Это их родство и свойство было весьма странное: мы обнаружили, что хотя все они были между собой родственники и свойственники, однако ж никто из них никому не приходился ни отцом, ни матерью, ни братом, ни сестрой, ни дядей, ни теткой, ни двоюродным братом, ни племянником, ни зятем, ни невесткой, ни крестным отцом, ни крестной матерью, – нет, я сам был свидетелем, как один безносый старец называл девочку лет трех-четырех «папаша», а она его – «дочка».
   Родство их и свойство выражалось, например, в том, что один мужчина называл какую-то женщину «моя сциеночка», а та его – «мой дельфинчик».
   – Можно себе представить, какая поднимается зыбь, когда эти две рыбки плещутся одна на другой! – заметил брат Жан.
   Кто-то, подмигнув какой-то щеголихе, сказал: «Здорово дневала, горошек мой!» А она, ответив ему на поклон, молвила: «Еще веселей ночевала, чертополошек мой!»
   – Ха-ха-ха! – рассмеялся Панург. – Посмотрите на этот горошек и на этот чертополошек, черти бы его полошили почаще! Как посеяли горохом пополам с чертополохом – так уж они с тех пор неврасцеп.
   Третий раскланялся со своей милкой и сказал: «Прощай, мой ящичек!» А она ему: «Прощай, мой документик!»
   – Клянусь святым Треньяном, – сказал Гимнаст, – этот документик, уж верно, не вылезает из этого ящичка.
   Еще кто-то называл какую-то женщину «мой огородик», а она его – «мой козлик».
   – Да уж, этого козлика только пусти в этот огородик! – заметил Эвсфен.
   Еще кто-то, здороваясь со своей родственницей, сказал: «Здравствуй, мое маслице!» А она ему: «Здравствуй, мой сырочек!»
   – А, прах вас побери! – вскричал Карпалим. – Стало быть, этот сыр катается в этом маслице? Стало быть, там все идет как по маслу? И то правда: такого маслица кому хочешь подлей – всяк вспыхнет.
   Я пошел дальше и услышал, как один потаскун, здороваясь со своей родственницей, назвал ее «мой матрасик», а она его – «мое одеяльце». В самом деле: чем-то он напоминал тяжеленное одеяло. Кто-то называл свою подружку «моя крошечка», а она его – «моя корочка». Кто-то свою называл «мой замочек», а она его – «мой ключик». Кто-то свою называл «моя туфелька», а она его – «мой сапожок». Кто-то к своей обращался: «Моя шлепанка!» А она к нему: «Мой башмачок!» Кто-то к своей обращался: «Моя митеночка!» А она к нему: «Моя перчаточка!» Кто-то к своей обращался: «Свиная кожица!» А она к нему: «Сальце!» И были между ними такие же точно родственные отношения, как между кожей и салом.
   По тому же праву родства один называл свою подружку «моя яичница», а та величала его «мое яичко», и были они меж собою связаны такими же точно узами, как яйцо с яичницей. На том же основании еще кто-то называл свою подружку «моя веревочка», она же его – «моя вязаночка». И так мы и не постигли, в каком же они, переводя на наши понятия, между собою свойстве или родстве, близком ли, далеком ли, по прямой линии, по боковой ли, – нам твердили одно: «Она-де этой вязанке веревка». Кто-то, приветствуя свою подружку, сказал: «Доброго здоровья, моя раковинка!» А она ему: «Доброго здоровья, моя устрица!»
   – Они между собой как устрица в раковине, – пояснил Карпалим.
   Кто-то, приветствуя таким же образом свою подружку, сказал: «Желаю здравствовать, мой стручок!» А она ему: «И тебе тоже, моя горошина!»
   – Они между собой как горошина в стручке, – пояснил Гимнаст.
   Какой-то гнусного вида оборванец, обутый в высокие деревянные башмаки, повстречав приземистую, пышнотелую, дебелую девку, крикнул ей: «День добрый, шарик мой, кубарик мой, волчок!» А она ему преважно ответила: «Добрый день, мой заводик!»
   – Ах ты, едят его мухи! – вскричал Ксеноман. – Да хватит ли у него завода на такой волчок?
   Какой-то ученый муж, гладко причесанный и прилизанный, побеседовав с одной важной девицей, попрощался с ней и сказал: «Очень вам благодарен, хорошая мина!» – «А я – вам, плохая игра!» – отвечала она.
   – Союз хорошей мины с плохой игрой вполне возможен, – заметил Пантагрюэль.
   Заматерелый бакалавр, проходя мимо, сказал одной юной красотке: «Ба, ба, ба! Давно я не видел вас, Лира!» – «Вас мне всегда приятно видеть, Хвост!» – отвечала она.
   – Случите эту лиру с этим хвостам и дуйте им в зад, – посоветовал Панург, – вот вам и певчая птичка лирохвост.
   Кто-то называл свою подружку «моя иголочка», а она его «моя ниточка». Тут я невольно подумал, что эта ниточка с этой иголочкой неразлучны. Неподалеку от нас какой-то хлыщеватый горбун поклонился своей родственнице и сказал: «Мое почтение, шпенек!» По сему поводу брат Жан заметил:
   – Шпенек-то скорее всего он, а она – скважина. Вот только сумеет ли такой шпенек заткнуть такую скважину – это еще вопрос.
   Кто-то раскланялся со своей подружкой и сказал: «Будь здорова, мое оконце!» А она ему: «Счастливо, мое солнце!»
   – Должно полагать, это солнце частенько заглядывает в это оконце, – заметил Понократ.
   Какой-то потаскун, беседуя с молодой шлюхой, сказал: «Смотри не забудь, фунька!» – «Не беспокойся, пшик!» – отвечала она.
   – И они у вас считаются родственниками? – спросил правителя Пантагрюэль. – Я, напротив, полагаю, что они отнюдь не союзники, а враги, раз он назвал ее фунькой. В наших краях это самое оскорбительное, что только можно сказать женщине.
   – Добрые люди из другого света! – отвечал правитель. – Нет более близких родственников, чем этот пшик и эта фунька. Они незримо выходят из одного и того же отверстия и в один и тот же миг.
   – Это, стало быть, ихнюю мамашу буйным ветром надуло, – вставил Панург.
   – О какой матери вы говорите? – спросил правитель. – Эта родственная связь существует у вас. А у них нет ни отца, ни матери. Отцы и матери водятся за морем, у людей побогаче нас.
   Добрый Пантагрюэль с любопытством на все смотрел и всех слушал, однако ж подобные речи привели его под конец в смущение.
   Со вниманием осмотрев местоположение острова и ознакомившись с нравами безносых, мы зашли в кабачок пропустить для бодрости. В кабачке в это время справляли по тамошнему обряду свадьбы. Словом сказать, пир шел горой. При нас играли веселую свадебку: выдавали грушу, девицу из себя видную (впрочем, те, кто ее пробовал, говорили, что она мягковата), за молодой сыр с рыжеватой бороденкой. Про такие свадьбы я и прежде слыхивал, справляются они и в других местах. Недаром у нас в деревне говорят, что поженить грушу и сыр – разлюбезное дело. В другой комнате играли свадьбу старого сапога и молоденькой ладной ботиночки. Пантагрюэлю объяснили, что молоденькая ботиночка оттого пошла за старый сапог, что он удобен, прочен и ей в самый раз, как на нее сшит. Внизу справляли свадьбу больного башмачка и старой туфли. И нам объяснили, что взял он ее не за красоту и не за благонравие, а из-за жадности своей и алчности, оттого что она вся расшита золотом.

Глава X
О том, как Пантагрюэль высадился на острове Шели [743], коим правил король св. Каравай

   Юго-восточный ветер дул нам прямо в корму, когда, покинув этих не весьма привлекательных словосочетающихся, мы вышли в открытое море. На закате солнца пристали мы к острову Шели, обширному, плодородному, богатому и многолюдному острову, коим правил король – св. Каравай; и вот этот самый король со своими сыновьями и придворными выехал встречать Пантагрюэля на пристань и отвез его в свой замок. У входа в башню замка их встретила королева с дочерьми и придворными дамами. Каравай выразил желание, чтобы и она, и вся ее свита расцеловали Пантагрюэля и его спутников. Таковы были в этой стране правила вежливости. Все и расцеловались, за исключением брата Жана, который скрылся и замешался в толпу королевских чиновников. Каравай стал уговаривать Пантагрюэля пробыть здесь этот и следующий день. Пантагрюэль отговорился тем, что сейчас, мол, ясная погода и попутный ветер, коего путешественники чают по большей части напрасно: им должно-де пользоваться, пока он дует, оттого что дует он далеко не всякий и не каждый раз, когда его ожидают. После того как Пантагрюэль привел этот довод и после того как все выпили друг за друга раз двадцать пять, а то и тридцать, Каравай наконец отпустил нас.
   Возвратившись в гавань и не обнаружив брата Жана, Пантагрюэль осведомился, где он может быть и почему он отделился от всей компании. Панург не знал, что сказать, и совсем уж было собрался бежать обратно во дворец за братом Жаном, но в эту самую минуту появился ликующий брат Жан и в наивеселейшем расположении духа воскликнул:
   – Да здравствует доблестный Каравай! Клянусь смертью дикого быка, он всем нос утрет своей кухней. Я прямо оттуда, – там стены ломятся от снеди. Я себе по монастырскому чину и уставу полное пузо набил.
   – Ты, мой друг, из кухонь так-таки и не вылезаешь! – заметил Пантагрюэль.
   – Клянусь требухой, – продолжал брат Жан, – в кухонных обычаях и церемониях я лучше толк понимаю, нежели в ухаживании за женщинами, во всех этих шурах-мурах, курах, амурах, во всех этих поклонах, ответных поклонах, повторных поклонах, объятиях, лапаньях, «целую ручку вашей милости, вашему величеству, ах, какая вы, тра-та-ти, тра-та-та!». Телячьи нежности! Какать и сикать я на них хотел! Дьявольщина, я не отказываюсь: я тоже вдосталь и безо всяких кривляний хлебнул этого напитка, я тоже вчинять иск не ленился. Но все эти г…нные поклоны – это мне, бедному иноку, так же тошно, как великий, то бишь высокий, пост. У святого Бенедикта на этот счет строго. Вы говорите: целовать девиц. Клянусь моим почтенным и священным саном, я от этого стараюсь уклоняться, – боюсь, как бы со мной не случилось того же, что с сеньором Гершаруа.
   – А что такое? – спросил Пантагрюэль. – Я его знаю, это один из самых близких моих друзей.
   – Он был зван вместе с другими тамошними дворянами, их женами и дочками на роскошное и великолепное пиршество к одному своему родственнику и соседу, – продолжал брат Жан. – Пока он еще не прибыл, дамы вырядили своих пажей расфранченными, в пух и прах разодетыми девицами. Одевиченные эти пажи вышли ему навстречу к подъемному мосту. Он, наивысшую блюдя учтивость, всех их перецеловал и всем им отвесил изящные поклоны. В конце концов дамы, ожидавшие его в галерее, расхохотались и дали пажам знак, что они могут разоблачиться, но тут добрый сеньор со стыда и с досады отказался целоваться с настоящими дамами и девицами: только что он, мол, напоролся на переодетых пажей, так почем же он, пес возьми, знает – а вдруг сейчас перед ним лакеи, только еще более хитроумно выряженные?
   Господи Боже мой, da jurandi,скорей бы наши бренные тела перенеслись в какую-нибудь расчудесную кухню! Посмотреть бы, как вращаются вертелы, послушать, как приятно потрескивают дрова, поглядеть, как шпигуют, поглядеть, как заправляют супы, как готовят десерт, в каком порядке подают вина! Сказано у нас в служебнике: Beati immaculati in via. [744]

Глава XI
Отчего монахи любят торчать на кухне

   – Вот это сказано истинно по-монашески, – заметил Эпистемон. – Я разумею монаха монашествующего, а не монаха омонашенного. В самом деле, вы мне напомнили то, что мне довелось видеть и слышать во Флоренции около двадцати лет тому назад. У нас тогда составилась премилая компания: всё люди любознательные, страстные путешественники, постоянные посетители людей ученых, любители древностей и достопримечательностей Италии. И мы с любопытством осматривали местоположение Флоренции, любовались ее красотами, архитектурой ее собора, величественными ее храмами и пышными дворцами и даже вступили друг с другом в соревнование, кто из нас найдет наиболее подходящие слова, дабы воздать всему этому должную хвалу, как вдруг один амьенский монах по имени Бернард Обжор в запальчивости и раздражении воскликнул: «Не понимаю, какого дьявола вы всё здесь так хвалите! Я осмотрел город с не меньшим вниманием, чем вы, да и зрение у меня не хуже вашего. И что же? Красивые дома, только и всего! Но, да будут мне свидетелями сам Бог и святой Бернард, мой покровитель, я еще не видел ни одной харчевни, а ведь я, словно сыщик, все как есть тут высмотрел и выглядел: мне все хотелось вычислить и высчитать, сколько здесь таких харчащих харчевен справа и сколько слева и на какой стороне больше. Ходим, ходим мы тут с вами, осматриваем, осматриваем, а в Амьене мы прошли бы втрое, вчетверо меньше, и я бы уже вам показал около пятнадцати старых, аппетитно пахнущих харчевен. Не понимаю, что за удовольствие глазеть возле башни на львов и африканов (так, по-моему, вы их называете, а здесь их зовут тиграми) или на дикобразов и страусов во дворце синьора Филиппо Строцци [745]. Честное слово, други мои, я предпочел бы увидеть славного, жирного гусенка на вертеле. Вы говорите, этот порфир и мрамор прекрасны? Не спорю, но, на мой вкус, амьенские пирожки лучше. Вы говорите, эти античные статуи изваяны превосходно? Верю вам на слово, но, клянусь святым Фереолем Аббевильским, наши девчонки в тысячу раз милее».
   – Отчего это и чем это объяснить, – заговорил брат Жан, – что монахов вы всегда найдете на кухне, а королей, пап, императоров – никогда?
   – Нет ли в самых этих котлах и вертелах, – молвил Ризотом, – каких-либо скрытых свойств и специфических особенностей, которые притягивают монахов, как магнит притягивает железо, но не притягивают ни императоров, ни пап, ни королей? Или это естественное влечение и естественная склонность, присущие клобукам и рясам, и они сами собой подводят и подталкивают честных иноков к кухне, хотя бы те вовсе не собирались и не думали туда идти?
   – Иными словами, форма следует за материей, – пояснил Эпистемон. – Об этом говорится у Аверроэса.
   – Вот, вот, – молвил брат Жан.
   – Не будем решать этот вопрос, – вмешался Пантагрюэль, – он отчасти щекотлив, об него легко уколоться, а я вам лучше вот что расскажу. Помнится мне, я читал, что царь македонский Антигон, заглянув однажды в походную свою палатку и увидев, что поэт Антагор жарит там угря и сам топит печь, превесело спросил его: «Когда Гомер описывал подвиги Агамемнона, он тоже жарил угрей?» – «А как ты полагаешь, – сказал Антагор царю, – когда Агамемнон совершал свои подвиги, он тоже подглядывал, кто в его стане жарит угрей?» Царь счел неприличным, что поэт сам готовит жаркое у него на кухне. Поэт же ему намекнул, что королю заглядывать на кухню и вовсе не пристало.
   – Это что! – сказал Панург. – А вот я вам расскажу, что ответил однажды Бретон Вилландри [746]его светлости герцогу де Гизу. Речь у них шла о том, что во время боя, который был дан королем Франциском императору Карлу Пятому, этот самый Бретон, вооруженный на диво, вплоть до стальных наколенников и поножей, и восседавший на знатном коне, как сквозь землю провалился. «Честью клянусь, я там был, и доказать это очень просто, – объявил Бретон, – но только я находился в таком месте, где бы вы не отважились меня искать». Герцогу эта речь не понравилась: она показалась ему слишком дерзкой и слишком заносчивой, и он уж было осердился на Бретона, но тот мгновенно его умилостивил и чуть не уморил со смеху. «Я был при обозе, – сказал он, – а ваша светлость не стала бы там прятаться».
   Разговаривая о всяких таких пустяках, приблизились они к своим судам и, не мешкая долее, покинули остров Шели.

Глава ХII
О том, как Пантагрюэль побывал в Прокурации, и о необычайном образе жизни ябедников

   Продолжая свой путь, мы на другой день достигли Прокурации, земли, сплошь перепачканной и перемаранной. Прежде я о ней ничего не слыхал. Там мы увидели прокуроров и ябедников всякого разбора. Они не предложили нам ни поесть, ни попить. Они только, без конца отвешивая замысловатые поклоны, объявили, что они всецело к нашим услугам – за вознаграждение. Один из наших толмачей рассказал Пантагрюэлю, каким необычайным способом эти люди добывают себе пропитание – способом, диаметрально противоположным тому, каким пользуются римляне. В Риме громадное большинство живет тем, что отравляет, колотит и убивает других; ябедники живут тем, что позволяют бить самих себя, и если бы они подолгу не получали таски, то непременно подохли бы с голоду вместе с женами и детьми.
   – Они напоминают мне тех людей, – сказал Панург, – у которых, как утверждает Гален, стрелка не подскакивает, если их не посечь хорошенько. Ну, а уж если бы меня высекли, – клянусь святым Тибо, я бы, черт побери, как раз наоборот, дал осечку.
   – Способ у них такой, – продолжал толмач. – Если монах, священник, ростовщик или же адвокат таит злобу на дворянина, то он натравливает на него кого-нибудь из этих ябедников. Ябедник затевает против дворянина дело, тащит его в суд, нагло поносит и оскорбляет, согласно полученным наставлениям и указаниям, пока наконец дворянин, если только он не расслабленный и не глупее головастика, не хватит его то ли палкой, то ли шпагой по голове, или не перебьет ему голеней, или не вышвырнет в окно или же в одну из бойниц крепостной стены своего замка.
   Теперь ябедник несколько месяцев может жить припеваючи: палочные удары – это для него самый богатый урожай, ибо он с монаха, с ростовщика, с адвоката сдерет немалую мзду, и дворянин, со своей стороны, выдаст ему вознаграждение, иной раз столь великое и непомерное, что сам остается ни при чем, да еще боится, как бы не сгнить в тюрьме, словно он избил самого короля.
   – Я знаю прекрасное средство от этого бедствия, – сказал Панург, – им воспользовался сеньор де Баше.
   – Какое средство? – спросил Пантагрюэль.
   – Сеньор де Баше, – сказал Панург, – был человек отважный, добродетельный, великодушный, рыцарственный. Когда он возвратился домой после той длительной войны, во время которой герцог Феррарский при поддержке французов храбро защищался [747], отбивая яростные атаки папы Юлия Второго, жирный настоятель Сен-Луанского монастыря начал для собственного удовольствия и развлечения строчить на него ябеды и таскать по судам.
   Однажды Баше, завтракая вместе со своими слугами (человек он был добрый и простой), велел послать за своим пекарем по имени Луар и за его женой, а также за своим приходским священником по имени Удар, который по тогдашнему французскому обычаю служил у него ключником, и в присутствии дворян и слуг сказал им: «Дети мои! Вы видите, сколько обид чинят мне ежедневно подлые эти ябедники. Так вот, если вы мне не поможете, то я принужден буду покинуть родимый край и отправиться к паше египетскому, ко всем чертям, куда угодно. А посему, как скоро ябедники сюда явятся, вы, Луар, вместе с вашей женой в пышных свадебных нарядах нимало не медля выходите в большой зал, как будто бы вам только сейчас предстоит повенчаться. Вот вам сто экю золотом – даю их вам для того, чтобы вы могли обновить свои уборы. Вы, мессир Удар, не замедлите прийти туда в новой ризе и епитрахили и со святой водой, как будто вы собираетесь их венчать. Вы, Трюдон (так звали его барабанщика), тоже приходите туда с флейтой и барабаном. Как скоро новобрачные дадут согласие и жених под стук барабана поцелует свою невесту, вы все как бы на память о свадьбе начинайте потчевать друг друга легкими тумачками. После этого вы только с большим аппетитом поужинаете. Когда же вам подвернется ябедник, то молотите его без всякой пощады, как недоспелую рожь. Прошу вас, колотите его, лупите, тузите! Вот вам новые железные перчатки, обшитые козьим мехом. Бейте ябедника и в хвост и в гриву, не жалея сил. Кто всех лучше его вздрючит, того я почту за самого преданного мне человека. Не бойтесь попасть под суд. Я всех вас выгорожу. Били, мол, в шутку, – так уж полагается на свадьбе». – «Да, но как мы отличим ябедников? – спросил Удар. – Ведь к вам что ни день отовсюду съезжается уйма народу». – «Я это предусмотрел, – отвечал Баше. – Если к воротам приблизится человек, пеший или же верхом на плохоньком коне, и на большом пальце у него будет тяжелое и широкое серебряное кольцо, значит, это ябедник. Привратник встретит его любезно и позвонит в колокольчик. А вы будьте наготове и сию же минуту идите в зал разыгрывать трагикомедию, о которой я вас предуведомил».
   Видно, так было угодно Богу, чтобы в тот же день к Баше явился старый, толстый, краснорожий ябедник. Он позвонил, и привратник тотчас узнал его по грубым сапогам, по скверной кляче, по холщовому мешку, привязанному к поясу и набитому судебными повестками, а главное, по тяжелому серебряному кольцу на большом пальце левой руки. Привратник встретил его любезно, гостеприимно распахнул перед ним дверь и с веселым видом позвонил в колокольчик. По этому знаку Луар и его супруга надели на себя лучшие наряды и величественно проследовали в зал. Удар тем временем облачился в ризу и епитрахиль; при выходе из ризницы он встретил ябедника, повел его к себе и, пока бойцы надевали перчатки, долго его там поил. «Как удачно вы попали! – сказал он ему. – У нашего господина сегодня веселье. Попируем мы с вами на славу – столы ломятся: ведь у нас нынче свадьба. Пейте и веселитесь!»
   Ябедник все опрокидывал да опрокидывал; наконец Баше, удостоверившись, что все люди в сборе и в полном боевом снаряжении, послал за Ударом. Тот пришел и принес святую воду. Вслед за ним явился ябедник. Войдя в зал, он не преминул отвесить несколько нижайших поклонов, а затем вызвал Баше в суд. Баше принял его необычайно радушно, подарил ему ангелот и попросил присутствовать при подписании свадебного договора. Договор подписали. Под конец заработали кулаки. Когда же дело дошло до ябедника, то его так славно угостили перчатками, что он своих не узнал: под глазом ему засветили фонарь, восемь ребер сломали, грудную клетку вдавили, лопатки разбили на четыре части, нижнюю челюсть – на три, и всё в шутку. Как орудовал Удар, прикрывший своим облачением огромную стальную перчатку, подбитую горностаем, – а он был здоровяк, – про то один Бог ведает. Возвратился ябедник в Иль-Бушар в таком виде, точно он вырвался из лап тигриных, вполне, однако ж, удовлетворенный и ублаготворенный сеньором де Баше, и благодаря добрым местным хирургам еще долго потом жил да поживал. Происшествие это замолчали. Память же о нем улетучилась только вместе со звоном колоколов, звонивших на погребении ябедника.

Глава XIII
О том, как сеньор де Баше по примеру мэтра Франсуа Виллона хвалит своих людей

   Как скоро ябедник покинул замок и воссел на свою изъянистую кобылицу (так называл он одноглазую свою лошадь), Баше удалился в уединенный садик, под сень беседки, послал за женой, дочерьми и всеми домочадцами, велел подать лучшего вина, как можно больше пирожков, ветчины, фруктов, сыру и, с отменным удовольствием выпив с ними, повел такую речь:
   – Мэтр Франсуа Виллон на склоне лет удалился в пуатевинскую обитель Сен-Максен, под крылышко к ее настоятелю, человеку добропорядочному. Чтобы развлечь окрестный люд, Виллон задумал разыграть на пуатевинском наречии мистерию Страстей Господних. Набрав актеров, распределив роли и подыскав помещение, он уведомил мэра и городских старшин, что мистерия будет готова к концу Ниорской ярмарки; осталось-де только подобрать для действующих лиц подходящие костюмы. Мэр и старшины отдали надлежащие распоряжения. Сам Виллон, собираясь нарядить одного старого крестьянина Богом-Отцом, попросил брата Этьена Пошеям, ризничего францисканского монастыря, выдать ему ризу и епитрахиль. Пошеям отказал на том основании, что местный монастырский устав строжайше воспрещает что-либо выдавать или же предоставлять лицедеям. Виллон возразил, что устав имеет в виду лишь фарсы, пантомимы и всякого рода непристойные увеселения и что именно так толкуют его в Брюсселе и в других городах. Пошеям, однако ж, сказал напрямик: пусть Виллон соблаговолит-де обратиться еще куда-нибудь, а на его ризницу не рассчитывает, ибо здесь он все равно, мол, ничего не добьется. Виллон, возмущенный до глубины души, сообщил об этом разговоре актерам, присовокупив, что Бог воздаст Пошеям и в самом непродолжительном времени накажет его.
   В субботу Виллон получил сведения, что Пошеям отправился на монастырской кобыле в Сен-Лигер собирать подаяние и что возвратится он часам к двум пополудни. Тогда Виллон устроил своей бесовщине смотр на городских улицах и на рынке. Черти вырядились в волчьи, телячьи и ягнячьи шкуры, напялили бараньи головы, нацепили на себя кто – бычьи рога, кто – здоровенные рогатки от ухвата и подпоясались толстыми ремнями, на которых висели огромные, снятые с коровьих ошейников бубенцы и снятые с мулов колокольчики, – звон стоял от них нестерпимый. У иных в руках были черные палки, набитые порохом, иные несли длинные горящие головешки и на каждом перекрестке целыми пригоршнями сыпали на них толченую смолу, отчего в тот же миг поднимался столб пламени и валил страшный дым. Проведя чертей по всему городу, на потеху толпе и к великому ужасу малых ребят, Виллон под конец пригласил их закусить в харчевню, стоявшую за городскою стеной, при дороге в Сен-Лигер. Подойдя к харчевне, Виллон издали увидел Пошеям, возвращавшегося со сбора подаяния, и, обратясь к чертям, заговорил макароническими стихами: