– Ничего себе оговорка! – вставил Эпистемон.
   – Вам нужен человек, пригодный и подходящий для того, чтобы в мирное время управлять республикой, королевством, империей или же монархией, дабы и церковь, и знать, и сенат, и народ пребывали в довольстве, дружбе, согласии, повиновении, добронравии и благочинии? Так возьмите же декреталиста.
   Вам нужен человек, который примерною своею жизнью, красноречием, благочестивыми увещаниями в короткий срок, без кровопролития, сумел бы отвоевать Святую землю и обратить в святую веру безбожных турок, евреев, татар, московитов, мамелюков и саррабовитов [826]? Так возьмите же декреталиста.
   Отчего во многих странах народ непокорен и разнуздан, слуги обжираются и бездельничают, а школяры – лоботрясы и сущие ослы? Оттого что их правители, дворецкие и наставники не были декреталистами.
   А кто – скажите положа руку на сердце – учредил, укрепил и утвердил в правах славные монашеские ордены, коими христианский мир повсюду изукрашен, разубран и осиян, словно ясными звездами небесный свод? Божественные Декреталии.
   Кто установил начала, заложил основы и воздвигнул устои жизни в обителях, монастырях и аббатствах и кто ныне поддерживает, кормит и питает иноков честных, их же неустанными денными и нощными молениями мир избавлен от грозившей ему опасности быть вновь погруженным в довременный хаос? Священные Декреталии.
   Кто в изобилии производит и день ото дня приумножает все земные блага, предназначенные как для тела, так равно и для души, во всехвальной и достославной вотчине, апостолом Петром учрежденной? Святые Декреталии.
   Кто наделил священный апостолический папский престол такою грозною силою, что во всей вселенной от века и до наших дней все короли, императоры, самодержцы и государи, хотят они или не хотят, зависят от него, им одним держатся, им коронуются, на него опираются, им облекаются властью и единственно для того, чтобы простереться ниц и чмокнуть чудодейственную туфлю, коей изображение вы только что созерцали, прибывают в Рим? Благодатные Декреталии Божьи.
   Я намерен открыть вам великую тайну. На гербах и девизах ваших университетов обыкновенно изображается книга, иногда открытая, а иногда и закрытая. Как вы полагаете, что это за книга?
   – Понятия не имею, – отвечал Пантагрюэль. – Я никогда ее не читал.
   – Это Декреталии, без коих погибли бы все университетские привилегии, – пояснил Гоменац. – Сами-то вы нипочем бы не догадались! Ха-ха-ха-ха!
   Тут Гоменац начал рыгать, ржать, плеваться, потеть, п….ть, а затем протянул свою высокую засаленную шапочку с четырьмя гульфиками одной из девиц, и та, нежно поцеловав ее и возвеселившись духом, надела на прелестную свою головку – в знак и в залог того, что ее отдадут замуж прежде других.
   – Виват! – вскричал Эпистемон. – Виват, фифат, пипат, бибат! Вот уж подлинно апокалиптическая тайна!
   – Служка, служка! – возопил Гоменац. – А ну-ка услужи нам не в службу, а в дружбу. Девушки, подавайте десерт! Итак, повторяю: всецело посвятив себя изучению священных Декреталий, вы еще на этом свете удостоитесь почестей и богатств. К сказанному я должен прибавить, что на том свете вам уготовано спасение в блаженном небесном царстве, ключи от коего вверены декреталиарху, этому благому нашему Богу. О всеблагий Боже, ты, коему я поклоняюсь, ты, коего мне не довелось еще видеть! Яви нам особую милость и хотя бы в смертный наш час открой нам драгоценные сии сокровища святой нашей матери-церкви, коих ты еси блюститель, хранитель, смотритель, распорядитель и распределитель! И пусть по твоему повелению у нас всегда будут в изобилии сладчайшие сии плоды богомыслия, чудные сии индульгенции, дабы не за что было ухватить бесам несчастные наши души и дабы грозный зев преисподней не поглотил нас. Если же чистилища нам не миновать – пусть будет так! Однако ж в твоей власти и в твоей воле выручить нас, когда тебе только заблагорассудится.
   Тут Гоменац, бия себя в грудь и целуя сложенные крестом большие пальцы рук, горькими слезами заплакал.

Глава LIV
О том, как Гоменац подарил Пантагрюэлю груши доброго христианина

   Эпистемон, брат Жан и Панург, наблюдавшие трогательную эту развязку, неожиданно прикрылись салфетками и закричали: «Мяу, мяу, мяу!» – делая в то же время вид, что плачут и утирают слезы. Девицы, будучи хорошо вышколены, нимало не медля подали всем кубки с климентинским вином и к нему разных сортов варенье. Веселый пир возобновился.
   В конце трапезы Гоменац оделил нас множеством крупных, отборных груш.
   – Вот вам, друзья, – сказал он. – Это груши особенные [827], таких вы нигде больше не найдете. Ни одна земля всего вам не уродит. Черное дерево растет только в Индии. Из страны Сабеи привозят хороший ладан. С острова Лемноса – аптечную глину. Только на нашем острове произрастают отменные эти груши. Если хотите, разведите их у себя.
   – Как они у вас называются? – осведомился Пантагрюэль. – По-моему, это превкусные груши и очень сочные. Если их разрезать на четыре части, положить в кастрюлю, подбавить туда немножко сахару и вина и все это вместе сварить, то, уж верно, получится кушанье, очень полезное как для хворых, так равно и для здоровых.
   – Еще бы! – подтвердил Гоменац. – Мы, слава тебе, Господи, люди простые: фиги зовем фигами, сливы – сливами, а груши – грушами.
   – Честное слово, – сказал Пантагрюэль, – когда я возвращусь домой, – а это, Бог даст, будет скоро, – то непременно посажу и привью эти груши в моем туреньском саду на берегу Луары, и будут они называться грушами доброго христианина,ибо лучших христиан, чем эти добрые папоманы, мне еще никогда не приходилось видеть.
   – По-моему, – сказал брат Жан, – не мешало бы ему еще подарить нам возика два-три своих девиц.
   – Для чего? – осведомился Гоменац.
   – Для того чтобы хорошо наточенными кинжалами пустить им кровь между большими пальцами на ногах, – отвечал брат Жан. – Приплод же, который они нам дадут, – это все будут добрые христиане, так что и у нас эта порода размножится, а то ведь наши христиане не больно хороши.
   – Нет уж, мы вам их не дадим, ей-ей, не дадим, – сказал Гоменац, – я знаю, вы хотите, чтобы парни ими натешились, – я бы сейчас обо всем догадался по вашему носу, даже если бы никогда прежде вас не видел. Ай, ай-ай, вот так чадушко! Вы что же, душу свою погубить хотите? В наших Декреталиях насчет этого строго. Вы бы лучше почитали их повнимательнее.
   – Как вам угодно, – заметил брат Жан, – но только si tu поп vis dare, praesta quaesumus [828]. Так по крайности сказано в служебнике. Стало быть, мне ни один мужчина не страшен, будь то сам кристаллический, то бишь декреталический ученый муж в своей треугольной шапочке.
   Отобедав, мы простились с Гоменацем и со всем тамошним гостеприимным народом, изъявили им глубокую свою признательность и пообещали в благодарность за чрезвычайное их радушие упросить, когда будем в Риме, святейшего владыку незамедлительно посетить их. Засим мы возвратились на корабль. Пантагрюэль, по обычной своей щедрости и желая отблагодарить Гоменаца за то, что он показал нам священное изображение папы, подарил ему девять кусков золотой фризовой парчи – на завесу для надалтарного окна и велел наполнить двойными экю с изображением башмака кружку для сбора лепты на обновление и нужды храма, девицам же, прислуживавшим за столом во время обеда, он велел выдать по девятьсот четырнадцать золотых монет с изображением Благовещенья – в знак того, что их всех пора выдать замуж.

Глава LV
О том, как Пантагрюэль в открытом море услыхал разные оттаявшие слова [829]

   В открытом море мы лопали да хлопали, калякали да клюкали, как вдруг Пантагрюэль встал из-за стола и огляделся по сторонам. Немного погодя он сказал нам:
   – Слышите, друзья? Мне кажется, я слышу, как несколько человек разговаривают, а между тем никого не вижу. Прислушайтесь.
   При этих его словах мы напрягли внимание и стали жадно, подобно тому как высасывают аппетитных устриц из раковин, всасывать ушами воздух, не раздастся ли чей-либо голос или же какой-нибудь звук, а чтобы ничего не пропустить, некоторые из нас, в подражание императору Антонину, даже приставили к ушам ладони. Со всем тем мы объявили, что никаких голосов не слыхать.
   Пантагрюэль продолжал настаивать, что до него доносится несколько голосов – и мужских и женских; в конце концов и нам почудилось, что мы также их слышим, если только это не звон в ушах. Чем сильнее напрягали мы слух, тем явственнее различали отдельные голоса и даже целые слова, и тут на нас напал необоримый страх, да и было отчего: видеть никого не видим, а слышим разные звуки и голоса, и мужские, и женские, и детские, и конское ржание, так что Панург наконец не вытерпел и крикнул:
   – Черт подери, да что ж это за издевательство! Мы пропали. Бежим! Мы в ловушке! Брат Жан, друг мой, ты здесь? Будь добр, стань ко мне поближе! Меч твой с тобой? Гляди, как бы он не застрял в ножнах. Ты его только наполовину отчистил. Мы пропали. Послушайте, ей-богу, это палят из пушек. Бежим! Но только не на четвереньках, как предлагал Брут во время битвы при Фарсале [830], я предлагаю – на парусах и на веслах. Бежим! На море мужество меня оставляет. Вот в погребке и прочих местах у меня его более чем достаточно. Бежим! Спасайся! Это во мне не страх говорит, – ведь я же ничего не боюсь, кроме напастей. Я всегда это утверждал. И то же самое утверждал вольный стрелок из Баньоле. Не будем все же особенно упорствовать, а то как бы в воду не ухнуть. Бежим! Эй, покажи им пятки! Да поверни же руль, сукин ты сын! Эх, кабы дал мне Бог очутиться сейчас в Кенкене, – я бы и жениться тогда не стал! Бежим, нам с ними все равно не справиться! Десять против одного, уверяю вас. К тому же они здесь у себя дома, а мы люди пришлые. Они нас всех перебьют. Бежим, в этом нет никакого стыда! Демосфен сказал, что бегущий вновь вступит в бой. Во всяком случае, удалимся. На бакборт, на штирборт, к фок-мачте, к булиням! Мы погибли. Бежим, черт бы вас всех побрал, бежим!
   Услышав вопли Панурга, Пантагрюэль сказал:
   – Какой это там беглец выискался? Прежде посмотрим, что за люди. А вдруг они наши? Я пока еще никого не видел, а вижу я на сто миль в окружности. Послушайте, что я вам скажу. Я читал, что философ Петроний [831]держался того мнения, будто существует несколько миров, которые образуют равносторонний треугольник, центр коего, как он уверял, представляет собой обиталище Истины, и там сосредоточены слова, идеи, образы и прообразы всего, что было и будет, а вокруг них – наш мир. И вот в иные годы через долгие промежутки времени часть их падает на людей, как простуда, или же как пала роса на руно Гедеоново, а остальное дожидается будущего – и так до скончания века.
   Еще я припоминаю: Аристотель считал, что слова Гомера летучи, бегучи, текучи и, следственно, одушевленны.
   Мало того: Антифан уподобил учение Платона словам, которые были где-то произнесены лютой зимой, тут же застыли и замерзли на ходу, и так их никто и не услышал. В самом деле: то, чему Платон обучал малых детей, вряд ли постигали они даже в преклонных летах.
   Так вот не мешало бы нам поразмыслить и разузнать, не здесь ли именно такие слова оттаивают. Мы, верно уж, были бы поражены, когда бы сыскали здесь голову и лиру Орфея, а между тем фракиянки, изрубив Орфея в куски, бросили голову его и лиру в реку Гебр, река же унесла их в море к самому острову Лесбосу, и так они все время вместе и плыли; при этом голова беспрерывно пела унылую песнь, как бы плач по Орфею, струны же лиры, веющими ветрами колеблемые, звучали созвучно пенью. Поищем, нет ли их здесь.

Глава LVI
О том, как Пантагрюэль среди замерзших слов открыл непристойности

   Лоцман ему на это ответил так:
   – Государь! Вам бояться нечего. Вот граница Ледовитого моря, в начале минувшей зимы здесь произошло великое и кровопролитное сражение между аримаспами и нефелибатами [832]. Тогда-то и замерзли в воздухе слова и крики мужчин и женщин, удары палиц, звон лат и сбруи, ржанье коней и все ужасы битвы. Теперь суровая зима прошла, ее сменила ясная и теплая погода, слова оттаивают и доходят до слуха.
   – Ей-богу, я в это верю, – сказал Панург. – Нельзя ли нам, однако ж, увидеть эти слова? Помнится, я читал, что у подошвы горы, на которой Моисею был дан закон для евреев, народ явственно видел голоса.
   – Держите, держите! – сказал Пантагрюэль. – Вот вам еще не оттаявшие.
   И тут он бросил на палубу полные пригоршни замерзших слов, похожих на разноцветное драже. Слова эти, красные, зеленые, голубые, желтые и золотистые, отогревались у нас на ладонях и таяли, как снег, и мы их подлинно слышали, но не понимали, оттого что это был язык тарабарский, за исключением одного довольно крупного слова, которое, едва лишь брат Жан отогрел его на ладонях, издало звук, подобный тому, какой издают ненадрезанные каштаны, когда они лопаются на огне, и все мы при этом вздрогнули от испуга.
   – Когда-то это был выстрел из фальконета, – заметил брат Жан.
   Панург попросил у Пантагрюэля еще таких слов. Пантагрюэль же ему сказал, что давать слова – это дело влюбленных.
   – Ну так продайте, – настаивал Панург.
   – Продавать слова – это дело адвокатов, – возразил Пантагрюэль. – Я бы уж скорей продал вам молчание, только взял бы дороже, чем за слова, и тем уподобился бы Демосфену, который однажды через посредство сребростудыпродал свое молчание.
   Как бы то ни было, Пантагрюэль бросил на палубу еще три-четыре пригоршни. И тут я увидел слова колкие, слова окровавленные, которые, как пояснил лоцман, иной раз возвращаются туда, откуда исходят, то есть в перерезанное горло, слова, наводившие ужас, и другие, не весьма приятные с виду; как же скоро все они оттаяли, то мы услыхали:
   «Гин-гин-гин-гин, гис-тик-бей-кроши, бредеден, бредедак, фрр, фррр, фррр, бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу, тракк, тракк, трр, тррр, трррр, тррррр, трррррр, он-он-он, он-он, у-у-у-у-он, готмагот» и еще какие-то тарабарские слова, – лоцман пояснил, что все это воинственные кличи и ржанье боевых коней. Затем слуха нашего коснулись речения грубые, напоминавшие по звуку барабан, дудку, рог или трубу. Право же, это было презабавно. Мне пришло на ум положить несколько неприличных слов в масло, – так хранят снег и лед, – или же в очень чистую солому. Пантагрюэль, однако ж, не позволил, – он сказал, что глупо беречь то, в чем никогда не бывает недостатка и что всегда под рукой, ибо все добрые и жизнерадостные пантагрюэлисты в соленых словцах не нуждаются.
   Тут Панург слегка рассердил брата Жана и заставил его пошевелить мозгами, а дело состояло вот в чем: совершенно для брата Жана неожиданно Панург поймал его на слове, а брат Жан предуведомил Панурга, что тот еще об этом пожалеет, как пожалел Жосом, что продал сукно доблестному Патлену, поверив ему на слово; брат Жан пригрозил Панургу, что когда Панург женится, то он, брат Жан, поймает его, как быка, за рога, коль скоро тот словил его на слове, как человека. Вместо ответа Панург скроил ему потешную рожу, а затем воскликнул:
   – Эх, кабы дал мне Господь прямо здесь, никуда дальше не двигаясь, услыхать слово Божественной Бутылки!

Глава LVII
О том, как Пантагрюэль высадился в жилище мессера Гастера [833], первого в мире магистра наук и искусств [834]

   В тот же день Пантагрюэль высадился на острове, наиболее любопытном из всех, славившемся как необычайным своим местоположением, так и необычайным своим правителем. Прибрежная его часть была со всех сторон скалиста, камениста, гориста, бесплодна, неприглядна, крайне тяжела для подъема и почти так же неприступна, как Неприступная гора в Дофине, имевшая форму тыквы и названная так потому, что испокон веков никто не мог на нее взобраться, за исключением Дуайака, начальника артиллерии при короле Карле VIII, – с помощью каких-то необыкновенных приспособлений он ухитрился на нее подняться и на вершине ее увидел старого барана. Как этот баран туда попал, остается загадкой. Говорили, что его еще молодым ягненком занес туда то ли орел, то ли сова, но что ему удалось скрыться от них в кустах.
   Преодолев трудности крутого подъема и попотев изрядно, мы нашли, что вершина горы живописна, очаровательна, плодородна и целебна, – у меня даже было такое чувство, словно я в том самом земном раю, местонахождение коего – предмет жарких споров – все еще старательно ищут добрые богословы. Пантагрюэль, однако ж, высказал мнение, что это – обиталище Аретэ (то есть Добродетели), описанное Гесиодом, но с мнением его едва ли можно согласиться.
   Правителем острова был мессер Гастер, первый в мире магистр наук и искусств. Если вы полагаете, что величайшим магистром наук и искусств был огонь, как о том сказано у Цицерона, то вы ошибаетесь и заблуждаетесь, ибо и сам Цицерон в это не верил. Если же вы полагаете, что первым изобретателем наук и искусств был Меркурий, как некогда полагали древние наши друиды, то вы ошибаетесь жестоко. Прав был сатирик, считавший, что магистром всех наук и искусств был мессер Гастер.
   Именно с ним мирно уживалась добрая госпожа Нужда, иначе называемая Бедностью, мать девяти муз, у которой от бога изобилия Пора родился благородный отпрыск Амур, посредник между землей и небом, за какового его признает Платон в своем Пире.
   У доблестного владыки Гастера мы должны находиться в совершенном повиновении, должны ублажать и почитать его, ибо он властен, суров, строг, жесток, неумолим, непреклонен. Его ни в чем не уверишь, ничего ему не втолкуешь, ничего ему не внушишь. Он ничего не желает слушать. И если египтяне свидетельствуют, что Гарпократ, бог молчания, по-гречески Сигалион, был безуст, то есть не имел рта, так же точно Гастер родился безухим, подобно безухой статуе Юпитера на Крите. Изъясняется он только знаками. Но знакам его все повинуются скорее, нежели преторским эдиктам и королевским указам. В исполнении требований своих он никаких отсрочек и промедлений не допускает. Вам, уж верно, известно, что львиный рык приводит в трепет всех зверей, до которых он долетает. Об этом написано в книгах. Это справедливо. Я сам был тому свидетелем. И все же я вам ручаюсь, что от повелений Гастера колеблется небо и трясется земля. Как скоро он изрек свою волю, ее надлежит в тот же миг исполнить или умереть.
   Лоцман нам рассказал, что однажды, по примеру описанного у Эзопа восстания разных частей тела против желудка, целое государство соматов на Гастера поднялось и поклялось больше ему не подчиняться. Вскоре, однако ж, они в том раскаялись, бунтовать закаялись и всепокорнейше под его скипетр возвратились. А иначе они все до одного перемерли бы от голода.
   В каком бы обществе он ни находился, никаких споров из-за мест при нем не полагается, – он неукоснительно проходит вперед, кто бы тут ни был: короли, императоры или даже сам папа. И на Базельском соборе [835]он тоже шел первым, хотя собор этот был весьма бурный: на нем все не утихали споры и ссоры из-за того, кому с кем сидеть невместно, что, впрочем, вам хорошо известно. Все только и думают, как бы Гастеру угодить, все на него трудятся. Но и он в долгу у нас не остается: он облагодетельствовал нас тем, что изобрел все науки и искусства, все ремесла, все орудия, все хитроумные приспособления. Даже диких зверей он обучает искусствам, в коих им отказала природа. Воронов, попугаев, скворцов он превращает в поэтов, кукш и сорок – в поэтесс, учит их говорить и петь на языке человеческом. И все это ради утробы!
   Орлов, кречетов, соколов, балабанов, сапсанов, ястребов, коршунов, дербников, птиц, не из гнезда взятых, неприрученных, вольных, хищных, диких он одомашнивает и приручает, и если даже он, когда ему вздумается, насколько ему заблагорассудится и так высоко, как ему желается, отпустит их полетать на вольном воздухе в поднебесье, и там он повелевает ими: по его манию они ширяют, летают, парят и даже за облаками ублаготворяют и ублажают его, а затем он внезапно опускает их с небес на землю. И все это ради утробы!
   Слонов, львов, носорогов, медведей, лошадей, собак он заставляет плясать, играть в мяч, ходить по канату, бороться, плавать, прятаться, приносить ему, что он прикажет, и брать, что он прикажет. И все это ради утробы!
   Рыб, как морских, так равно и пресноводных, китов и разных других чудищ он поднимает со дна морского, волков выгоняет из леса, медведей – из расселин скал, лисиц – из нор, полчища змей – из впадин. И все это ради утробы!
   Словом, он ненасытим и в гневе своем пожирает всех, и людей и животных: такая именно участь постигла васконов, когда во время серторианских войн их осадил Квинт Метелл, сагунтинцев, когда их осадил Ганнибал, иудеев, когда их осадили римляне, и еще шестьсот различных народов. И все это ради утробы!
   Когда его наместница Нужда отправляется в путь, то, где только она ни пройдет, закрываются все суды, все эдикты идут насмарку, все распоряжения отдаются зря. Она не признает никаких законов, она им не подчиняется Все бегут от нее без оглядки и предпочитают пройти сквозь огонь, сквозь горы и пропасти, только бы не попасться ей в лапы.

Глава LVIII
О том, как Пантагрюэль, находясь при дворе хитроумного магистра, возненавидел энгастримифов [836]и гастролатров

   При дворе этого великого и хитроумного магистра Пантагрюэль заметил две породы людей, две породы докучных и что-то уж слишком подобострастных царедворцев, и возымел к ним великое отвращение. Одни звались энгастримифами, другие – гастролатрами.
   Энгастримифы рассказывали про себя, что они ведут свое происхождение от древнего рода Эвриклова, – и ссылались в том на Аристофана, который удостоверяет это в своей комедии Осы, – и что в древние времена они звались эвриклеянами [837], о чем упоминает Платон, а также Плутарх в книге Упадок оракулов,в священных же Декретах (26, вопрос 3) они именуются чревовещателями,и так же точно называет их на ионическом языке Гиппократ ( Об эпидемиях,кн. V), ибо говорят они чревом. Софокл называет их стерномантами.То были ведуны, колдуны и лгуны, обманывавшие простой народ, делавшие вид, что они говорят и отвечают на вопросы не ртом, а животом.
   Такою именно чревовещательницею была жившая около 1513 года после рождества благословенного нашего Спасителя итальянка Якоба Рододжине, женщина темного происхождения, и нам нередко приходилось слышать, и не только нам, но и бесчисленному множеству жителей Феррары и других городов, как богатые сеньоры и князья Цизальпинской Галлии из любопытства приглашали и вытребовали ее к себе; рассказывали, что из чрева ее исходил тогда голос нечистого духа, голос, разумеется, небольшой, слабый и тихий, однако ж слова она произносила вполне членораздельно, внятно и отчетливо, и, дабы не допустить никакого плутовства и мошенничества, ее заставляли раздеваться донага и затыкали ей нос и рот. Лукавый требовал, чтобы его величали Курчавымили же Цинциннатулом,и получал видимое удовольствие от того, что его так называли. Стоило его так назвать, и он сию же минуту начинал отвечать на вопросы. Если его спрашивали о настоящем или же о прошлом, то он попадал в точку и тем приводил слушателей в изумление. Если же о будущем, то он никогда не угадывал и всякий раз завирался. Частенько он даже сознавался в собственном невежестве и вместо ответа громко пукал или же бормотал нечто нечленораздельное на каком-то тарабарском наречии.
   Что касается гастролатров, то они ходили скопом и целой оравой, и одни из них были резвы, игривы и жеманны, а другие печальны, важны, строги и угрюмы, и все до одного были тунеядцы, никто из них ничего не делал, никто из них не трудился, они только, по слову Гесиода, даром бременили землю [838], и была у них, видно, одна забота: как бы это не похудеть и не обидеть чрево. Ходили они в масках и в таких затейливых уборах и нарядах – ну просто загляденье!
   Вы могли бы мне возразить, – и об этом писали древние мудрецы и философы, – что изобретательность природы кажется нам прямо сверхъестественной при взгляде на морские раковины, поражающие своею причудливостью, – столько разнообразия вложила природа в их фигуры, расцветку, в очертания их и формы, искусству недоступные. Смею, однако же, вас уверить, что одеяние гастролатров, напяливавших на себя раковинообразные капюшоны, отличалось не меньшим разнообразием и изысканностью. Все они признавали Гастера за великого бога, поклонялись ему как богу, приносили ему жертвы как всемогущему богу, не знали иного бога, кроме него, служили ему, любили его превыше всего остального и чтили как бога. Можно подумать, что это их имел в виду святой апостол, когда писал (Послание к Филиппийцам, 3):«Многие, о которых я часто говорил вам, а теперь даже со слезами говорю, поступают, как враги креста Христова; их конец – погибель, их бог – чрево».
   Пантагрюэль же сравнил их с циклопом Полифемом, который у Еврипида говорит так: «Я приношу жертвы только самому себе (богам – никогда) и моему чреву, величайшему из всех богов».