Притчах [543]нашел для этого весьма удачный образ: человек появляется на свет с переметной сумой; в передней торбе у нас лежат оплошности и беды чужие, и они всегда у нас на виду, и знаем мы их наперечет, а в задней торбе лежат наши собственные оплошности и беды, и видят их и разумеют лишь те из нас, к кому Небо особенно милостиво.

Глава XVI
О том, как Пантагрюэль советует Панургу обратиться к панзуйской сивилле

   Малое время спустя Пантагрюэль призвал к себе Панурга и сказал:
   – Моя любовь к вам, с годами усилившаяся, понуждает меня заботиться о вашем благе и о вашей выгоде. Вот что я надумал. Говорят, в Панзу, близ Круле, проживает знаменитая сивилла, которая безошибочно предсказывает будущее. Возьмите с собой Эпистемона, отправляйтесь к ней и послушайте, что она вам скажет.
   – Уж верно, это какая-нибудь Канидия или Сагана [544], прорицательница, восседающая на треножнике, – заметил Эпистемон. – Я потому так думаю, что о тех местах идет дурная слава: будто колдуний там пропасть, куда больше, чем в Фессалии [545]. Обращаться к ним нельзя – Моисеев закон это запрещает.
   – Мы с вами не евреи, – возразил Пантагрюэль, – а что она колдунья – это еще не установлено и не доказано. Как же скоро вы возвратитесь, мы постараемся все это раскумекать и как-нибудь доберемся до смысла.
   Почем мы знаем, а вдруг это одиннадцатая сивилла или вторая Кассандра? Положим даже, она совсем не сивилла и названия сивиллы не заслуживает, так что же, вас убудет, что ли, если вы попросите ее разрешить ваше сомнение? Тем паче что о ней такая молва, будто она знает и понимает больше всех в том краю и больше всех женщин на свете. Что плохого в том, чтобы всегда учиться и всегда набираться знаний, хотя бы от дурака, от печного горшка, от пузырька, от чулка, от башмака?
   Вы, верно, помните, что Александр Великий после победы над царем Дарием под Арбелами несколько раз в присутствии его сатрапов отказывался принять одного человека, впоследствии же много-много раз в том раскаивался, да уж было поздно. В Персии Александр одержал победу, но он находился очень далеко от Македонии, своего наследственного государства, и его крайне огорчало, что он лишен возможности получать оттуда вести как из-за чрезвычайной дальности расстояния, так и из-за преград и препятствий, эти две страны разделяющих, а именно: больших рек, гор и пустынь. И вот когда Александр находился по сему обстоятельству в затруднительном положении и в состоянии озабоченности, и озабоченности немалой, ибо, пока-то он получил бы уведомление и попытался что-либо предпринять, царство его и государство давно бы успели покорить, посадить там нового царя и создать новую державу, к нему явился из Сидона купец, человек сообразительный и здравомыслящий, – впрочем, довольно бедно одетый и из себя не видный; прибыл же он объявить и поведать царю, что он открыл особый способ и путь и что благодаря его открытию царь может меньше чем в пять дней известить свою страну о своих победах в Индии и сам получить сведения о положении в Македонии и Египте. Александру его предложение показалось вздорным и неосуществимым, и он даже не пожелал выслушать купца и отказался с ним разговаривать.
   А между тем что стоило Александру потолковать с ним и удостовериться, что, собственно, он открыл? Велик ли ущерб и убыток был бы царю от того, что он узнал бы, какой такой путь отыскал купец?
   Природа, думается мне, не напрасно наделила нас ушами открытыми, без всякой дверцы или же заслона, каковые имеются у глаз, у рта и других отверстий. Устроила она так, по моему разумению, для того, чтобы мы всегда, даже ночью, беспрерывно могли слушать и через слух беспрестанно пополнять свои знания, ибо из всех чувств слух наиболее восприимчив. И, может статься, человек тот был ангел, то есть посланник Бога, как, например, Рафаил, которого Бог послал Товиту. Слишком скоро царь его отверг, слишком поздно после раскаялся.
   – Ваша правда, – молвил Эпистемон, – и все же вы меня не убедили, что может быть большой прок от предостережения и совета женщины, да еще такой женщины, да еще из такого края.
   – А мне так советы женщин, и в особенности старых, всегда идут на пользу, – возразил Панург. – От их советов у меня отлично действует желудок, иногда даже два раза в день. Друг мой! Это же настоящие легавые собаки, это указующие персты. Неспроста их зовут ведуньями. Мне же больше нравится называть их предведуньями, ибо им ведомо все, что ожидает нас впереди, и они верно это предсказывают. Иной раз я даже называю их не сопливыми, а прозорливыми, предостерегающими, как величали римляне Юнону, ибо от них нам всякий день исходят предостережения спасительные и полезные. Вспомните Пифагора, Сократа, Эмпедокла и нашего ученого Ортуина.
   Добавлю, что я превозношу до небес древний обычай германцев, которые приравнивали советы старух к священному сиклю [546]и свято чтили эти советы. Руководясь их предостережениями и ответами, германцы жили столь же счастливо, сколь мудры были полученные ими советы. Вот вам пример: старушка Ауриния и мамаша Велледа [547], жившие во времена Веспасиановы.
   В женской старости, к вашему сведению, есть нечто умильное, то есть, я хотел сказать, сивилльное. Ну, пошли с Богом! Пошли, чтоб тебя! Прощай, брат Жан! Отдаю тебе на хранение мой гульфик.
   – Ладно, я с вами пойду, – сказал Эпистемон, – но с условием: если только она начнет гадать и ворожить, я вас брошу там одного, и только вы меня и видели.

Глава XVII
О чем беседует Панург с панзуйской сивиллой

   На дорогу ушло три дня. На третий день им указали дом прорицательницы: он стоял на горе, под большим раскидистым каштаном. Путники без труда проникли в хижину, крытую соломой, покосившуюся, закопченную, полупустую.
   – Вот мы и пришли! – сказал Эпистемон. – Гераклит, великий скоттист и туманный философ [548], не выразил удивления, зайдя в подобное жилище, – он объяснил своим ученикам и последователям, что боги приживаются в таких местах нисколько не хуже, чем во дворцах, где полно всяческих услад. Я склонен думать, что именно такова была хижина достославной Гекалы, где она чествовала юного Тесея; такою была и хижина Гирея, или Энопиона, куда не побрезгали зайти перекусить и переночевать Юпитер, Нептун и Меркурий и где они в благодарность за гостеприимство, трудясь изо всей мочи, создали Ориона.
   Возле очага они увидели старуху.
   – Да это настоящая сивилла, – воскликнул Эпистемон, – точь-в-точь такая же, как та старуха, которую столь правдиво изобразил Гомер: th ѓaminoi. [549]
   Старушонка, жалкая, бедно одетая, изможденная, беззубая, с гноящимися глазами, сгорбленная, сопливая, на ладан дышавшая, варила суп из недозрелой капусты, положив в него ошметок пожелтевшего сала и старую говяжью кость.
   – Ах ты, вот незадача! – воскликнул Эпистемон. – Опростоволосились мы с вами. Никакого ответа мы от нее не добьемся – мы же не взяли с собой золотого прута.
   – Я кое-что захватил, – молвил Панург. – В сумке у меня лежит такой прутик в виде золотого колечка и несколько хорошеньких, веселеньких монеток.
   С этими словами Панург низко поклонился старухе, преподнес ей шесть копченых бычьих языков, полный горшок кускуса, флягу с питьем и кошелек из бараньей мошонки, набитый новенькими монетками, снова отвесил низкий поклон, а затем надел ей на безымянный палец чудное золотое колечко, в которое был изящнейшим образом вправлен бесский жабий камень [550]. После этого он вкратце объяснил ей, зачем пришел, и обратился с покорной просьбой погадать ему и сказать, каков будет его брак.
   Старуха некоторое время хранила молчание, задумчиво жуя беззубым ртом, наконец уселась на опрокинутую вверх дном кадку, взяла три старых веретена и принялась вертеть и вращать их то так, то этак; затем она пощупала верхние их края, выбрала какое поострее, а два других положила под ступку для проса.
   Потом взяла прялку и девять раз повернула ее, а начиная с десятого круга, стала следить за ее движением, уже не прикасаясь к ней, и так до тех пор, пока прялка не пришла в состояние полного покоя.
   Далее я увидел, что старуха сняла один башмак (такие башмаки называются у нас сабо), накрыла голову передником, словно священник, надевающий, перед тем как служить мессу, нарамник, и подвязала его у самой шеи ветхим пестрым полосатым лоскутом. Вырядившись таким образом, она основательно приложилась к фляге, достала из бараньей мошонки три монетки, засунула их в три ореховые скорлупки, а скорлупки положила на опрокинутый вверх дном горшок из-под птичьих перьев и трижды провела метлой по очагу, после чего бросила в огонь полвязанки вереску и сухую лавровую ветку. Затем она молча стала смотреть, как все это полыхает, и вскоре удостоверилась, что горение совершается бесшумно, не производя ни малейшего треска.
   Тогда она дурным голосом завопила, выкрикивая какие-то варварские слова с нелепыми окончаниями, что заставило Панурга обратиться к Эпистемону:
   – Меня бросило в дрожь, клянусь Богом! Я боюсь, что она меня заколдовала. Она говорит не по-христиански. Поглядите: по-моему, она выросла на четыре ампана, после того как накрылась передником. Что это она так двигает челюстями? Зачем поводит плечами? Для чего шлепает губами, словно обезьяна, грызущая раков? У меня в ушах звенит. Кажется, будто это воет Прозерпина. Того и гляди, нагрянут бесы. У, мерзкие твари! Бежим! Дьявольщина, я умираю от страха! Я не люблю чертей. Они меня раздражают, они мне противны. Бежим! Прощайте, сударыня, очень вам благодарен! Я не женюсь! Нет, нет, слуга покорный!
   Тут Панург направился к выходу, однако ж старуха опередила его: с веретеном в руке она вышла в палисадник. Там росла старая смоковница. Старуха три раза подряд тряхнула ее, а затем на восьми упавших листьях начертала веретеном несколько коротких стихов. Потом пустила листья по ветру и сказала:
   – Коль хотите, так ищите, коли сможете, найдите: там написано, какую семейную жизнь уготовала вам судьба.
   С этими словами она двинулась к своей норе и, остановившись на пороге, задрала платье, нижнюю юбку и сорочку по самые подмышки и показала зад.
   Увидевши это, Панург сказал Эпистемону:
   – Мать честная, курица лесная! Вот она, сивиллина пещера! [551]
   Старуха внезапно захлопнула за собой дверь и больше уже не показывалась.
   Тут все бросились искать листья и отыскали их с превеликим трудом, оттого что ветер разбросал их по кустам. Разложив листья по порядку, они прочли следующее изречение в стихах:
 
Жена шелуху сорвет
С чести твоей.
 
 
Набит не тобою живот
Будет у ней.
 
 
Сосать из тебя начнет
Соки она.
 
 
И шкуру с тебя сдерет,
Но не сполна*.
 

Глава XVIII
О том, как Пантагрюэль и Панург по-разному толкуют стихи панзуйской сивиллы

   Подобрав листья, Эпистемон и Панург возвратились ко двору Пантагрюэля отчасти довольные, отчасти раздраженные. Довольны они были тем, что возвратились домой, а раздражены трудностями пути, ибо путь оказался неровным, каменистым и неудобным. Они подробно рассказали Пантагрюэлю о своем путешествии и о том, что собой представляет сивилла. В заключение они передали ему листья смоковницы и показали надпись, состоявшую из коротких стихотворных строк.
   Ознакомившись с приговором сивиллы, Пантагрюэль вздохнул и сказал Панургу:
   – Ну, теперь все ясно. Пророчество сивиллы недвусмысленно возвещает то самое, что нам уже открыли гадания по Вергилию, равно как и собственные ваши сны, а именно: что жена вас обесчестит, что она наставит вам рога, ибо сойдется с другим и от него забеременеет, что она вас лихо обворует, что она будет вас бить и обдерет и повредит какой-нибудь из ваших органов.
   – Вы смыслите в полученных нами предсказаниях, как свинья в сластях, – заметил Панург. – Извините, что я так выразился, но я слегка раздражен. Все это следует понимать в обратном смысле. Выслушайте меня со вниманием.
   Старуха говорит: подобно тому как боб не виден до тех пор, пока его не вылущишь, так же точно добродетели мои и совершенства останутся втуне до тех пор, пока я не женюсь. Сами же вы сколько раз мне говорили, что видные посты и должности срывают с человека все покровы, раскрывают всю его подноготную. Иными словами, вы можете узнать наверняка, что это за человек и чего он стоит, только после того как он начнет вершить делами. До тех пор пока он не выйдет за пределы частной жизни, он является для нас такою же точно загадкою, как боб в кожуре. Вот что означает первое двустишие. Ведь вы же не станете утверждать, что честь и доброе имя порядочного человека висят у шлюхи на хвосте?
   Второе двустишие гласит: жена моя будет беременна (а ведь это и есть высшее блаженство семейной жизни), но не мной. Черт побери, я думаю! Она будет беременна хорошеньким маленьким детеночком. Я уже сейчас люблю его всем сердцем, я от него без ума. У, ты мой поросенок! Я позабуду все самые большие и самые горькие обиды, едва лишь увижу его и услышу младенческий его лепет. Спасибо этой старухе! Честное слово, я назначу ей из моих рагуанских доходов хороший пенсион, но только не в виде временного вспомоществования, как у немощных умом бакалавров, но постоянный, как у почтенных профессоров. А по-вашему выходит, что жена моя будет носить меня во чреве, что она меня зачнет и родит и что про меня станут говорить: «Панург – второй Вакх. Он дважды родился. Он возродился, как Ипполит, как Протей, который в первый раз родился от Фетиды, а во второй – от матери философа Аполлония, как оба Палики, родившиеся в Сицилии, у берегов Симета. Его жена была им беременна. Он восстановил древнюю мегарскую палинтокию и Демокритов палингенез» [552]? Вздор! И слушать не хочу!
   Третье двустишие гласит: жена высосет у меня немало соков. На здоровье! Вы, конечно, догадываетесь, что речь идет о той палочке с одним концом, что подвешена у меня внизу. Клятвенно обещаю вам позаботиться о том, чтобы палочка у меня всегда была сочная и ни в чем недостатка не ощущала. Словом, моя жена внакладе не будет. Она свое получит. Между тем вы усматриваете в этом двустишии аллегорию и толкуете его как хищение и кражу. Я согласен с вашим толкованием, аллегория мне нравится, но только я понимаю ее иначе. По-видимому, из доброжелательности ко мне вы все толкуете так, как мне невыгодно, и притягиваете свои объяснения за волосы: недаром люди ученые говорят, что любовь необычайно пуглива и что истинная любовь непременно должна испытывать страх. А по-моему, – да вы и сами прекрасно это понимаете, – воровство здесь, как и у многих древних латинских писателей, означает сладкий плод любовных утех, который должен быть сорван тайком и украдкой, ибо так угодно Венере. Вы спросите, почему? Потому, что кипрская богиня предпочитает, чтобы любовными шалостями занимались крадучись, где-нибудь меж дверей, на ступеньках лестницы, на рассыпавшейся вязанке хвороста, прячась за ковры, чтобы все было шито-крыто (и тут мне нечего ей возразить), но только не при солнечном свете, как учат циники, не под балдахином, не за пологом златотканым, не с роздыхом и со всеми удобствами: с алым шелковым опахалом, с султаном из индюшиных перьев для отгона мух, и чтобы подружка при этом не ковыряла у себя в зубах соломинкой, выдернутой из тюфяка. А вы, значит, склоняетесь к мысли, что она меня оберет и высосет, как высасывают устриц из раковин и как киликийские женщины (свидетель – Диоскорид) собирают чернильные орешки? Ошибаетесь. Кто обирает, тот не сосет, а хапает, не в рот сует, а в мешок, тащит да подтибривает.
   Четвертое двустишие гласит: моя жена обдерет меня, но не всего. Прекрасно сказано! Вы же толкуете это как побои и членовредительство. Попали пальцем в небо. Умоляю вас, отрешитесь вы от земных помыслов, возвысьте взор ваш до созерцания чудес природы, и вы сами осудите свои ошибки и признаете, что предсказания божественной сивиллы вы понимали превратно. Положим (но только ни в коем случае не допустим и не доведем до этого), моя жена по наущению нечистого духа пожелает и вознамерится сыграть со мною злую шутку, обесславить меня, наставить мне пару длиннющих рог – до самых ног, обобрать меня и обидеть; со всем тем желание ее и намерение в жизнь не претворятся.
   Довод, который утверждает меня в сей мысли, зиждется на твердом основании и почерпнут мною из глубин монастырской пантеологии. Сообщил же мне его брат Артурий Нюхозад, дай Бог ему здоровья: было это в понедельник утром, когда мы с ним вдвоем съели целый четверик свиных колбасок, и еще в это время, как сейчас помню, поливал дождь.
   При сотворении мира или же чуть-чуть позднее женщины сговорились между собой сдирать с живых мужчин кожу, ибо мужчины намеревались всюду забрать над ними власть. И в подтверждение сего участницы заговора дали торжественное обещание и поклялись святой кровью. Но – о тщета начинаний, предпринимаемых женщинами, о слабость женского пола! Прошло более шести тысяч лет с тех пор, как они принялись обдирать или, по выражению Катулла, облуплять мужчин с самого приятного для них органа, жилистого и пещеристого, и пока только успели ободрать одну головку. Евреи с досады сами ввели обрезание и обрезают себе его и загибают крайнюю плоть: они предпочитают, чтобы их называли обрезанцами и подстриженными марранами, лишь бы только их не подрезали женщины, как это бывает у всех других народов. Моя жена не пойдет против течения и, если потребуется, обдерет меня, я же охотно ей это позволю, только не дам ободрать всего. Можете быть уверены, добрый мой король.
   – Вы, однако ж, не объяснили, – вмешался Эпистемон, – отчего старуха долго глядела на огонь, а потом дико и страшно закричала, лавровая же ветвь сгорела бесшумно, не издав ни малейшего треска. Вам известно, что это – печальное предзнаменование и весьма недобрый знак, как о том свидетельствуют Проперций, Тибулл, хитроумный философ Порфирий, Евстафий в своих комментариях к Гомеровой Илиадеи другие. [553]
   – Тоже нашли на кого сослаться! – воскликнул Панург. – Все поэты – безумцы, а все философы – выдумщики, такие же полоумные, как и все их суемудрие, то бишь любомудрие!

Глава XIX
О том, как Пантагрюэль восхваляет советы немых

   При этих словах Пантагрюэль погрузился в глубокое раздумье и долго потом хранил молчание. Затем обратился к Панургу:
   – Вас смущает лукавый, однако ж послушайте, что я вам скажу. Я читал, что в старину предсказания письменные и устные не почитались самыми верными и самыми точными. Многие из тех, что вначале были признаны тонкими и хитроумными, впоследствии оказывались неверными, как по причине двусмысленности, двоякозначимости и неясности слов, так и по причине краткости изречений. Вот почему Аполлон, бог прорицания, именовался Loxiaz. Самыми верными и непререкаемыми предсказаниями почитались те, что выражались движениями и знаками. Такого мнения придерживался Гераклит. И так именно предсказывал Юпитер-Аммон, так пророчествовал у ассирийцев Аполлон. Поэтому-то они и изображали его бородатым, в одежде умудренного годами старца, а не нагим, безбородым юнцом, как это делали греки. Давайте применим этот самый способ: попросите какого-нибудь немого, чтобы он молча, знаками, дал вам совет.
   – Согласен, – объявил Панург.
   – Но только этому немому надлежит быть глухим от рождения и именно вследствие этого немым, – прибавил Пантагрюэль. – Ведь самый доподлинный немой – это тот, который не слышит от рождения.
   – Что вы этим хотите сказать? – спросил Панург. – Если верно, что человек, никогда не слышавший, как говорят другие, сам тоже не говорит, то я логическим путем привел бы вас к чудовищному и парадоксальному заключению. Ну да уж ладно. Вы, стало быть, не верите рассказу Геродота про двух детей, которых Псамметих, царь египетский, велел держать и воспитывать в хижине, храня совершенное молчание, и которые через известный срок произнесли слово «бек», что по-фригийски означает хлеб?
   – Нисколько не верю, – отвечал Пантагрюэль. – Это неправда, что у нас будто бы есть какой-то данный нам от природы язык. Все языки суть произвольные и условные создания различных народов. Слова, утверждают диалектики, сами по себе ничего не значат, им можно придать какой угодно смысл. Все это я вам говорю не зря. Бартол (L. priта de verb. oblig. [554] )рассказывает, что в его времена жил в Губбио некто мессер Нелло де Габриэлис. Случилось так, что человек этот оглох, но со всем тем он понимал любого итальянца, как бы тихо тот ни говорил, единственно по его жестам и движениям губ. Потом у одного сведущего и изящного писателя я вычитал [555], что армянский царь Тиридат во времена Нерона прибыл в Рим и приняли его там чрезвычайно торжественно и с подобающими почестями, дабы связать его узами вечной дружбы с сенатом и народом римским. Во всем городе не осталось такой достопримечательности, которую бы ему не предложили осмотреть и не показали. Перед его отъездом император поднес ему великие и необычайные дары, а затем предложил выбрать, что ему особенно в Риме понравилось, клятвенно обещав при этом не отказать ни в чем, чего бы гость ни потребовал. Гость, однако ж, попросил себе только одного комедианта, – он видел его в театре и, хотя не понимал, что именно комедиант говорил, понимал все, что тот выражал знаками и телодвижениями; ссылался же гость на то обстоятельство, что под его скипетром находятся народы, говорящие на разных языках, и, чтобы отвечать им и говорить с ними, ему требуется множество толмачей, а этот, мол, один заменит всех, ибо он так прекрасно умеет изъясняться жестами, что кажется, будто пальцы его говорят. Вам же следует выбрать глухонемого от природы, дабы движения его и знаки были подлинно пророческими, но не придуманными, не приукрашенными и не поддельными. Остается только узнать, к кому бы вы хотели обратиться за советом: к мужчине или к женщине.
   – Я бы с удовольствием обратился к женщине, – сказал Панург, – но я опасаюсь двух вещей.
   Во-первых, что бы женщины ни увидели, они непременно представят себе, подумают и вообразят, что это имеет касательство к священному фаллосу. Какие бы движения и знаки ни делались и какие бы положения ни принимались в их присутствии, все это они толкуют в одном направлении и все подводят к потрясающему акту трясения. Следственно, мы будем введены в обман, так как женщины вообразят, что все наши знаки – амурного характера. Позвольте вам напомнить один случай, который произошел в Риме двести шестьдесят лет спустя после основания города. Один юный патриций встретил на холме Целии римскую матрону по имени Верона, глухонемую от рождения, но так как юноша и не подозревал, что имеет дело с глухонемой, то, сопровождая свою речь свойственными италийцам жестами, он обратился к ней с вопросом, кого из сенаторов встретила она, поднимаясь на гору. Слов его она не разобрала и решила, что речь идет о том, что всегда было у нее на уме и с чем молодой человек, естественно, мог обратиться к женщине. Тогда она знаками, – а в сердечных обстоятельствах знаки неизмеримо более пленительны, действенны и выразительны, нежели слова, – завлекла его к себе в дом и знаками же дала понять, что эта игра ей по вкусу. В конце концов они, не говоря ни слова, вволю набарахтались.
   А еще я боюсь, что глухонемая женщина вовсе ничего не ответит на наши знаки, а сей же час упадет на спину: она, дескать, согласна удовлетворить молчаливую нашу просьбу. Если же она ответит нам какими-либо знаками, то знаки эти будут столь игривы и столь потешны, что мы сами истолкуем ее помыслы в амурном смысле. Вы, конечно, помните, что в Крокиньольской обители монашка сестра Толстопопия забеременела от молодого послушника Ейвставия, и как скоро аббатиса о том проведала, то призвала ее к себе и при всем капитуле обвинила в кровосмешении, монашка же привела в свое оправдание тот довод, что это, мол, совершилось против ее воли, что брат Ейвставий овладел ею насильно. Аббатиса возразила: «Негодница! Ведь это было в дормитории, почему же ты не закричала? Мы бы все поспешили тебе на помощь». Провинившаяся ей, однако, на это ответила, что она не посмела кричать, так как в дормитории вечно должна царить тишина. «А почему, негодница ты этакая, – спросила аббатиса, – почему ты не подала знака своим соседкам по комнате?» – «Я и так изо всех сил подавала им знаки задом, – отвечала Толстопопия, – да никто мне не помог». – «Но отчего же ты, негодница, немедленно не прибежала ко мне и не рассказала, – допытывалась аббатиса, – чтобы мы могли по всей форме притянуть его к ответу? Доведись до меня, я бы так и сделала и тем доказала свою невиновность». – «Я вот чего боялась, – молвила Толстопопия: – Ну как я умру внезапно и свой грех и окаянство унесу с собой на тот свет? Того ради, прежде чем он ушел из комнаты, я у него исповедалась, и он наложил на меня такую епитимью: никому ничего не разглашать и не рассказывать. Уж больно великий это грех – открыть тайну исповеди, Бог и ангелы Его такому греху не потерпят. Не ровен час, огонь сошел бы с небеси и спалил все наше аббатство, а мы бы все низринулись в преисподнюю, как это случилось с Дафаном и Авироном».