Опыты алхимериков,
   Проделки сборщиков лепты на монастыри, покрохамсобранные братом Серратисом,
   Оковы религии,
   Раскачивание звонарями собственных бил,
   Подлокотник старости,
   Намордник для дворянства,
   Бормотание молитв себе под нос,
   Цепи набожности,
   Котелок для всех четырех времен года,
   Ступка политической жизни,
   Опахало затворников,
   Капюшон исповедников,
   Триктрак братьев распутников,
    Lourdaudus, De vita et honestate braguardorum,
    Lyripipii Sorbonici moralisationes, per M. Lupoldum [327],
   Объедки – пища странников,
   Винные пластыри для жаждущих архипастырей,
    Tarraballationes Doctorum Coloniensium adversus Reuchlin [328],
   Погремушечки для дам,
   Мартингал для страдающих поносом,
    Virevoustatorum nacquettorum, per F. Pedebilletis [329],
   Подошвы чистосердечия,
   Маскарад чертенят и бесенят,
   Жерсон, De auferibilitate papae ab Ecclesia [330],
   Санки для получивших ученую степень,
    Jo. Dytebrodii, De terribiliditate excommunicationum, libellus acephalos,
    Ingeniositas invocandi diabolos et diabolas, per M. Guingolfum [331],
   Месиво для особо усердных молитвенников,
   Мавританский танец для еретиков,
   Кайетановы костыли,
   Свинорыл, Doctoris cherubici, De origine patepelutarum et torticollorum ritibus lib. septem [332],
   Шестьдесят девять расперепросаленных служебников,
   Толстопузие пяти нищенствующих орденов,
   Сдирание кожи с еретиков, извлеченное из «Рыжего сапога», втиснутого в Summa angelica [333],
   Гадания о трудных случаях вопросов совести,
   Толстобрюшество председателей судов,
   Ослоумие аббатов,
    Sutoris, Adversus quemdam, qui vocaverat eum fripponatorem et quod fripponatores попsunt damnati ab Ecclesia,
    Cacatorium medicorum [334],
   Астрологическое слабительное,
    Campi clysteriorum, per S. C. [335],
   Ветроизгнание по способу фармацевтов,
   Взадукопание по способу хирургов,
    Justinianus, De cagotis tollendis,
    Antidotarium animae,
    Merlinus Coccaius, De patria diabolorum. [336]
   Некоторые из этих книг уже отпечатаны, а некоторые еще печатаются в славном городе Тюбингене.

Глава VIII
О том, как Пантагрюэль, будучи в Париже, получил от своего отца Гаргантюа письмо, копия коего ниже приводится

   Пантагрюэль занимался, как вы знаете, весьма прилежно и отлично успевал, ибо ум его был как бы с двойным дном, вместимость же его памяти равнялась двенадцати бочкам из-под оливкового масла. И вот, находясь в Париже, получил он однажды нижеследующее письмо от своего отца:
   «Возлюбленный сын мой!
   Среди тех даров, щедрот и преимуществ, коими зиждитель мира, всемогущий Господь изначала наделил и украсил природу человеческую, высшим и самым редкостным свойством представляется мне то, благодаря которому природа наша в смертном своем состоянии может достигнуть своего рода бессмертия [337]и в преходящей жизни увековечить имя свое и семя, и совершается это через потомство, рождаемое нами в законном браке. Правда, то, чего лишил нас грех прародителей наших, утрачено безвозвратно, ибо им было сказано, что за неповиновение заповедям Господа Творца они умрут и что смерть уничтожит ту прекрасную форму, которую человек получил при своем появлении на свет. Однако ж вследствие того, что семя распространяется, в детях оживает то, что утрачено родителями, а во внуках то, что погибло в детях, и так будет продолжаться до самого Страшного суда, когда Иисус Христос возвратит свое царство Отцу, – царство, уже вкушающее мир, избавленное от каких бы то ни было опасностей и греховных соблазнов, ибо тогда уже прекратится деторождение [338], прекратится повреждение нравов, прекратится беспрерывное превращение элементов, настанет долгожданный и нерушимый мир, все придет к своему концу и пределу.
   Следственно, благодарность моя Господу, промыслителю моему, имеет под собою достаточно твердое основание, ибо Он дал мне возможность увидеть, как моя убеленная сединами старость расцветает в твоей младости, и когда по Его произволению, которое всем в мире управляет и все умеряет, душа моя покинет человеческий свой сосуд, я умру не всецело [339], – я лишь перейду из одного обиталища в другое, коль скоро в тебе и благодаря тебе видимый образ мой пребудет в сем мире, продолжая жить, продолжая все видеть, продолжая оставаться в привычном кругу моих друзей, людей добропорядочных; теперь же я веду жизнь, пусть, должен сознаться, и не безгрешную, ибо все мы грешники и все мы неустанно молим Бога простить нам наши грехи, но, с помощью Божией и по милости Божией, безукоризненную.
   Со всем тем, хотя в тебе и пребудет телесный мой образ, но если твои собственные душевные качества не проявятся во всем своем блеске, то тебя не станут почитать стражем и хранителем бессмертия нашего рода, и радость моя тогда омрачится, ибо худшая моя часть, а именно плоть, в тебе останется, лучшая же, а именно душа, благодаря которой люди могли бы благословлять наш род, измельчает и впадет в ничтожество. Все это я говорю не потому, чтобы я не верил в твою добродетель, – я в ней уже убедился воочию, – я хочу лишь тебя вдохновить на то, чтобы ты совершенствовался беспрестанно. И эти строки мои имеют целью не столько наставить тебя на путь добродетели, сколько вызвать в тебе удовлетворение при мысли, что ты жил и живешь как должно, и придать тебе бодрости на будущее время.
   К сказанному я могу лишь прибавить и напомнить тебе, что я ничего для тебя не жалел, – я растил тебя так, словно у меня одна-единственная радость – еще при жизни убедиться, что ты достиг наивысшего совершенства не только в добродетели, благонравии и мудрости, но и во всех областях вольного и благородного знания, и быть спокойным, что ты и после моей смерти останешься как бы зеркалом, в коем отражается лик твоего отца, – отражается если и не так безупречно и не так полно, как бы мне хотелось, то, во всяком случае, насколько это от тебя зависит.
   Но хотя блаженной памяти мой покойный отец Грангузье приложил все старания, чтобы я усовершенствовался во всех государственных науках, и хотя мое прилежание и успехи не только не обманули, а, пожалуй, даже и превзошли его ожидания, все же, как ты сам отлично понимаешь, время тогда было не такое благоприятное для процветания наук, как ныне, и не мог я похвастать таким обилием мудрых наставников, как ты. То было темное время, тогда еще чувствовалось пагубное и зловредное влияние готов, истреблявших всю изящную словесность.
   Однако, по милости Божией, с наук на моих глазах сняли запрет, они окружены почетом, и произошли столь благодетельные перемены, что теперь я едва ли годился бы в младший класс, тогда как в зрелом возрасте я не без основания считался ученейшим из людей своего времени. Говорю я это не из пустого тщеславия, хотя в письме к тебе я имею полное право себя хвалить, примером чему служат нам Марк Туллий в своей книге О старостии Плутарх в книге под заглавием Как можно себя хвалить, не вызывая зависти,а единственно для того, чтобы выразить всю мою нежную к тебе любовь.
   Ныне науки восстановлены, возрождены языки: греческий, не зная которого человек не имеет права считать себя ученым, еврейский, халдейский, латинский. Ныне в ходу изящное и исправное тиснение, изобретенное в мое время по внушению Бога, тогда как пушки были выдуманы по наущению дьявола. Всюду мы видим ученых людей, образованнейших наставников, обширнейшие книгохранилища, так что, на мой взгляд, даже во времена Платона, Цицерона и Папиниана было труднее учиться, нежели теперь, и скоро для тех, кто не понаторел в Минервиной школе мудрости, все дороги будут закрыты. Ныне разбойники, палачи, проходимцы и конюхи более образованны, нежели в мое время доктора наук и проповедники. Да что говорить! Женщины и девушки – и те стремятся к знанию, этому источнику славы, этой манне небесной. Даже я на старости лет принужден заниматься греческим языком, – в отличие от Катона я и прежде отнюдь не презирал его, но в юные годы я не располагал временем для его изучения, и вот теперь, ожидая того часа, когда Господу будет угодно, чтобы я покинул землю и предстал перед Ним, я с наслаждением читаю Moralia [340]Плутарха, прекрасные ДиалогиПлатона, Павсаниевы Описанияи Афинеевы Древности.
   Вот почему, сын мой, я заклинаю тебя употребить свою молодость на усовершенствование в науках и добродетелях. Ты – в Париже, с тобою наставник твой Эпистемон; Эпистемон просветит тебя при помощи устных и живых поучений. Париж послужит тебе достойным примером.
   Моя цель и желание, чтобы ты превосходно знал языки: во-первых, греческий, как то заповедал Квинтилиан, во-вторых, латинский, затем еврейский, ради Священного писания, и, наконец, халдейский и арабский, и чтобы в греческих своих сочинениях ты подражал слогу Платона, а в латинских – слогу Цицерона. Ни одно историческое событие да не изгладится из твоей памяти, – тут тебе пригодится любая космография.
   К свободным наукам, как-то: геометрии, арифметике и музыке, я привил тебе некоторую склонность, когда ты был еще маленький, когда тебе было лет пять-шесть, – развивай ее в себе, а также изучи все законы астрономии; астрологические же гадания и искусство Луллия пусть тебя не занимают, ибо все это вздор и обман.
   Затверди на память прекрасные тексты гражданского права и изложи мне их с толкованиями.
   Что касается явлений природы, то я хочу, чтобы ты выказал к ним должную любознательность; чтобы ты мог перечислить, в каких морях, реках и источниках какие водятся рыбы; чтобы все птицы небесные, чтобы все деревья, кусты и кустики, какие можно встретить в лесах, все травы, растущие на земле, все металлы, сокрытые в ее недрах, и все драгоценные камни Востока и Юга были тебе известны.
   Затем внимательно перечти книги греческих, арабских и латинских медиков, не пренебрегай и талмудистами и каббалистами и с помощью постоянно производимых вскрытий приобрети совершенное познание мира, именуемого микрокосмом, то есть человека. Несколько часов в день отводи для чтения Священного писания: сперва прочти на греческом языке Новый завети Послания апостолов,потом, на еврейском, Ветхий.
   Словом, тебя ожидает бездна премудрости. Впоследствии же, когда ты станешь зрелым мужем, тебе придется прервать свои спокойные и мирные занятия и научиться ездить верхом и владеть оружием, дабы защищать мой дом и оказывать всемерную помощь нашим друзьям, в случае если на них нападут злодеи.
   Я хочу, чтобы ты в ближайшее время испытал себя, насколько ты преуспел в науках, а для этого лучший способ – публичные диспуты со всеми и по всем вопросам, а также беседы с учеными людьми, которых в Париже больше, чем где бы то ни было.
   Но, как сказал премудрый Соломон, мудрость в порочную душу не входит, знание, если не иметь совести, способно лишь погубить душу, а потому ты должен почитать, любить и бояться Бога, устремлять к Нему все свои помыслы и надежды и, памятуя о том, что вера без добрых дел мертва, прилепиться к Нему и жить так, чтобы грех никогда не разъединял тебя с Ним. Беги от соблазнов мира сего. Не дай проникнуть в сердце свое суете, ибо земная наша жизнь преходяща, а слово Божие пребывает вовек. Помогай ближним своим и возлюби их, как самого себя. Почитай наставников своих. Избегай общества людей, на которых ты не желал бы походить, и не зарывай в землю талантов, коими одарил тебя Господь. Когда же ты убедишься, что извлек все, что только можно было извлечь из пребывания в тех краях, то возвращайся сюда, дабы мне увидеть тебя перед смертью и благословить. Аминь.
   Твой отец Гаргантюа.
   Утопия, марта семнадцатого дня».
   Получив и прочитав это письмо, Пантагрюэль взыграл духом и загорелся желанием учиться еще лучше, и, видя, как он занимается и успевает, вы бы сказали, что ум его пожирает книги, как огонь пожирает сухой вереск, – до того Пантагрюэль был въедлив и неутомим.

Глава IX
О том, как Пантагрюэль встретил Панурга [341]и полюбил его на всю жизнь

   Однажды Пантагрюэль, прогуливаясь за городом близ аббатства св. Антония, рассуждая и философствуя со своими друзьями и несколькими студентами, встретил человека, бросавшегося в глаза хорошим ростом и изящным телосложением, избитого до синяков и такого ободранного, что можно было подумать, будто его собаки рвали или же что он собирал яблоки в Першском округе.
   Пантагрюэль, завидев его издалека, обратился к своим приятелям:
   – Видите, по Шарантонскому мосту шагает человек? Клянусь честью, он обойден лишь Фортуной. Если судить по его физиономии, то, уверяю вас, Натура ведет его происхождение от рода знатного и богатого, впал же он в нищету и дошел до крайности из-за приключений, к коим влечет людей любознательных.
   Как скоро путник с ним поравнялся, Пантагрюэль его окликнул:
   – Друг мой! Можно вас попросить остановиться на минутку и ответить мне на один вопрос? Вы об этом не пожалеете, ибо я горю желанием приложить все усилия и выручить вас из беды, – мне вас искренне жаль. Итак, скажите, друг мой, кто вы такой, откуда и куда идете, куда путь держите и как вас зовут?
   Путник ответил ему по-немецки:
    – Юнкер! Готт геб эйх глюк унд хейль. Цуфор, либер юнкер, их ласс эйх виссен, дас да up мих фон фрагт, ист эйн арм унд эрбармлих динг, унд вер филь дарфон цу заген, вильхес эйх фердруслих цу херен, унд мир цy эрцелен вер, виволь ди поэтен унд ораторс форцейтен хабен гезагт ин ирен шпрюхен унд зентенцен, дас ди гедехтнис дес элендс унд армутс форлангст эрлиттен ист эйн гроссер луст. [342]
   Пантагрюэль же ему на это сказал:
   – Друг мой! Я этой тарабарщины не понимаю. Если вы хотите, чтобы вас поняли, говорите на другом языке.
   Тогда путник заговорил так:
    – Аль барильдим готфано деш мин брин алабо бордин фальброт рингуам альбарас. Нин порт задикин альмукатин милько прин алъ эльмин энтот даль хебен энзуим; кутхим аль дум алькатим ним брот декот порт мин микайс им эндот, прух даль майзулюм холь мот дансрильрим лупальдас им вольдемот. Нин хур дьявост мнарботим даль гуш пальфрапин дух им скот прух галет даль Шинон мин фильхрих аль конин бутатен дот даль прим. [343]
   – Вы хоть что-нибудь понимаете? – обратился к своим спутникам Пантагрюэль.
   Эпистемон на это заметил:
   – По-моему, это язык антиподов. В нем сам черт ногу сломит.
   Пантагрюэль же сказал:
   – Приятель! Может быть, вот эти стены вас и поймут, мы же все, сколько нас ни есть, ровно ничего не понимаем.
   Тут снова заговорил встречный:
   – Синьор мио! Вой видете пер эсемпьо ке ла корнамуза нон суона май, с’эла нон аильвентрепьено; кози ио парименте нон ви сапрей контаре ле мие фортуне, се прима иль трибулато вентре нон а ла солита рефекционе, аль куале э адвизо, ке ле мани э ли денти аббиано персо иль лоро ордине натурале э дель тутто анникиллати. [344]
   Эпистемон на это заметил:
   – Одно другого стоит.
   Тогда Панург заговорил так:
   – Лард! Гест толб би суа верчусс би интеллидженс эсс йи боди шал бис би начурэл реливд, толб шуд оф ми пети хэв, фор нэчур хэсс эс эквали мэд; бат форчун сам эксалтит хэсс, эн ойс депревт. Нон ю лесс вьюс му верчусс депревт энд верчусс мен дискривис, фор, энен ю лед энд, исс нон гуд. [345]
   – Еще того чище, – заметил Пантагрюэль.
   Тогда Панург заговорил так:
   – Йона андие, гуауса гусветан бегар да эрремедио, бегарде, верзела иссер лан да. Анбатес, отойес наузу, эйн эссасу гурр ай пропозиан ордине ден. Нон иссвна байта фашерия эгабе, генгерасси бадиа садассу, нура ассия. Аран гондован гуальде эйдассу най дассуна. Эсту уссик эгуинан сури гин, эр дарстура эгуи гарм, Геникоа плазар ваду. [346]
   – Смилуйся над нами, Геникоа! – воскликнул Эвдемон.
   Карпалим же сказал:
   – Святой Треньян! Бьюсь об заклад, вы, уж верно, шотландец!
   Тут Панург заговорил так:
   – Пруг фрест стринст соргдманд строхдт дрдс пагг брледанд Граво Шавиньи Помардьер руст пкальдраг Девиньер близ Нэ, Бкуй кальмух монах друпп дельмейпплистринг дльрнд додельб уп брент лох минк стзринквальд де винс дерс корделис хур джокстстзампенардс.
   Эпистемон же ему сказал:
   – Друг мой! Вы говорите на языке человеческом или же на языке Патлена? Впрочем, нет, это язык фонарный.
   Тогда Панург заговорил так:
   – Герре, ий эн спреке андерс геен тэле дан керстен тэле; ми донкт нохтан, аль эн сег ий в нийт эен вордт, миуэн ноот в клэрт генох ват ий беглере; геест ми онит бермхертлихейт йет вэр он ий гефут мах цунах. [347]
   Пантагрюэль же ему сказал:
   – Яснее не стало.
   Тогда Панург заговорил так:
   – Сеньор! Де танто аблар йо сой кансадо. Пор ке суплико а вуэса реверенсиа ке мире а лос пресептос эванхеликос, пара ке эльос муэван вуэса реверенсиа а ло ке эс де консьенсиа, и, си эльос но бастаран пара мовер вуэса реверенсиа а пьедад, суплико ке мире а ла пьедад натураль, ла куаль йо крео ке ле мовра, комо эс де расон, и кон эсто но диго мас. [348]
   Пантагрюэль же на это заметил:
   – Полно, друг мой! Я не сомневаюсь, что вы свободно изъясняетесь на разных языках. Скажите, однако ж, нам, что вам угодно, на таком языке, который мы в состоянии были бы понять.
   Тогда путник заговорил так:
   – Мин герре, эндог йег мед инхен тунге таледе, люгесом буэн, ок ускулиг креатуер, мине клеебон, ок мине легомс магерхед удвисер аллиге кладиг хувад тюнг мег меест бехоф гиререб, сам эр сандерлих мад ок брюкке: хварфор форбарме тег омсудер овермег, ок беф эль ат гюффук мег ногет, аф хвилькет йег кан стюре мине грёндес махе, люгерус сон манд Церберо ен соппо форсеттр, Соо шаль тус лёве ленг ок люксалихт. [349]
   – Я полагаю, – вмешался Эвсфен, – что так говорили готы, и, буде на то Господня воля, научимся говорить и мы, но только задом.
   Тогда путник заговорил так:
   – Адони, шолом леха. Им ишар хароб халь хабдеха, бемехера титен ли кикар лехем, какатуб: «Лаах аль Адонай хоненраль». [350]
   Эпистемон же на это заметил:
   – Вот сейчас я понял, – это язык еврейский, и когда он на нем говорит, он произносит слова, как ритор.
   Тогда путник заговорил так:
   – Деспота тинин панагате, диати си ми ук артодотис? Горас гар лимо аналискоменон эме атлиос, ке эн то метакси ме ук элейс удамос; дзетис де пар эму га у хре. Ке гомос филологи пантес гомологуси тоте логус те ке ремата перрита гипархин, гопоте прагма афто паси делон эсти. Энта гар ананкей монон логи исин, гина прагмата, гон пери амфисбетумен, ме просфорос эпифенете. [351]
   – А, понимаю! – воскликнул лакей Пантагрюэля Карпалим. – Это по-гречески! Как, разве ты жил в Греции?
   Путник же заговорил так:
   – Агону донт уссис ву денагез альгару, ну день фару замист вус маристон ульбру, фускез ву броль, там бредагез мупретон ден гуль густ, дагездагез ну круписфост бардуннофлист ну гру. Агу пастон толь нальприссис гурту лос экбатанус пру букви броль панигу ден баскру нудус кагуонс гуль уст тропассу. [352]
   – Я как будто бы понял, – сказал Пантагрюэль. – Должно полагать, это язык моей родной страны Утопии, – во всяком случае, он напоминает его своим звучанием.
   Он хотел было еще что-то сказать, но путник его прервал:
   – Ям тотиес вос пер сакра перкве деос деаскве омнис обтестатус сум ут, си ква вос пиетас пермовет, эгестатем меам соларемини, нек гилум профицио кламанс эт эйюланс. Сините, квезо, сините, вири импии,
   Кво ме фата вокант
    абире, некультра ванис вестрис интерпеллационибус обтундатис, меморес велтерис иллиус адагии, кво вентер фамеликус аурикулис карере дицитур. [353]
   – Полно, дружище! – сказал Пантагрюэль. – А вы по-французски-то говорить умеете?
   – Еще как, сеньор, умею! – отвечал путник. – Слава Богу, это мой родной язык, я родился и вырос в зеленом саду Франции, то есть в Турени.
   – Ну так скажите же нам, как вас зовут и откуда вы сюда прибыли! – молвил Пантагрюэль. – Честное слово, вы мне так полюбились, что, если вы ничего не имеете против, я не отпущу вас от себя ни на шаг, и отныне мы с вами составим такую же неразлучную пару, как Эней и Ахат. [354]
   – Сеньор! – сказал путник. – Мое подлинное и настоящее имя, данное мне при крещении, Панург, а прибыл я из Турции, где находился в плену со времени злополучного похода на Митилену [355]. Я охотно поведал бы вам свои приключения, ибо они еще необычайнее приключений Одиссеевых, но коль скоро вам благоугодно взять меня к себе – а я охотно принимаю ваше предложение и обещаю не покинуть вас даже в том случае, если вы отправитесь ко всем чертям, – у нас еще будет время потолковать об этом на досуге, в настоящую же минуту я испытываю острую потребность в пище: зубы у меня щелкают, в животе пусто, в горле пересохло, аппетит зверский, – одним словом, все наготове. Если вы желаете привести меня в годное состояние, благоволите отдать надлежащие распоряжения. Вы потешите свой взор, глядя, как я стану уписывать за обе щеки.
   Тут Пантагрюэль отвел Панурга к себе и велел принести как можно больше съестного, что и было исполнено; Пaнypг славно в тот вечер поужинал, лег спать с петухами, а на другой день проснулся перед самым обедом, и не успели другие оглянуться, как он уже сидел за столом.

Глава X
О том, как Пантагрюэль правильно разрешил один удивительно неясный и трудный вопрос – разрешил столь мудро, что его решение было признано поистине чудесным

   Крепко запомнив наставления, заключавшиеся в письме отца, Пантагрюэль порешил в один из ближайших дней проверить свои познания.
   И точно: он велел вывесить на всех перекрестках девять тысяч семьсот шестьдесят четыре тезиса, касавшиеся всех отраслей знания и затрагивавшие наиболее спорные вопросы в любой из наук.
   Прежде всего он выступил на улице Фуарр против всех магистров наук, студентов и ораторов – и всех посадил в лужу. Затем он выступил в Сорбонне против всех богословов, – это продолжалось полтора месяца, с четырех часов утра до шести вечера, с двухчасовым перерывом, чтобы закусить и подкрепиться, каковой диспут не мешал сорбоннским богословам, по обыкновению, клюкать и пропускать для бодрости.
   При сем присутствовали многочисленные судейские сановники, докладчики, председатели судов, советники, члены счетной палаты, секретари, адвокаты и прочие, а также городские старшины и лекторы медицинского и юридического факультетов. И вот что любопытно: большинство тотчас же закусило удила, однако, несмотря на их выверты и петли, он всех их посрамил и доказал на деле, что они перед ним не более как телята в мантиях.
   Тут все зашумели и заговорили в один голос о его изумительных познаниях, – все, даже простолюдинки: прачки, сводни, кухарки, торговки и прочие, и уж потом, когда ему случалось проходить по улицам, они всякий раз говорили: «Это он!» Пантагрюэлю это было приятно, так же точно, как лучшему греческому оратору Демосфену [356], когда одна сгорбленная старушонка, указав на него пальцем, изрекла: «Это он самый».
   В ту пору, надобно вам знать, в суде шла тяжба между двумя вельможами, одного из которых, а именно истца, звали господином Лижизад, а другого, то есть ответчика, господином Пейвино, и дело это было до того темное и с юридической точки зрения трудное, что парламентский суд тaк же свободно в нем разбирался, как в древневерхненемецком языке. Наконец по повелению короля были созваны на совещание четыре самых ученых и самых жирных члена разных французских парламентов, созван Высший совет, а равно и все наиболее видные профессора не только французских, но и английских и итальянских университетов, как, например, Ясон [357], Филипп Деций, Петрус де Петронибус, и целая шатия старых раввинистов. Все это заседало сорок шесть недель, но так и не раскусило орешка и не могло подвести дело ни под какую статью, и это обстоятельство так обозлило заседавших, что они от стыда самым позорным образом обкакались.
   Впрочем, один из них, по имени Дю Дуэ [358], более образованный, искушенный и благоразумный, нежели прочие, как-то раз, когда у всех у них мозги уже набекренились, объявил:
   – Господа! Мы здесь давно и только зря расходуем деньги, а в деле нашем все еще не видим ни дна, ни берега, и чем больше мы его изучаем, тем меньше понимаем, – от этого нам становится весьма стыдно и совестно, и, на мой взгляд, нам с честью из этого положения не выйти, ибо все наши речи – это несусветная дичь. Вот, однако ж, что я надумал. Вы, конечно, слышали об одном великом человеке, о магистре Пантагрюэле, которого после великих публичных диспутов, в коих он принимал участие, признали сверхученейшим человеком нашего времени? Я предлагаю пригласить его сюда и побеседовать с ним об этом деле. Если уж Пантагрюэль его не решит, значит, его решить нельзя.
   Все советники и доктора охотно на это пошли.
   И точно: за Пантагрюэлем немедленно послали и обратились к нему с просьбой распутать и раскумекать это дело и по всей форме вывести заключение, какое ему покажется правильным, для чего Пантагрюэлю тут же были вручены все бумаги и акты, составившие такой воз, который могла бы сдвинуть с места разве лишь четверка здоровенных ослов. Пантагрюэль же спросил: