Лигюже и навестив там глубокочтимого аббата Ардийона, затем – Люзиньян, Сансе, Сель, Колонж, Фонтене-ле-Конт, где они приветствовали ученого Тирако [287], они прибыли наконец в Майезе [288]и посетили гробницу означенного Жофруа Большой Зуб, и тут при взгляде на его изображение Пантагрюэль струхнул, ибо Жофруа был изображен человеком свирепого вида, наполовину вынувшим свой меч из ножен, и сейчас же осведомился о причине этого. Местные каноники ему ответили, что причина тут одна:
– Он изображен так не без причины. Я подозреваю, что перед смертью ему нанесли оскорбление и он требует, чтобы родичи за него отомстили. Я этого так не оставлю и поступлю, как велит мне долг.
В Пуатье Пантагрюэль не вернулся, а почел за нужное побывать в других французских университетах; того ради, проехав Ла-Рошель, он сел на корабль и, прибыв в Бордо, обнаружил, что там не весьма усердно занимаются физическими упражнениями; одни лишь грузчики на песчаном берегу играли в лунки.
Оттуда он проследовал в Тулузу и там отлично выучился танцевать, выучился фехтовать обеими руками, как то принято у местных студентов, но едва он увидел, что эти самые студенты живьем поджаривают своих профессоров [290], точно это копченые сельди, то не стал там долее задерживаться и, отбывая, воскликнул:
– Не дай мне Бог умереть такой смертью! Я от природы человек пылкий, куда мне еще подогреваться на костре!
Затем он отправился в Монпелье, обнаружил там отменные мирвосские вина и веселую компанию и подумал было, не остаться ли ему изучать медицину, но потом решил, что это занятие крайне беспокойное и безотрадное и что от лекарей пахнет промывательным, как от старых чертей.
Пришло было ему в голову изучать законы, да как увидел он, что законников в том городе всего-навсего трое паршивых да один плешивый, так, нимало не медля, и отбыл и расстояние от Моста стражей до Нимского амфитеатра прошел меньше чем за три часа, а это уже представляется чем-то сверхъестественным. В Авиньоне [291]он не успел пробыть и трех дней, как уже влюбился, и немудрено: Авиньон – владение папское, а потому женщины охотно играют здесь в подхвостник.
Видя, что дело плохо, наставник Пантагрюэля Эпистемон увез его в Валанс, что в Дофине, но и тут было незаметно, чтобы студенты усиленно упражнялись, притом городские озорники имели обыкновение лупить студентов, на Пантагрюэля же это не произвело приятного впечатления, и в один из воскресных дней, когда все танцевали на улицах и кому-то из студентов тоже захотелось потанцевать, а озорники ему не дали, Пантагрюэль на них напал, погнал их прямо к Роне и чуть было не утопил, но они, как кроты, ушли под землю и укрылись под Роной, в доброй полумиле от берега. Этот подземный ход сохранился доныне.
Затем Пантагрюэль покинул Валанс и, трижды шагнув и единожды прыгнув, очутился в Анжере, и там ему очень понравилось, и он погостил бы там подольше, но его прогнала оттуда чума.
Он проследовал в Бурж, долго учился там на юридическом факультете и оказал большие успехи; потом он не раз говорил, что книги по юриспруденции напоминают ему чудо какой красивый и нарядный плащ, расшитый золотом и драгоценными камнями, а по краям отделанный дерьмом.
– На всем свете не сыщешь такой прекрасной, такой цветистой и такой изящной книги, как тексты Пандектов [292] , —говаривал он, – а вот отделка их, то бишь глоссы Аккурсия, до того грязная, противная и вонючая, точно это отбросы и нечистоты.
Из Буржа Пантагрюэль отправился в Орлеан, и там ватага проказливых студентов угостила его на славу, в короткий срок обучила играть в мяч, ибо местные студенты по этой части молодцы, – так хорошо научила, что он достиг в этом совершенства, – и несколько раз возила на острова, где было принято играть в круглячки. А чтобы ломать себе голову над книгами – от этого Пантагрюэль всячески себя оберегал, так как боялся испортить зрение, тем паче что один из профессоров твердил на лекциях, что нет ничего опаснее для зрения, чем болезнь глаз.
Спустя несколько дней, после того как Пантагрюэль получил степень лиценциата прав, один из его знакомых студентов (в науках он был не силен, зато превосходно танцевал и играл в мяч) сочинил в стихах девиз лиценциатов местного университета:
И точно: Пантагрюэль поехал учиться в Пуатье [285]и оказал большие успехи; вскоре, однако ж, он заметил, что когда у школяров выпадают свободные часы, то они не знают, чем себя занять, и ему стало их жалко, и вот как-то раз отломил он от громадной скалы, которая называется Паслурден, огромный камень длиною приблизительно в двенадцать квадратных туаз и в четырнадцать ампанов толщиною и без труда установил его среди поля на четырех столбах, дабы школяры, когда им нечего делать, забирались туда с изрядным количеством бутылок, ветчины и пирожков, устраивали себе пир и ножичком вырезали на камне свои имена, а камень так с той поры и зовется Поднятым камнем. И в память этого события вас не внесут теперь в матрикулы Пуатьерского университета, прежде чем вы не напьетесь из Конского источника в Крутелль, не пройдетесь по Паслурдену и не взберетесь на Поднятый камень.
Немного спустя Пантагрюэль, вычитав в прекрасных сказаниях о своих предках, что Жофруа де Люзиньян [286], по прозвищу Жофруа Большой Зуб, дедушка троюродного брата старшей сестры тетки зятя дяди невестки его тещи, был погребен в Майезе, взял отпуск, чтобы, как подобает порядочному человеку, посетить могилу усопшего родича. Он взял с собой кое-кого из своих товарищей, и, пройдя Лигюже и навестив там глубокочтимого аббата Ардийона, затем – Люзиньян, Сансе, Сель, Колонж, Фонтене-ле-Конт, где они приветствовали ученого Тирако [287], они прибыли наконец в Майезе [288]и посетили гробницу означенного Жофруа Большой Зуб, и тут при взгляде на его изображение Пантагрюэль струхнул, ибо Жофруа был изображен человеком свирепого вида, наполовину вынувшим свой меч из ножен, и сейчас же осведомился о причине этого. Местные каноники ему ответили, что причина тут одна:
Pictoribus atque poetis [289]и т. д.,то есть художники и поэты вольны изображать что хотят и как им вздумается. Однако Пантагрюэль, не удовлетворившись их ответом, сказал:
– Он изображен так не без причины. Я подозреваю, что перед смертью ему нанесли оскорбление и он требует, чтобы родичи за него отомстили. Я этого так не оставлю и поступлю, как велит мне долг.
В Пуатье Пантагрюэль не вернулся, а почел за нужное побывать в других французских университетах; того ради, проехав Ла-Рошель, он сел на корабль и, прибыв в Бордо, обнаружил, что там не весьма усердно занимаются физическими упражнениями; одни лишь грузчики на песчаном берегу играли в лунки.
Оттуда он проследовал в Тулузу и там отлично выучился танцевать, выучился фехтовать обеими руками, как то принято у местных студентов, но едва он увидел, что эти самые студенты живьем поджаривают своих профессоров [290], точно это копченые сельди, то не стал там долее задерживаться и, отбывая, воскликнул:
– Не дай мне Бог умереть такой смертью! Я от природы человек пылкий, куда мне еще подогреваться на костре!
Затем он отправился в Монпелье, обнаружил там отменные мирвосские вина и веселую компанию и подумал было, не остаться ли ему изучать медицину, но потом решил, что это занятие крайне беспокойное и безотрадное и что от лекарей пахнет промывательным, как от старых чертей.
Пришло было ему в голову изучать законы, да как увидел он, что законников в том городе всего-навсего трое паршивых да один плешивый, так, нимало не медля, и отбыл и расстояние от Моста стражей до Нимского амфитеатра прошел меньше чем за три часа, а это уже представляется чем-то сверхъестественным. В Авиньоне [291]он не успел пробыть и трех дней, как уже влюбился, и немудрено: Авиньон – владение папское, а потому женщины охотно играют здесь в подхвостник.
Видя, что дело плохо, наставник Пантагрюэля Эпистемон увез его в Валанс, что в Дофине, но и тут было незаметно, чтобы студенты усиленно упражнялись, притом городские озорники имели обыкновение лупить студентов, на Пантагрюэля же это не произвело приятного впечатления, и в один из воскресных дней, когда все танцевали на улицах и кому-то из студентов тоже захотелось потанцевать, а озорники ему не дали, Пантагрюэль на них напал, погнал их прямо к Роне и чуть было не утопил, но они, как кроты, ушли под землю и укрылись под Роной, в доброй полумиле от берега. Этот подземный ход сохранился доныне.
Затем Пантагрюэль покинул Валанс и, трижды шагнув и единожды прыгнув, очутился в Анжере, и там ему очень понравилось, и он погостил бы там подольше, но его прогнала оттуда чума.
Он проследовал в Бурж, долго учился там на юридическом факультете и оказал большие успехи; потом он не раз говорил, что книги по юриспруденции напоминают ему чудо какой красивый и нарядный плащ, расшитый золотом и драгоценными камнями, а по краям отделанный дерьмом.
– На всем свете не сыщешь такой прекрасной, такой цветистой и такой изящной книги, как тексты Пандектов [292] , —говаривал он, – а вот отделка их, то бишь глоссы Аккурсия, до того грязная, противная и вонючая, точно это отбросы и нечистоты.
Из Буржа Пантагрюэль отправился в Орлеан, и там ватага проказливых студентов угостила его на славу, в короткий срок обучила играть в мяч, ибо местные студенты по этой части молодцы, – так хорошо научила, что он достиг в этом совершенства, – и несколько раз возила на острова, где было принято играть в круглячки. А чтобы ломать себе голову над книгами – от этого Пантагрюэль всячески себя оберегал, так как боялся испортить зрение, тем паче что один из профессоров твердил на лекциях, что нет ничего опаснее для зрения, чем болезнь глаз.
Спустя несколько дней, после того как Пантагрюэль получил степень лиценциата прав, один из его знакомых студентов (в науках он был не силен, зато превосходно танцевал и играл в мяч) сочинил в стихах девиз лиценциатов местного университета:
Сунув в гульфик мячик меткий,
Познакомившись с ракеткой,
Скрыв под шапкой волос редкий,
В хоровод веселый встав,
Будешь тотчас доктор прав*.
Глава VI
О том, как Пантагрюэль встретил лимузинца, коверкавшего французский язык
Как-то раз, не сумею сказать – когда именно, Пантагрюэль после ужина прогуливался со своими приятелями у городских ворот, где берет начало дорога в Париж. Здесь он повстречал весьма миловидного студента, шедшего по этой дороге, и, поздоровавшись с ним, спросил:
– Откуда это ты, братец, в такой час?
Студент же ему на это ответил:
– Из альмаматеринской, достославной и достохвальной академии города, нарицаемого Лютецией. [293]
– Что это значит? – обратился к одному из своих спутников Пантагрюэль.
– То есть из Парижа, – отвечал тот.
– Так ты из Парижа? – спросил студента Пантагрюэль. – Ну, как же вы, господа студенты, проводите время в этом самом Париже?
Студент ему на это ответил так:
– Мы трансфретируем Секвану поутру и ввечеру, деамбулируем по урбаническим перекресткусам, упражняемся во многолатиноречии и, как истинные женолюбусы, тщимся снискать благоволение всесудящего, всеобличьяприемлющего и всеродящего женского пола. Чрез некоторые интервалы мы совершаем визитации лупанариев и в венерном экстазе инкулькируем наши веретры в пенитиссимные рецессы пуденд этих амикабилиссимных меретрикулий, а затем располагаемся в тавернах «Еловая шишка», «Замок», «Магдалина» и «Мул», уплетандо отменные баранусовые лопаткусы, поджарентум кум петруцка. В тех же случаях, когда карманари ностри тощают и пребывают эксгаустными от звонкой монеты, мы расставамус с нашими либрисами и с лучшими нашими орнаментациями и ожидамус посланца из отеческих ларов и пенатов.
Тут Пантагрюэль воскликнул:
– На каком это чертовом языке ты изъясняешься? Ей-богу, ты еретик!
– Сениор, нет, – возразил студент, – ибо едва лишь возблещет первый луч Авроры, я охотниссиме отправляюсь во един из велелепейших храмов, и там, окропившись люстральной аквой, пробурчав какую-нибудь стихиру и отжарив часы, я очищаю и избавляю свою аниму от ночной скверны. Я ублажаю олимпиколов, величаю верховного Светоподателя, сострадаю ближнему моему и воздаю ему любовью за любовь, соблюдаю десять заповедей и по мере сил моих не отступаю от них ни на шаг. Однакорум поеликве мамона не пополнирует ни на йоту моего кошелькабуса, я редко и нерадиво вспомоществую той голытьбарии, что ходит под окнами, молендо подаяниа.
– А, да пошел он в задницу! – воскликнул Пантагрюэль. – Что этот сумасшедший городит? Мне сдается, что он нарочно придумал какой-то дьявольский язык и хочет нас обморочить.
На это один из спутников ему сказал:
– Сеньор! Этот молодец пытается обезьянничать с парижан, на самом же деле он обдирает с латыни кожу, хотя ему кажется, что он подражает Пиндару [294]; он совершенно уверен, что говорит на прекрасном французском языке – именно потому, что говорит не по-людски.
– Это правда? – спросил Пантагрюэль.
Студент же ему на это ответил:
– Сениор миссер! Гению моему несродно обдираре, как выражается этот гнусниссимный сквернословус, эпидермный покров с нашего галликского вернакула, – вицеверсотив, я оперирую в той дирекции, чтобы и такум и сякум его обогатаре, дабы стал он латинокудрым.
– Клянусь Богом, я научу тебя говорить по-человечески! – вскричал Пантагрюэль. – Только прежде скажи мне, откуда ты родом.
На это ему студент ответил так:
– Отцы и праотцы мои генеалогируют из регионов Лимузинских, идеже упокояется прах святителя Марциала.
– Понимаю, – сказал Пантагрюэль, – ты всего-навсего лимузинец, а туда же суешься перенимать у парижан. Поди-ка сюда, я тебе дам хорошую выволочку!
Тут он схватил его за горло и сказал:
– Ты обдираешь латынь, ну, а я, клянусь Иоанном Крестителем, заставлю тебя драть козла. Я с тебя с живого шкуру сейчас сдеру!
Тут бедный лимузинец завопил:
– Эй, барчук, слышь! Ой, святой Марциал, помоги! Ох, да отступись ты от меня за ради Бога, не трожь!
– Вот сейчас ты заговорил по-настоящему, – заметил Пантагрюэль.
И с этими словами он его отпустил, ибо бедняга лимузинец в это самое мгновение наложил полные штаны, задник же на штанах у него был с прорезами.
– Святой Алипентин, ну и аромат! – воскликнул Пантагрюэль. – Фу, вот навонял репоед проклятый!
Итак, Пантагрюэль отпустил его. Однако ж воспоминание об этом происшествии преследовало лимузинца всю жизнь, и до того он был этим потрясен, что все ему чудилось, будто Пантагрюэль хватает его за горло, а несколько лет спустя он умер Роландовой смертью [295], в чем явственно виден гнев Божий, и пример этого лимузинца подтверждает правоту одного философа у Авла Геллия, утверждавшего, что нам надлежит говорить языком общепринятым и, по выражению Октавиана Августа, избегать непонятных слов так же старательно, как кораблеводитель избегает подводных скал.
– Откуда это ты, братец, в такой час?
Студент же ему на это ответил:
– Из альмаматеринской, достославной и достохвальной академии города, нарицаемого Лютецией. [293]
– Что это значит? – обратился к одному из своих спутников Пантагрюэль.
– То есть из Парижа, – отвечал тот.
– Так ты из Парижа? – спросил студента Пантагрюэль. – Ну, как же вы, господа студенты, проводите время в этом самом Париже?
Студент ему на это ответил так:
– Мы трансфретируем Секвану поутру и ввечеру, деамбулируем по урбаническим перекресткусам, упражняемся во многолатиноречии и, как истинные женолюбусы, тщимся снискать благоволение всесудящего, всеобличьяприемлющего и всеродящего женского пола. Чрез некоторые интервалы мы совершаем визитации лупанариев и в венерном экстазе инкулькируем наши веретры в пенитиссимные рецессы пуденд этих амикабилиссимных меретрикулий, а затем располагаемся в тавернах «Еловая шишка», «Замок», «Магдалина» и «Мул», уплетандо отменные баранусовые лопаткусы, поджарентум кум петруцка. В тех же случаях, когда карманари ностри тощают и пребывают эксгаустными от звонкой монеты, мы расставамус с нашими либрисами и с лучшими нашими орнаментациями и ожидамус посланца из отеческих ларов и пенатов.
Тут Пантагрюэль воскликнул:
– На каком это чертовом языке ты изъясняешься? Ей-богу, ты еретик!
– Сениор, нет, – возразил студент, – ибо едва лишь возблещет первый луч Авроры, я охотниссиме отправляюсь во един из велелепейших храмов, и там, окропившись люстральной аквой, пробурчав какую-нибудь стихиру и отжарив часы, я очищаю и избавляю свою аниму от ночной скверны. Я ублажаю олимпиколов, величаю верховного Светоподателя, сострадаю ближнему моему и воздаю ему любовью за любовь, соблюдаю десять заповедей и по мере сил моих не отступаю от них ни на шаг. Однакорум поеликве мамона не пополнирует ни на йоту моего кошелькабуса, я редко и нерадиво вспомоществую той голытьбарии, что ходит под окнами, молендо подаяниа.
– А, да пошел он в задницу! – воскликнул Пантагрюэль. – Что этот сумасшедший городит? Мне сдается, что он нарочно придумал какой-то дьявольский язык и хочет нас обморочить.
На это один из спутников ему сказал:
– Сеньор! Этот молодец пытается обезьянничать с парижан, на самом же деле он обдирает с латыни кожу, хотя ему кажется, что он подражает Пиндару [294]; он совершенно уверен, что говорит на прекрасном французском языке – именно потому, что говорит не по-людски.
– Это правда? – спросил Пантагрюэль.
Студент же ему на это ответил:
– Сениор миссер! Гению моему несродно обдираре, как выражается этот гнусниссимный сквернословус, эпидермный покров с нашего галликского вернакула, – вицеверсотив, я оперирую в той дирекции, чтобы и такум и сякум его обогатаре, дабы стал он латинокудрым.
– Клянусь Богом, я научу тебя говорить по-человечески! – вскричал Пантагрюэль. – Только прежде скажи мне, откуда ты родом.
На это ему студент ответил так:
– Отцы и праотцы мои генеалогируют из регионов Лимузинских, идеже упокояется прах святителя Марциала.
– Понимаю, – сказал Пантагрюэль, – ты всего-навсего лимузинец, а туда же суешься перенимать у парижан. Поди-ка сюда, я тебе дам хорошую выволочку!
Тут он схватил его за горло и сказал:
– Ты обдираешь латынь, ну, а я, клянусь Иоанном Крестителем, заставлю тебя драть козла. Я с тебя с живого шкуру сейчас сдеру!
Тут бедный лимузинец завопил:
– Эй, барчук, слышь! Ой, святой Марциал, помоги! Ох, да отступись ты от меня за ради Бога, не трожь!
– Вот сейчас ты заговорил по-настоящему, – заметил Пантагрюэль.
И с этими словами он его отпустил, ибо бедняга лимузинец в это самое мгновение наложил полные штаны, задник же на штанах у него был с прорезами.
– Святой Алипентин, ну и аромат! – воскликнул Пантагрюэль. – Фу, вот навонял репоед проклятый!
Итак, Пантагрюэль отпустил его. Однако ж воспоминание об этом происшествии преследовало лимузинца всю жизнь, и до того он был этим потрясен, что все ему чудилось, будто Пантагрюэль хватает его за горло, а несколько лет спустя он умер Роландовой смертью [295], в чем явственно виден гнев Божий, и пример этого лимузинца подтверждает правоту одного философа у Авла Геллия, утверждавшего, что нам надлежит говорить языком общепринятым и, по выражению Октавиана Августа, избегать непонятных слов так же старательно, как кораблеводитель избегает подводных скал.
Глава VII
О том, как Пантагрюэль прибыл в Париж, и о прекрасных книгах, находящихся в библиотеке монастыря св. Виктора
Получив в Орлеане отличное образование, Пантагрюэль задумал посетить еще великий университет Парижский. Однако ж перед самым отъездом он получил сведения, что назад тому двести четырнадцать лет с колокольни орлеанской церкви во имя св. Агниана упал громадный и огромный колокол и никакие приспособления не могли сдвинуть его с места, – такой он был тяжелый, – хотя для этого применялись все средства, какие указывают Витрувий в
De architectura
[296], Альберти в
De re aedificatoria
[297], Эвклид, Феон, Архимед и Герон в
De ingeniis
[298]; все было напрасно. Пантагрюэль милостиво согласился исполнить смиренную просьбу граждан и жителей означенного города и порешил поднять колокол на колокольню.
И точно: он приблизился к лежавшему на земле колоколу и с такою легкостью поднял его мизинцем, с какою вы бы подняли бубенчик. Однако ж, прежде чем поднять его на колокольню, Пантагрюэль вздумал задать утреннюю серенаду и, позванивая в колокол, пронес его по всем улицам, отчего сердца горожан преисполнились бурного веселья; кончилось же это весьма скверно, ибо, пока он нес на руке колокол и звонил, доброе орлеанское вино все как есть испортилось и скислось. Народ понял это только вечером, ибо от прокисшего вина орлеанцам стало дурно и всех их выворотило наизнанку.
– Это все от Пантагрюэля, – говорили они. – У нас во рту соленый вкус.
Вскоре после этого Пантагрюэль со своими спутниками прибыл в Париж, и навстречу ему выбежал весь народ, – вы же знаете, что парижане глупы от природы, глупы во всех ключах и во всех тональностях, и они смотрели на Пантагрюэля в великом смущении и отнюдь не без страха: они опасались, как бы он не уволок здание суда в какое-нибудь захолустье, – утащил же его отец колокола с Собора Богоматери и повесил же он их на шею своей кобыле!
Пробыв здесь некоторое время и оказав изрядные успехи во всех семи свободных науках [299], Пантагрюэль утверждал, что в этом городе хорошо жить, а умирать плохо, оттого что бродяги на кладбище Невинноубиенных младенцев [300]греют себе зад костями мертвецов. О библиотеке же св. Виктора [301]он был чрезвычайно высокого мнения, в частности о книгах, список коих мы прилагаем [302], и primo:
И точно: он приблизился к лежавшему на земле колоколу и с такою легкостью поднял его мизинцем, с какою вы бы подняли бубенчик. Однако ж, прежде чем поднять его на колокольню, Пантагрюэль вздумал задать утреннюю серенаду и, позванивая в колокол, пронес его по всем улицам, отчего сердца горожан преисполнились бурного веселья; кончилось же это весьма скверно, ибо, пока он нес на руке колокол и звонил, доброе орлеанское вино все как есть испортилось и скислось. Народ понял это только вечером, ибо от прокисшего вина орлеанцам стало дурно и всех их выворотило наизнанку.
– Это все от Пантагрюэля, – говорили они. – У нас во рту соленый вкус.
Вскоре после этого Пантагрюэль со своими спутниками прибыл в Париж, и навстречу ему выбежал весь народ, – вы же знаете, что парижане глупы от природы, глупы во всех ключах и во всех тональностях, и они смотрели на Пантагрюэля в великом смущении и отнюдь не без страха: они опасались, как бы он не уволок здание суда в какое-нибудь захолустье, – утащил же его отец колокола с Собора Богоматери и повесил же он их на шею своей кобыле!
Пробыв здесь некоторое время и оказав изрядные успехи во всех семи свободных науках [299], Пантагрюэль утверждал, что в этом городе хорошо жить, а умирать плохо, оттого что бродяги на кладбище Невинноубиенных младенцев [300]греют себе зад костями мертвецов. О библиотеке же св. Виктора [301]он был чрезвычайно высокого мнения, в частности о книгах, список коих мы прилагаем [302], и primo:
Bigua salutis,
Bragueta juris,
Pantofla Decretorum,
Malogranatum vitiorum [303],
Клубок теологии,
Метелка проповедника, сочинение Дармоеда,
Слоновьи яички для отважных,
Отрава для епископов,
Marmotretus, De baboinis et cingis, cum commento Dorbellis,
Decretum universitatis Parisiensis super gorgiasitate muliercularum ad placitum [304],
Явление святой Гертруды инокине Пуассийского монастыря, в то время как та производила на свет,
Ars honeste pettandi in societate, per M. Ortuinum [305],
Горчичник покаяния,
Гамаши, alias [306]Башмаки терпения,
Formicarium artium,
De brodiorum usu et honestate chopinandi, per Silvestrem Prieratem, Jacospinum [307],
Судейское головомороченье,
Корзинка нотариусов,
Звено, связующее состоящих в браке,
Гнездо созерцания,
Пустозвонство законников,
Побудительная сила вина,
Сила, притягивающая к сыру,
Decrotatorium scholarium,
Tartaretus, De modo cacandi [308],
Римские парады,
Брико, De differentiis soupparum [309],
Хлестание по задику,
Шлепание подошвою по ягодицам смиренных,
Треножник благомыслия,
Чан великодушия,
Крючки на удочках духовников,
Щелкание приходскими священниками друг друга по носу,
Reverendi Patris Fratris Lubini, Provincialis Bavardiae, De croquendis lardonibus libri ires,
Pasquili, Doctoris marmorei, De capreolis cum chardoneta соmedendis, tempore Papali ab Ecclesia interdicto [310],
Обретение креста Господня, на шесть действующих лиц, разыгранное продувными бестиями,
Окуляры поримупаломничающих,
Majoris, De modo faciendi boudinos [311],
Прелатская волынка,
Беда, De optimitate triparum [312],
Жалоба адвокатов на реформы в области подношений,
Бумагомаранье поверенных,
Горох в сале, cum commento,
Доходец от индульгенций,
Praeclarissimi juris utriusque Doctoris Maistre Pilloti Raquedenari, De bobelinandis glosse Accursiane baguenaudis, Repetitio enucidiluculidissima,
Stratagemata Francarchieri [313]Баньоле,
Franctopinus, De re militari, cum figuris Tevoti,
De usu et utilitate escorchandi equos et equas, authore M.
nostro de Quebecu [314],
Неотесанность попиков,
M. п. Rostocostojambedanesse, De moustarda post prandium servienda, lib. quatuordecim, apostilati per M. Vaurillonis [315],
Мзда брачащихся поповским сожительницам,
Quaestio subtilissima, utrum Chimera in vacuo bombinans possit comedere secundas intentiones, et fuit debatuta per decem hebdomadas in concilio Constantiensi [316],
Адвокатская алчность,
Barbouilamenta Scoti [317],
О летучемышеподобных париках у кардиналов,
De calcaribus removendis decades undecim, per M. Albericum de Rosata,
Ejusdem, De castrametandis crinibus, lib. tres [318],
Вторжение Антонио де Лейвы в земли Бразильские,
Marforii bacalarii cubantis Rome, De pelendis mascarendisque Cardinalium mulis [319],
Ответ тем, кто утверждает, что папский мул питается в строго определенные часы,
Предсказание, que incipit Silvi Triquebille, balata per M. n. Songecruyson,
Boudarini episcopi, De emulgentiarum profectibus enneades novem, cum privilegio papali ad triennium, et postea поп [320],
Шашни девиц,
Облысение зада у вдовиц,
Монашеский капюшон,
Особый способ бормотания молитв у братьев целестинцев,
Перевозная пошлина, вымогаемая, то бишь взимаемая, нищенствующими монашескими орденами,
Зубостучание у голытьбы,
Богословская мышеловка,
Узость некоего отверстия у магистров наук,
Оккамовы поварята с малой тонзурой,
Magistri п. Fripesaulcetis, De grabellationibus horarum canonicarum, lib. quadraginta,
Cullebutatorium confratriarum, incerto authore [321],
Шляпы братьев прожорливцев,
Испанский Пропотелио, запоясзаткнутый братом Иньиго,
Глистогонное средство для кухонных мужиков,
Poiltronismus rerum Italicarum, authore, magistro [322]Брюльфера,
R. Lullius, De batisfolagiis Principium,
Callibistratorium caffardiae, auctore M. Jacobo Hocstratem, hereticometra [323],
Ерник, De magistro nostrandorum magistro nostratorumque beuvetis lib. octo galantissimi [324],
Испускание ветров буллистами, копиистами, скрипторами, аббревиаторами, референдариями и датариями в описании Региса,
Постоянный альманах для подагриков и венериков,
Maneries ramonandi fournellos, per M. Eccium. [325]
Плутни купцов,
Удобства монашеской жизни,
Рагу из святош,
История злых духов,
Побирушничанье отставных служивых,
Неуклюжие увертки официалов,
Золотые россыпи казначеев,
Badinatorium sophistarum,
Antipericatametanaparbeugedamphicribrationes merdicantium [326],
Улитка рифмачей,