Страница:
десятинногосаженца
[909]. Ее уже на днях клали под пресс, да только сок ее припахивал поповской кубышкой, и господам начальникам приварка тут было маловато.
– Зачем же они ее снова кладут под пресс?
– А чтобы удостовериться, не осталось ли в ней случайно какого-нибудь недовзысканного соку, нельзя ли поднажиться хоть на мезге.
– Господи Твоя воля! – вскричал брат Жан. – И вы еще называете этих людей неучами? Какого черта! Да они вам из стены сок выжмут!
– Они так и делают, – подтвердил Загребай, – они частенько кладут под пресс замки, парки, леса и из всего извлекают питьевое золото.
– Может статься, вы хотите сказать – листовое, – поправил его Эпистемон.
– Нет, питьевое, – возразил Загребай, – здесь его пьют бутылками, в уму непостижимом количестве. Саженцев тут столько, что всех названий и не упомнишь. Пройдите сюда и взгляните вот на этот виноградник: здесь их более тысячи, и все они только и ждут, когда их гроздья наконец положат под пресс. Вот вам саженец общий,вот частный,вот фортификационный,вот заемный,вот дарственный,вот саженец побочных доходов,вот саженец усадебный, вот саженец мелких расходов,вот саженец почтовый, вот саженец пожертвований,вот саженец дворцовый.
– А что это за крупный саженец, вокруг которого столько маленьких?
– Это саженец сбережений —лучше его во всей нашей стране не сыщешь, – отвечал Загребай. – После того как его выжмут, от господ начальников, от всех поголовно, еще полгода разит этим запахом.
Как скоро господа начальники ушли, Пантагрюэль попросил Загребая провести нас в большой пресс, каковую просьбу тот весьма охотно исполнил. Когда мы туда вошли, Эпистемон, знавший все языки, начал объяснять Пантагрюэлю названия разных частей пресса, сам же пресс был большой, красивый, и сделан он был, по словам Загребая, из крестного древа, и над каждой его частью было написано на местном языке название. Винт пресса назывался приход; лохань – расход; гайка – государство; ствол – недоимки; барабан – неоплаченные векселя; поршни – погашенные ссуды; парные трубы – взысканные суммы; чаны – сальдо; рукоятки – податные списки; тиски – квитанции; плетушки – утвержденные оценки; корзинки – приказы об уплате; деревянные ведра – доверенности; воронка – окончательный расчет.
– Клянусь королевой Колбас, – сказал Панург, – египетским иероглифам далеко до этого жаргона. Черт побери, да ведь это полный ералаш, сапоги всмятку! А почему, собственно говоря, любезный мой дружочек, этих людей зовут здесь неучами?
– Потому, что они не ученые и ни в коем случае и не должны быть таковыми, – отвечал Загребай, – согласно распоряжению начальников, все здесь должно руководствоваться невежеством и не иметь под собой никаких оснований, кроме: так сказали господа начальники; так угодно господам начальникам; так распорядились господа начальники.
– Уж верно, они и на присаженных немало наживаются, – заметил Пантагрюэль.
– А вы думаете нет? – сказал Загребай. – У нас тут каждый месяц присягу снимают. Это не то что в ваших краях: раз в год снимут – и довольно.
Нам предстояло еще осмотреть множество маленьких прессов; когда же мы вышли из большого, то заметили столик, вокруг которого сидело человек пять неучей, грязных и сердитых, как ослы, коим прикрепили под хвостами хлопушки, и неучи эти пропускали через свой маленький пресс виноградную мезгу, оставшуюся после многократной выжимки; на местном языке они назывались инспекторами.
– Таких гнусных негодяев я отродясь не видал, – признался брат Жан.
После большого пресса мы осмотрели бесчисленное множество маленьких, битком набитых виноградарями, которые чистили ягоды особыми приспособлениями, так называемыми счетными статьями,и наконец вошли в комнату с низким потолком, где находился огромный двуглавый дог с брюхом, как у волка, и с когтями, как у ламбальского черта; его поили штрафным молоком, и по распоряжению господ начальников с ним здесь очень носились, потому что любой из них получал с него прибыли побольше, чем с иной богатой усадьбы, назывался же он на языке неучей Штраф в двойном размере.Отец его находился тут же; мастью и обличьем он от сына не отличался, но у него было не две, а целых четыре головы, две мужские и две женские, и назывался он Штраф в четырехкратном размере;то был самый кровожадный и самый опасный из здешних зверей, если не считать сидевшего в клетке дедушки, который носил название Просроченный вексель.
Убрата Жана всегда оставались свободными двадцать локтей кишок, на случай если ему подвернется солянка из адвокатов, и он начал злиться и приставать к Пантагрюэлю, чтобы тот подумал об обеде и пригласил к себе Загребая; выйдя же черным ходом из пресса, мы наткнулись на закованного в цепи старика, не то неуча, не то ученого, черт его знает, словом на какого-то гермафродита, которого за очками совсем не было видно, словно черепаху за панцирем, и никакой другой пищи старик этот не признавал, кроме той, что на местном наречии именуется Проверкой.Увидев его, Пантагрюэль спросил Загребая, откуда родом сей протонотарий и как его зовут. Загребай нам пояснил, что он искони пребывает здесь – к великому прискорбию господ начальников, которые заковали его в цепи и морят голодом, прозывается же он Ревизор.
– Клянусь священными яичками папы, это плясун под чужую дудку, – сказал брат Жан. – Не понимаю, чего господа неучи так боятся этого лицемера. Приглядись к нему получше, друг мой Панург: по-моему, он похож на Цапцарапа, ей-богу, и какие бы они ни были неучи, а уж это-то они понимают не хуже всякого другого. На их месте я бы его плеткой из угриной кожи прогнал туда, откуда он явился.
– Клянусь восточными моими очками, брат Жан, друг мой, ты прав, – молвил Панург, – по роже мерзкого этого лжеревизора сейчас видно, что он еще неученее и злее всех здешних бедных неучей, – те по крайности выжимают себе что под руку подвернется, без проволочки: раз-два, и виноградник обчищен, без всяких там судебных разбирательств и издевательств, – воображаю, как злы на них за это Пушистые Коты!
Глава XVII
Глава XVIII
Глава XIX
Глава XX
Глава XXI
– Зачем же они ее снова кладут под пресс?
– А чтобы удостовериться, не осталось ли в ней случайно какого-нибудь недовзысканного соку, нельзя ли поднажиться хоть на мезге.
– Господи Твоя воля! – вскричал брат Жан. – И вы еще называете этих людей неучами? Какого черта! Да они вам из стены сок выжмут!
– Они так и делают, – подтвердил Загребай, – они частенько кладут под пресс замки, парки, леса и из всего извлекают питьевое золото.
– Может статься, вы хотите сказать – листовое, – поправил его Эпистемон.
– Нет, питьевое, – возразил Загребай, – здесь его пьют бутылками, в уму непостижимом количестве. Саженцев тут столько, что всех названий и не упомнишь. Пройдите сюда и взгляните вот на этот виноградник: здесь их более тысячи, и все они только и ждут, когда их гроздья наконец положат под пресс. Вот вам саженец общий,вот частный,вот фортификационный,вот заемный,вот дарственный,вот саженец побочных доходов,вот саженец усадебный, вот саженец мелких расходов,вот саженец почтовый, вот саженец пожертвований,вот саженец дворцовый.
– А что это за крупный саженец, вокруг которого столько маленьких?
– Это саженец сбережений —лучше его во всей нашей стране не сыщешь, – отвечал Загребай. – После того как его выжмут, от господ начальников, от всех поголовно, еще полгода разит этим запахом.
Как скоро господа начальники ушли, Пантагрюэль попросил Загребая провести нас в большой пресс, каковую просьбу тот весьма охотно исполнил. Когда мы туда вошли, Эпистемон, знавший все языки, начал объяснять Пантагрюэлю названия разных частей пресса, сам же пресс был большой, красивый, и сделан он был, по словам Загребая, из крестного древа, и над каждой его частью было написано на местном языке название. Винт пресса назывался приход; лохань – расход; гайка – государство; ствол – недоимки; барабан – неоплаченные векселя; поршни – погашенные ссуды; парные трубы – взысканные суммы; чаны – сальдо; рукоятки – податные списки; тиски – квитанции; плетушки – утвержденные оценки; корзинки – приказы об уплате; деревянные ведра – доверенности; воронка – окончательный расчет.
– Клянусь королевой Колбас, – сказал Панург, – египетским иероглифам далеко до этого жаргона. Черт побери, да ведь это полный ералаш, сапоги всмятку! А почему, собственно говоря, любезный мой дружочек, этих людей зовут здесь неучами?
– Потому, что они не ученые и ни в коем случае и не должны быть таковыми, – отвечал Загребай, – согласно распоряжению начальников, все здесь должно руководствоваться невежеством и не иметь под собой никаких оснований, кроме: так сказали господа начальники; так угодно господам начальникам; так распорядились господа начальники.
– Уж верно, они и на присаженных немало наживаются, – заметил Пантагрюэль.
– А вы думаете нет? – сказал Загребай. – У нас тут каждый месяц присягу снимают. Это не то что в ваших краях: раз в год снимут – и довольно.
Нам предстояло еще осмотреть множество маленьких прессов; когда же мы вышли из большого, то заметили столик, вокруг которого сидело человек пять неучей, грязных и сердитых, как ослы, коим прикрепили под хвостами хлопушки, и неучи эти пропускали через свой маленький пресс виноградную мезгу, оставшуюся после многократной выжимки; на местном языке они назывались инспекторами.
– Таких гнусных негодяев я отродясь не видал, – признался брат Жан.
После большого пресса мы осмотрели бесчисленное множество маленьких, битком набитых виноградарями, которые чистили ягоды особыми приспособлениями, так называемыми счетными статьями,и наконец вошли в комнату с низким потолком, где находился огромный двуглавый дог с брюхом, как у волка, и с когтями, как у ламбальского черта; его поили штрафным молоком, и по распоряжению господ начальников с ним здесь очень носились, потому что любой из них получал с него прибыли побольше, чем с иной богатой усадьбы, назывался же он на языке неучей Штраф в двойном размере.Отец его находился тут же; мастью и обличьем он от сына не отличался, но у него было не две, а целых четыре головы, две мужские и две женские, и назывался он Штраф в четырехкратном размере;то был самый кровожадный и самый опасный из здешних зверей, если не считать сидевшего в клетке дедушки, который носил название Просроченный вексель.
Убрата Жана всегда оставались свободными двадцать локтей кишок, на случай если ему подвернется солянка из адвокатов, и он начал злиться и приставать к Пантагрюэлю, чтобы тот подумал об обеде и пригласил к себе Загребая; выйдя же черным ходом из пресса, мы наткнулись на закованного в цепи старика, не то неуча, не то ученого, черт его знает, словом на какого-то гермафродита, которого за очками совсем не было видно, словно черепаху за панцирем, и никакой другой пищи старик этот не признавал, кроме той, что на местном наречии именуется Проверкой.Увидев его, Пантагрюэль спросил Загребая, откуда родом сей протонотарий и как его зовут. Загребай нам пояснил, что он искони пребывает здесь – к великому прискорбию господ начальников, которые заковали его в цепи и морят голодом, прозывается же он Ревизор.
– Клянусь священными яичками папы, это плясун под чужую дудку, – сказал брат Жан. – Не понимаю, чего господа неучи так боятся этого лицемера. Приглядись к нему получше, друг мой Панург: по-моему, он похож на Цапцарапа, ей-богу, и какие бы они ни были неучи, а уж это-то они понимают не хуже всякого другого. На их месте я бы его плеткой из угриной кожи прогнал туда, откуда он явился.
– Клянусь восточными моими очками, брат Жан, друг мой, ты прав, – молвил Панург, – по роже мерзкого этого лжеревизора сейчас видно, что он еще неученее и злее всех здешних бедных неучей, – те по крайности выжимают себе что под руку подвернется, без проволочки: раз-два, и виноградник обчищен, без всяких там судебных разбирательств и издевательств, – воображаю, как злы на них за это Пушистые Коты!
Глава XVII
О том, как мы прошли остров Раздутый, а равно и о том, как Панург едва не был убит
В ту же минуту мы на раздутых парусах двинулись к острову Раздутому и дорогой поведали наши приключения Пантагрюэлю. Пантагрюэля же рассказ наш в жестокое привел уныние, и, дабы развлечься, он даже сочинил на сей предмет несколько элегий. Прибыв к месту назначения, мы немного отдохнули и сделали запас пресной воды и дров; островитяне же с виду показались нам отнюдь не врагами бутылки и изрядными чревоугодниками. У всех были вздутые животы, и все лопались от жира; и еще мы здесь заметили то, чего нигде больше не наблюдалось, а именно: они распарывали себе кожу, чтобы выпустить жир, точь-в-точь как щеголи у нас в Турени разрезают верх штанов, чтобы выпустить тафту, и делали они это, по их словам, не из тщеславия или же кичливости, а просто потому, что иначе, мол, кожа не выдержит. Благодаря этому они внезапно становились выше ростом, – так садовники подрезают молоденькие деревца, чтобы они скорее росли.
Неподалеку от гавани стоял кабачок, по наружному виду весьма привлекательный и красивый, а возле него собралась толпа раздутого народа всякого пола, возраста и состояния, и это навело нас на мысль, что здесь готовится великое торжество и пиршество. Оказалось, однако ж, что все эти люди созваны на обжирание хозяина, – вот почему сюда с великою поспешностью стекались близкие и дальние родственники и свойственники. Мы не поняли этого выражения и решили, что под обжираниемздесь подразумевают какое-нибудь празднество, так же как мы говорим обручение, обвенчание, обзаконивание, обкручение,но нам сообщили, что хозяин трактира, при жизни великий шутник, великий обжора, великий охотник до лионских пирожков, великий лясоточитель, не вылезавший, подобно руайакскому трактирщику, из-за стола, десять лет подряд беспрестанно лопался от жира, ожирел окончательно и теперь по местному обычаю оканчивает свои дни обжираясь, оттого что ни брюшина, ни кожа, столько лет вспарываемая, не могут уже более прикрывать и придерживать его кишки, и в конце концов они у него вываливаются наружу, как вываливается у бочки днище.
– Добрые люди! – заговорил Панург. – А что ж вы не догадались стянуть ему хорошенько брюхо толстыми ремнями или деревянными, а в случае надобности и железными обручами? Ему тогда не так-то легко было бы вывалить наружу внутренности, и так бы скоро он не обжирнулся.
Не успел Панург это вымолвить, как раздался сильный, оглушительный взрыв, точно могучий дуб раскололся пополам, и тут нам пояснили, что обжирание наступило и что взрыв этот был предсмертным пуком трактирщика.
По сему обстоятельству мне припомнился досточтимый шательерский аббат, тот самый, который никогда не резвился со своими горничными nisi in pontificalibus [910]; друзья и родные всё приставали к нему, чтобы он бросил на старости лет свое аббатство, но аббат так прямо и объявил: перед тем как лечь, он, мол, ни за что не разоблачится, и последним-де звуком, который издаст его высокопреподобие, будет не простой, но аббатский пук.
Неподалеку от гавани стоял кабачок, по наружному виду весьма привлекательный и красивый, а возле него собралась толпа раздутого народа всякого пола, возраста и состояния, и это навело нас на мысль, что здесь готовится великое торжество и пиршество. Оказалось, однако ж, что все эти люди созваны на обжирание хозяина, – вот почему сюда с великою поспешностью стекались близкие и дальние родственники и свойственники. Мы не поняли этого выражения и решили, что под обжираниемздесь подразумевают какое-нибудь празднество, так же как мы говорим обручение, обвенчание, обзаконивание, обкручение,но нам сообщили, что хозяин трактира, при жизни великий шутник, великий обжора, великий охотник до лионских пирожков, великий лясоточитель, не вылезавший, подобно руайакскому трактирщику, из-за стола, десять лет подряд беспрестанно лопался от жира, ожирел окончательно и теперь по местному обычаю оканчивает свои дни обжираясь, оттого что ни брюшина, ни кожа, столько лет вспарываемая, не могут уже более прикрывать и придерживать его кишки, и в конце концов они у него вываливаются наружу, как вываливается у бочки днище.
– Добрые люди! – заговорил Панург. – А что ж вы не догадались стянуть ему хорошенько брюхо толстыми ремнями или деревянными, а в случае надобности и железными обручами? Ему тогда не так-то легко было бы вывалить наружу внутренности, и так бы скоро он не обжирнулся.
Не успел Панург это вымолвить, как раздался сильный, оглушительный взрыв, точно могучий дуб раскололся пополам, и тут нам пояснили, что обжирание наступило и что взрыв этот был предсмертным пуком трактирщика.
По сему обстоятельству мне припомнился досточтимый шательерский аббат, тот самый, который никогда не резвился со своими горничными nisi in pontificalibus [910]; друзья и родные всё приставали к нему, чтобы он бросил на старости лет свое аббатство, но аббат так прямо и объявил: перед тем как лечь, он, мол, ни за что не разоблачится, и последним-де звуком, который издаст его высокопреподобие, будет не простой, но аббатский пук.
Глава XVIII
О том, как наш корабль сел на мель и как мы были спасены путешественниками, ехавшими из Квинты
Выбрав якоря и канаты, мы подставили паруса легкому зефиру. Когда же мы прошли около двадцати двух миль, внезапно закрутился яростный вихрь, однако ж некоторое время мы с помощью булиней и парусов фок-мачты еще кое-как его обходили и выжидали – единственно, впрочем, для того, чтобы не перечить лоцману, который уверял нас, что по причине слабости встречных ветров, по причине той забавной борьбы, которую они ведут между собою, а равно и потому, что небо ясно и море спокойно, нам хоть и не должно ждать чего-нибудь особенно хорошего, но зато не следует бояться чего-нибудь особенно дурного; в подтверждение этого он почел уместным привести изречение философа, советовавшего держаться и терпеть
[911], то есть выжидать. Вихрь, однако ж, так долго не утихал, что лоцман, уступая настойчивой нашей просьбе, попытался пробиться сквозь него и двигаться все в том же направлении. И точно: подняв паруса на бизани и направив руль прямо по стрелке компаса, он воспользовался внезапно налетевшим яростным шквалом и пробился сквозь круговерть. Но мы попали из огня да в полымя: все равно как если бы мы, избежав Харибды, наткнулись на Сциллу, ибо, пройдя две мили, мы сели на мель, такую же, как в проливе св. Матфея.
Сильный ветер свистал в снастях, все мы в великое впали уныние, и только брат Жан нимало не тужил, напротив: подбадривал и утешал то того, то другого, – он предсказывал, что скоро небо выручит нас, и уверял, что видел над реей Кастора.
– Эх, кабы дал нам Бог очутиться сейчас на суше, – молвил Панург, – и чтобы у каждого из вас, страстных мореплавателей, оказалось по двести тысяч экю! Я бы ради такого случая подоил козла и натолок вам воды в ступе. Послушайте, я даже согласен на всю жизнь остаться холостяком, только устройте так, чтобы я мог сойти на берег, и дайте мне лошадку, а без слуги-то я уж как-нибудь обойдусь. Уход за мной лучше всего бывает тогда, когда у меня нет слуги. Плавт верно заметил, что число наших крестов, то есть огорчений, докук и неурядиц, соответствует числу наших слуг, даже если слуги лишены языка – самого опасного и зловредного их органа, из-за которого для них были придуманы пытки, муки и геенны, а не из-за чего-либо другого, хотя в наше время за пределами нашего отечества доктора прав алогично, то есть неразумно, толкуют это место в самом расширительном смысле.
Тут вплотную к нам приблизился груженный барабанами корабль, среди пассажиров коего я узнал людей почтенных, между прочим Анри Котираля [912], старинного моего приятеля; на поясе у него висел, как у женщин – четки, большущий ослиный причиндал, в левой руке он держал засаленный, замызганный, старый, грязный колпак какого-нибудь шелудивого, а в правой – здоровенную кочерыжку. Узнав меня, он вскрикнул от радости и сказал:
– А ну, что это у меня?Поглядите (тут он показал на ослиный причиндал), вот настоящая альгамана [913], докторская шапочка – это наш единственный эликсир, а вот это (он показал на кочерыжку) – это Lunaria major [914]. К вашему возвращению мы добудем философский камень.
– Откуда вы? – спросил я. – Куда путь держите? Что везете? Знаете теперь, что такое море?
– Из Квинты [915]. В Турень. Алхимию. Как свои пять пальцев.
– А кто это с вами на палубе? – спросил я.
– Певцы, музыканты, поэты, астрологи, рифмоплеты, геоманты, алхимики, часовых дел мастера, – отвечал он, – все они из Квинты и везут с собой оттуда прекрасные, подробные рекомендательные письма.
Не успел он договорить, как Панург в запальчивости и раздражении вскричал:
– Вы же все умеете делать, не исключая хорошей погоды и маленьких детей, так почему же вы не возьмете наш корабль за нос и без промедления не спустите его на воду?
– Я об этом как раз и думал, – отвечал Анри Котираль. – Сей же час, сию же минуту вы будете сняты с мели.
И точно: по его распоряжению выбили дно у семи миллионов пятисот тридцати двух тысяч восьмисот десяти больших барабанов, прорванной стороной повернули барабаны к шканцам и туго-натуго перевязали канатами, нос нашего корабля притянули к их корме и прикрепили к якорным битенгам. Затем одним рывком корабль наш был снят с мели, и все это было проделано с легкостью необычайною и ничего, кроме удовольствия, нам не доставило, ибо стук барабанов, сливаясь с мягким шуршаньем гравия и подбадривающим пением матросов, показался нам не менее приятным для слуха, чем музыка вращающихся в небе светил, которую Платон будто бы слышал ночами во сне.
Не желая оставаться у них в долгу, мы поделились с ними колбасами, насыпали им в барабаны сосисок и скатили к ним на палубу шестьдесят две бочки вина, но тут на их корабль совершили внезапное нападение два громадных физетера и вылили на него столько воды, сколько не наберется в реке Вьенне от Шинона до Сомюра, и эта вода залила им все барабаны, замочила им все реи и просочилась через воротники в штаны. Панург, глядя на это, пришел в восторг неописуемый и так натрудил себе селезенку, что боли у него потом продолжались свыше двух часов.
– Я было хотел угостить их вином, а тут вовремя подоспела вода, – сказал он. – Пресной водой они гнушаются, они ею только руки моют. А вот эта прелестная соленая водичка послужит им бурою, селитрою, аммиачною солью в кухне Гебера. [916]
Нам не представилось возможности еще с ними побеседовать, ибо первый порыв ветра тотчас же отнял у нас свободу управления рулем, и тогда лоцман упросил нас всецело положиться на него, с тем чтобы самим кутить без всякой помехи, если же мы, дескать, хотим благополучно добраться до королевства Квинты, то нам надлежит обходить вихрь и плыть по течению.
Сильный ветер свистал в снастях, все мы в великое впали уныние, и только брат Жан нимало не тужил, напротив: подбадривал и утешал то того, то другого, – он предсказывал, что скоро небо выручит нас, и уверял, что видел над реей Кастора.
– Эх, кабы дал нам Бог очутиться сейчас на суше, – молвил Панург, – и чтобы у каждого из вас, страстных мореплавателей, оказалось по двести тысяч экю! Я бы ради такого случая подоил козла и натолок вам воды в ступе. Послушайте, я даже согласен на всю жизнь остаться холостяком, только устройте так, чтобы я мог сойти на берег, и дайте мне лошадку, а без слуги-то я уж как-нибудь обойдусь. Уход за мной лучше всего бывает тогда, когда у меня нет слуги. Плавт верно заметил, что число наших крестов, то есть огорчений, докук и неурядиц, соответствует числу наших слуг, даже если слуги лишены языка – самого опасного и зловредного их органа, из-за которого для них были придуманы пытки, муки и геенны, а не из-за чего-либо другого, хотя в наше время за пределами нашего отечества доктора прав алогично, то есть неразумно, толкуют это место в самом расширительном смысле.
Тут вплотную к нам приблизился груженный барабанами корабль, среди пассажиров коего я узнал людей почтенных, между прочим Анри Котираля [912], старинного моего приятеля; на поясе у него висел, как у женщин – четки, большущий ослиный причиндал, в левой руке он держал засаленный, замызганный, старый, грязный колпак какого-нибудь шелудивого, а в правой – здоровенную кочерыжку. Узнав меня, он вскрикнул от радости и сказал:
– А ну, что это у меня?Поглядите (тут он показал на ослиный причиндал), вот настоящая альгамана [913], докторская шапочка – это наш единственный эликсир, а вот это (он показал на кочерыжку) – это Lunaria major [914]. К вашему возвращению мы добудем философский камень.
– Откуда вы? – спросил я. – Куда путь держите? Что везете? Знаете теперь, что такое море?
– Из Квинты [915]. В Турень. Алхимию. Как свои пять пальцев.
– А кто это с вами на палубе? – спросил я.
– Певцы, музыканты, поэты, астрологи, рифмоплеты, геоманты, алхимики, часовых дел мастера, – отвечал он, – все они из Квинты и везут с собой оттуда прекрасные, подробные рекомендательные письма.
Не успел он договорить, как Панург в запальчивости и раздражении вскричал:
– Вы же все умеете делать, не исключая хорошей погоды и маленьких детей, так почему же вы не возьмете наш корабль за нос и без промедления не спустите его на воду?
– Я об этом как раз и думал, – отвечал Анри Котираль. – Сей же час, сию же минуту вы будете сняты с мели.
И точно: по его распоряжению выбили дно у семи миллионов пятисот тридцати двух тысяч восьмисот десяти больших барабанов, прорванной стороной повернули барабаны к шканцам и туго-натуго перевязали канатами, нос нашего корабля притянули к их корме и прикрепили к якорным битенгам. Затем одним рывком корабль наш был снят с мели, и все это было проделано с легкостью необычайною и ничего, кроме удовольствия, нам не доставило, ибо стук барабанов, сливаясь с мягким шуршаньем гравия и подбадривающим пением матросов, показался нам не менее приятным для слуха, чем музыка вращающихся в небе светил, которую Платон будто бы слышал ночами во сне.
Не желая оставаться у них в долгу, мы поделились с ними колбасами, насыпали им в барабаны сосисок и скатили к ним на палубу шестьдесят две бочки вина, но тут на их корабль совершили внезапное нападение два громадных физетера и вылили на него столько воды, сколько не наберется в реке Вьенне от Шинона до Сомюра, и эта вода залила им все барабаны, замочила им все реи и просочилась через воротники в штаны. Панург, глядя на это, пришел в восторг неописуемый и так натрудил себе селезенку, что боли у него потом продолжались свыше двух часов.
– Я было хотел угостить их вином, а тут вовремя подоспела вода, – сказал он. – Пресной водой они гнушаются, они ею только руки моют. А вот эта прелестная соленая водичка послужит им бурою, селитрою, аммиачною солью в кухне Гебера. [916]
Нам не представилось возможности еще с ними побеседовать, ибо первый порыв ветра тотчас же отнял у нас свободу управления рулем, и тогда лоцман упросил нас всецело положиться на него, с тем чтобы самим кутить без всякой помехи, если же мы, дескать, хотим благополучно добраться до королевства Квинты, то нам надлежит обходить вихрь и плыть по течению.
Глава XIX
О том, как мы прибыли в королевство Квинтэссенции, именуемое Энтелехией
На протяжении полусуток мы благоразумно обходили вихрь и только на третий день, заметив, что воздух сделался прозрачнее, благополучно вошли в гавань Матеотехнию, неподалеку от дворца Квинтэссенции. В гавани нам бросилось в глаза, что арсенал охраняет великое множество лучников и ратников. Сперва мы было струхнули, да и было отчего, – они отобрали у нас оружие и дерзко с нами заговорили:
– Откуда, молодцы, путь держите?
– Из Турени, братцы, – отвечал Панург. – Следственно, мы из Франции, и нас снедает желание поклониться госпоже Квинтэссенции и посетить достославное королевство Энтелехию.
– Как вы сказали? – переспросили они. – Вы говорите Энтелехия или же Энделехия? [917]
– Братцы, голубчики! – сказал Панург. – Мы люди простые, дурашливые, уж вы не осудите грубый язык наш, зато сердца у нас чистые и бесхитростные.
– Мы неспроста задали вопрос, знаете ли вы, какая между этими двумя словами разница, – продолжали они. – Из Турени у нас перебывало много народу – все как на подбор славные увальни, и слово это они выговаривали правильно, а вот из других краев к нам приезжали гордецы, надутые, как шотландцы, и не успеют, бывало, приехать, сейчас же давай с нами препираться, ну да разве им что внушишь? Шиш! У вас у всех там столько свободного времени, что вы не знаете, куда его девать, и тратите вы его на то, чтобы говорить, спорить и писать всякий вздор о нашей госпоже королеве. Цицерон не нашел ничего лучшего, как отвлечься ради этого от своего Государства,и Диоген Лаэртский туда же, и Феодор Газа, и Аргиропуло, и Виссарион, и Полициано, и Бюде, и Ласкарис, и все эти чертовы пустоголовые мудрецы, коих число было бы не так велико, когда бы к ним уже в наше время не присоединились Скалигер, Биго, Шамбрие, Франсуа Флери [918]и еще какие-то саврасы без узды. Эх, жабу им в горло и в зев! Ну уж мы их…
– Эге-ге, да он льстит чертям! – пробормотал Панург.
– Вы же сюда прибыли не для того, чтобы защищать их дурачества, у вас и намерений таких нет, а потому мы с вами не будем больше о них говорить. Аристотель, основоположник и образец всякой философии, является крестным отцом нашей госпожи королевы, и он весьма удачно и метко назвал ее Энтелехией. Энтелехия – вот ее настоящее имя. С….ь мы хотели на тех, кто назовет ее иначе. Кто назовет ее иначе, тот попадет пальцем в небо. А вас – милости просим!
Они заключили нас в свои объятия, и это привело нас в восторг. Панург шепнул мне на ухо:
– Ну как, брат, страшновато тебе было во время этой осады?
– Слегка, – отвечал я.
– А мне было страшнее, – признался он, – чем некогда воинам Ефраимовым, когда их убивали и топили галаадитяне за то, что они вместо «шибболет» выговаривали «сибболет». А ведь во всей Босе не найдется такого человека, который целым возом сена сумел бы заткнуть мне задний проход.
Засим военачальник молча и с великими церемониями повел нас во дворец королевы. Пантагрюэль хотел с ним о чем-то поговорить, но военачальник, так и не дотянувшись до его уха, потребовал лестницу или же высокие ходули.
– Баста! – сказал он наконец. – Была бы на то воля нашей королевы, мы бы с вами сравнялись в росте. И так оно и будет, стоит ей только пожелать.
В первых галереях мы встретили тьму-тьмущую больных, коих расставили по разным местам соответственно многоразличию заболеваний: прокаженные толпились совсем отдельно, отравленные – в одном месте, чумные – в другом, с дурной болезнью – в первом ряду и т. п.
– Откуда, молодцы, путь держите?
– Из Турени, братцы, – отвечал Панург. – Следственно, мы из Франции, и нас снедает желание поклониться госпоже Квинтэссенции и посетить достославное королевство Энтелехию.
– Как вы сказали? – переспросили они. – Вы говорите Энтелехия или же Энделехия? [917]
– Братцы, голубчики! – сказал Панург. – Мы люди простые, дурашливые, уж вы не осудите грубый язык наш, зато сердца у нас чистые и бесхитростные.
– Мы неспроста задали вопрос, знаете ли вы, какая между этими двумя словами разница, – продолжали они. – Из Турени у нас перебывало много народу – все как на подбор славные увальни, и слово это они выговаривали правильно, а вот из других краев к нам приезжали гордецы, надутые, как шотландцы, и не успеют, бывало, приехать, сейчас же давай с нами препираться, ну да разве им что внушишь? Шиш! У вас у всех там столько свободного времени, что вы не знаете, куда его девать, и тратите вы его на то, чтобы говорить, спорить и писать всякий вздор о нашей госпоже королеве. Цицерон не нашел ничего лучшего, как отвлечься ради этого от своего Государства,и Диоген Лаэртский туда же, и Феодор Газа, и Аргиропуло, и Виссарион, и Полициано, и Бюде, и Ласкарис, и все эти чертовы пустоголовые мудрецы, коих число было бы не так велико, когда бы к ним уже в наше время не присоединились Скалигер, Биго, Шамбрие, Франсуа Флери [918]и еще какие-то саврасы без узды. Эх, жабу им в горло и в зев! Ну уж мы их…
– Эге-ге, да он льстит чертям! – пробормотал Панург.
– Вы же сюда прибыли не для того, чтобы защищать их дурачества, у вас и намерений таких нет, а потому мы с вами не будем больше о них говорить. Аристотель, основоположник и образец всякой философии, является крестным отцом нашей госпожи королевы, и он весьма удачно и метко назвал ее Энтелехией. Энтелехия – вот ее настоящее имя. С….ь мы хотели на тех, кто назовет ее иначе. Кто назовет ее иначе, тот попадет пальцем в небо. А вас – милости просим!
Они заключили нас в свои объятия, и это привело нас в восторг. Панург шепнул мне на ухо:
– Ну как, брат, страшновато тебе было во время этой осады?
– Слегка, – отвечал я.
– А мне было страшнее, – признался он, – чем некогда воинам Ефраимовым, когда их убивали и топили галаадитяне за то, что они вместо «шибболет» выговаривали «сибболет». А ведь во всей Босе не найдется такого человека, который целым возом сена сумел бы заткнуть мне задний проход.
Засим военачальник молча и с великими церемониями повел нас во дворец королевы. Пантагрюэль хотел с ним о чем-то поговорить, но военачальник, так и не дотянувшись до его уха, потребовал лестницу или же высокие ходули.
– Баста! – сказал он наконец. – Была бы на то воля нашей королевы, мы бы с вами сравнялись в росте. И так оно и будет, стоит ей только пожелать.
В первых галереях мы встретили тьму-тьмущую больных, коих расставили по разным местам соответственно многоразличию заболеваний: прокаженные толпились совсем отдельно, отравленные – в одном месте, чумные – в другом, с дурной болезнью – в первом ряду и т. п.
Глава XX
О том, как Квинтэссенция лечила болезни музыкой
Во второй галерее военачальник показал нам молодую даму (хотя ей было по малой мере тысяча восемьсот лет), красивую, изящную, пышно одетую, окруженную придворными дамами и кавалерами.
– Сейчас не время с ней говорить, – заметил военачальник, – вы только следите внимательно за всеми ее действиями. У вас там, в ваших королевствах, иные короли фантастическим способом лечат некоторые болезни, как-то: золотуху, падучую, а равно и перемежающуюся лихорадку, – лечат возложением рук, и ничем больше. Наша королева лечит от всех болезней, не прикасаясь к недугующим, а лишь наигрывая им ту или иную, в зависимости от заболевания, песенку.
Тут он показал нам органы, коих звуки творили чудеса. Они поражали необыкновенным своим устройством: трубы, в виде палочек, были из кассии [919], музыкальный ящик – из бакаутового дерева, пластинки – из ревеня, педали – из турбита, клавиатура – из скаммонии.
Пока мы рассматривали необычайный, доселе не виданный орган, абстракторы, сподизаторы, масситеры, прегусты, табахимы, хахамимы, нееманимы, рабребаны, ниреины, розены, недибимы, неаримы, саганимы, перашимы, хасинимы, саримы, шотримы, аботы, амилимы, ахашдарпнины, мебины, гиборимы [920]и другие прислужники королевы ввели прокаженных; она сыграла им какую-то песенку – они тотчас же и вполне излечились. Затем были введены отравленные – она сыграла им другую песенку, и болезнь как рукой сняло. То же самое было со слепыми, глухими, немыми и паралитиками. Все это, естественно, привело нас в трепет: мы пали ниц как бы в экстазе и восторге от всепоглощающего созерцания и любования тою целебною силою, которая у нас на глазах исходила от госпожи королевы, и не в состоянии были вымолвить ни слова. Так мы всё и лежали на полу, пока наконец она не дотронулась до Пантагрюэля красивым букетом белых роз, который держала в руке, не привела нас в чувство и не заставила подняться. Затем она обратилась к нам с шелковыми словами, с такими, с какими, по мнению Парисатиды, надлежало обращаться к сыну Парисатиды – Киру, или, уж во всяком случае, со словами из алой тафты:
– Благородство, излучаемое циркумференцией [921]ваших особ, дает мне полное представление о добродетели, сокрытой у вас в душе; ощущая же медоточивую сладость ваших смиренных изъявлений преданности, я легко убеждаюсь в том, что сердца ваши свободны от зловредного и напыщенного суемудрия и вольнодумства, что они впитали в себя редкостные иноземные учения, между тем нравы непросвещенной черни ныне таковы, что к учениям этим можно как угодно тяготеть, да не так-то легко к ним пробиться. Вот почему я, в свое время возвысившаяся над личными пристрастиями, ныне не могу удержаться от пошлых слов: вы мои дорогие, предорогие, распредорогие гости.
– Я человек неученый, – сказал мне на ухо Панург, – отвечайте вы, если хотите.
Я, однако ж, ничего не ответил, не ответил и Пантагрюэль; все мы по-прежнему хранили молчание.
Тогда снова заговорила королева:
– Это ваше безмолвие указывает на то, что вышли вы не только из школы пифагорейской, от коей издревле берет начало постепенно размножившийся род моих пращуров, но что, кроме того, и в Египте, сей колыбели возвышенной философии, назад тому множество лун вы грызли себе ногти и чесали голову пальцем. В пифагорейской школе безмолвие являло собою символ знания, египтяне также возвеличили и обожествили молчание, а первосвященники Гиерополя приносили жертвы великому богу, не произнося ни слова, бесшумно и безмолвно. В намерения мои ни в малой мере не входит выказать по отношению к вам отсутствие признательности, – напротив того, я намерена в наглядной форме эксцентрировать вам мои мысли, хотя бы даже сущность их от меня абстрагировалась.
Окончив эту речь, она обратилась к прислужникам своим с кратким повелением:
– Табахимы, к Панацее!
Как скоро она произнесла эти слова, табахимы обратились к нам с просьбой извинить королеву за то, что она не будет с нами обедать, ибо за обедом она ничего, мол, не ест, кроме некоторых категорий, сехаботов, аменимов, димионов, абстракций, хирхуринов, халоминов, вторичных интенций, харадотов [922], антитез, метемпсихоз и трансцендентных пролепсисов.
Затем нас отвели в небольшую комнату, обитую тревогами. Одному Богу известно, как славно нас там угостили. Говорят, Юпитер на дубленой шкуре козы, выкормившей его на Крите, той самой шкуре, которая служила ему щитом в битве с титанами (за что он и был прозван Эгиохом), записывает все, что творится на свете. Клянусь честью, друзья мои пьяницы, не то что на одной, а и на восемнадцати козьих шкурах не перечислить тех дивных яств, кушаний и блюд, какие нам подавались, даже если бы мы стали писать такими же маленькими буквами, какими была написана та Гомерова Илиада,которую читал Цицерон, уверявший, что ее можно было прикрыть одной ореховой скорлупкой. О себе скажу, что, будь у меня сто языков, сто ртов, железная глотка и будь я сладкоречив, как Платон, мне и четырех книг было бы мало, чтобы описать вам хотя бы одну треть от половины того, чем нас потчевали. Пантагрюэль же мне сказал, что, по его разумению, слова «К Панацее!», с которыми госпожа королева обратилась к табахинам, имеют у них смысл символический и означают пир на весь мир, – так Лукулл, желая как-нибудь особенно угостить друзей своих, хотя бы даже явившихся неожиданно, как это случалось иной раз с Цицероном и Гортензией, говорил: «У Аполлона!»
– Сейчас не время с ней говорить, – заметил военачальник, – вы только следите внимательно за всеми ее действиями. У вас там, в ваших королевствах, иные короли фантастическим способом лечат некоторые болезни, как-то: золотуху, падучую, а равно и перемежающуюся лихорадку, – лечат возложением рук, и ничем больше. Наша королева лечит от всех болезней, не прикасаясь к недугующим, а лишь наигрывая им ту или иную, в зависимости от заболевания, песенку.
Тут он показал нам органы, коих звуки творили чудеса. Они поражали необыкновенным своим устройством: трубы, в виде палочек, были из кассии [919], музыкальный ящик – из бакаутового дерева, пластинки – из ревеня, педали – из турбита, клавиатура – из скаммонии.
Пока мы рассматривали необычайный, доселе не виданный орган, абстракторы, сподизаторы, масситеры, прегусты, табахимы, хахамимы, нееманимы, рабребаны, ниреины, розены, недибимы, неаримы, саганимы, перашимы, хасинимы, саримы, шотримы, аботы, амилимы, ахашдарпнины, мебины, гиборимы [920]и другие прислужники королевы ввели прокаженных; она сыграла им какую-то песенку – они тотчас же и вполне излечились. Затем были введены отравленные – она сыграла им другую песенку, и болезнь как рукой сняло. То же самое было со слепыми, глухими, немыми и паралитиками. Все это, естественно, привело нас в трепет: мы пали ниц как бы в экстазе и восторге от всепоглощающего созерцания и любования тою целебною силою, которая у нас на глазах исходила от госпожи королевы, и не в состоянии были вымолвить ни слова. Так мы всё и лежали на полу, пока наконец она не дотронулась до Пантагрюэля красивым букетом белых роз, который держала в руке, не привела нас в чувство и не заставила подняться. Затем она обратилась к нам с шелковыми словами, с такими, с какими, по мнению Парисатиды, надлежало обращаться к сыну Парисатиды – Киру, или, уж во всяком случае, со словами из алой тафты:
– Благородство, излучаемое циркумференцией [921]ваших особ, дает мне полное представление о добродетели, сокрытой у вас в душе; ощущая же медоточивую сладость ваших смиренных изъявлений преданности, я легко убеждаюсь в том, что сердца ваши свободны от зловредного и напыщенного суемудрия и вольнодумства, что они впитали в себя редкостные иноземные учения, между тем нравы непросвещенной черни ныне таковы, что к учениям этим можно как угодно тяготеть, да не так-то легко к ним пробиться. Вот почему я, в свое время возвысившаяся над личными пристрастиями, ныне не могу удержаться от пошлых слов: вы мои дорогие, предорогие, распредорогие гости.
– Я человек неученый, – сказал мне на ухо Панург, – отвечайте вы, если хотите.
Я, однако ж, ничего не ответил, не ответил и Пантагрюэль; все мы по-прежнему хранили молчание.
Тогда снова заговорила королева:
– Это ваше безмолвие указывает на то, что вышли вы не только из школы пифагорейской, от коей издревле берет начало постепенно размножившийся род моих пращуров, но что, кроме того, и в Египте, сей колыбели возвышенной философии, назад тому множество лун вы грызли себе ногти и чесали голову пальцем. В пифагорейской школе безмолвие являло собою символ знания, египтяне также возвеличили и обожествили молчание, а первосвященники Гиерополя приносили жертвы великому богу, не произнося ни слова, бесшумно и безмолвно. В намерения мои ни в малой мере не входит выказать по отношению к вам отсутствие признательности, – напротив того, я намерена в наглядной форме эксцентрировать вам мои мысли, хотя бы даже сущность их от меня абстрагировалась.
Окончив эту речь, она обратилась к прислужникам своим с кратким повелением:
– Табахимы, к Панацее!
Как скоро она произнесла эти слова, табахимы обратились к нам с просьбой извинить королеву за то, что она не будет с нами обедать, ибо за обедом она ничего, мол, не ест, кроме некоторых категорий, сехаботов, аменимов, димионов, абстракций, хирхуринов, халоминов, вторичных интенций, харадотов [922], антитез, метемпсихоз и трансцендентных пролепсисов.
Затем нас отвели в небольшую комнату, обитую тревогами. Одному Богу известно, как славно нас там угостили. Говорят, Юпитер на дубленой шкуре козы, выкормившей его на Крите, той самой шкуре, которая служила ему щитом в битве с титанами (за что он и был прозван Эгиохом), записывает все, что творится на свете. Клянусь честью, друзья мои пьяницы, не то что на одной, а и на восемнадцати козьих шкурах не перечислить тех дивных яств, кушаний и блюд, какие нам подавались, даже если бы мы стали писать такими же маленькими буквами, какими была написана та Гомерова Илиада,которую читал Цицерон, уверявший, что ее можно было прикрыть одной ореховой скорлупкой. О себе скажу, что, будь у меня сто языков, сто ртов, железная глотка и будь я сладкоречив, как Платон, мне и четырех книг было бы мало, чтобы описать вам хотя бы одну треть от половины того, чем нас потчевали. Пантагрюэль же мне сказал, что, по его разумению, слова «К Панацее!», с которыми госпожа королева обратилась к табахинам, имеют у них смысл символический и означают пир на весь мир, – так Лукулл, желая как-нибудь особенно угостить друзей своих, хотя бы даже явившихся неожиданно, как это случалось иной раз с Цицероном и Гортензией, говорил: «У Аполлона!»
Глава XXI
О том, как королева проводила время после обеда
[923]
По окончании трапезы один из хахамимов провел нас в залу госпожи королевы, и там мы увидели, как она, по своему обыкновению окруженная принцами и придворными дамами, после принятия пищи просеивает, провеивает, пропускает и проводит свое время сквозь большое красивое решето из белого и голубого шелка. Затем они, возрождая древность, плясали все вместе
кордакс, калабризм,
эммелию, молосскую,
сициннию, кернофор,
ямбическую, монгас,
персидскую, терманстрию,
фригийскую, флоралию,
никатизм, пирриху [924],
фракийскую, а равно и многие другие пляски.
Потом, с дозволения королевы, мы осмотрели дворец и увидели там столько нового, чудесного и необычайного, что я еще и сейчас при одном воспоминании об этом прихожу в восторг. Всего более потрясло нас, впрочем, искусство ее придворных: абстракторов, перазонов, недибимов, сподизаторов и других, – они сказали нам напрямик, без утайки, что госпожа королева делает только невозможное и исцеляет только неизлечимых больных, меж тем как они, ее помощники, заняты лечением других болезней.
кордакс, калабризм,
эммелию, молосскую,
сициннию, кернофор,
ямбическую, монгас,
персидскую, терманстрию,
фригийскую, флоралию,
никатизм, пирриху [924],
фракийскую, а равно и многие другие пляски.
Потом, с дозволения королевы, мы осмотрели дворец и увидели там столько нового, чудесного и необычайного, что я еще и сейчас при одном воспоминании об этом прихожу в восторг. Всего более потрясло нас, впрочем, искусство ее придворных: абстракторов, перазонов, недибимов, сподизаторов и других, – они сказали нам напрямик, без утайки, что госпожа королева делает только невозможное и исцеляет только неизлечимых больных, меж тем как они, ее помощники, заняты лечением других болезней.