Страница:
[556]
– Меня вы этим не удивили, – заметил Пантагрюэль. – Я хорошо знаю, что монахи не так боятся нарушить заповеди Божьи, как боятся не соблюсти свой монастырский устав. Что ж, обратитесь к мужчине. По-моему, вам подойдет Козлонос. Он глухонемой от рождения.
Глава XX
Глава XXI
Глава XXII
Глава XXIII
– Меня вы этим не удивили, – заметил Пантагрюэль. – Я хорошо знаю, что монахи не так боятся нарушить заповеди Божьи, как боятся не соблюсти свой монастырский устав. Что ж, обратитесь к мужчине. По-моему, вам подойдет Козлонос. Он глухонемой от рождения.
Глава XX
О том, как Козлонос отвечает Панургу знаками
Послали за Козлоносом, и на другой же день он явился. Как скоро он прибыл, Панург пожаловал ему жирного теленка, половину свиной туши, два бочонка вина, меру зерна и тридцать франков мелочью; затем Панург привел его к Пантагрюэлю и в присутствии придворных сделал Козлоносу такой знак: он довольно долго зевал и, зевая, водил у самого рта большим пальцем правой руки, изображая греческую букву
тау, каковой знак он повторил несколько раз. Засим, подняв глаза к небу, стал вращать ими, словно коза во время выкидыша, и между тем кашлял и глубоко вздыхал. После этого он показал, что гульфик у него отсутствует, затем вытащил из-под сорочки свой кинжал и, зажав его в кулак, принялся мелодично постукивать им о ляжки; наконец стал на левое колено и скрестил руки на груди.
Козлонос с любопытством смотрел на него, затем поднял левую руку и пальцы ее сжал в кулак, за исключением большого и указательного: их он приставил один к другому так, что они едва касались ногтями.
– Я догадался, что он хочет сказать этим знаком, – объявил Пантагрюэль. – Во-первых, это означает женитьбу, а во-вторых, как учат пифагорейцы, число тридцать. Вы женитесь.
– Очень вам благодарен, – обратясь к Козлоносу, молвил Панург, – архитриклинчик вы мой, конвоирчик вы мой, альгвазильчик вы мой, сбирчик вы мой, надзирательчик вы мой!
При этих словах Козлонос, еще выше задрав левую руку, вытянул и, сколько мог, растопырил все пять ее пальцев.
– Сейчас он с помощью пятерки более обстоятельно дает нам понять, что вы женитесь, – пояснил Пантагрюэль. – И, мало того что вы будете женихом, супругом и мужем, – вы будете счастливы в семейной жизни. Видите ли, согласно Пифагору, число пять есть число брачное, указывающее на то, что брак и свадьба – дело уже решенное, ибо число это состоит из тройки, первого нечетного числа, и двойки, первого четного числа, то есть как бы из мужского и женского начал, вступивших в соединение. И точно: некогда в Риме зажигали в день свадьбы пять факелов, и нельзя было зажечь ни больше, ни меньше, хотя бы это была самая богатая или же, напротив, самая бедная свадьба. Кроме того, во времена стародавние язычники молились за новобрачных пяти богам (или же одному божеству в его пяти благодетельных свойствах): Юпитеру – бракоустроителю, Юноне – председательнице свадебных пиршеств, Венере прекрасной, Пейто – богине убеждения и красноречия и Диане, вспомоществующей при родах.
– Ах, мой милый Козлонос! – вскричал Панург. – Я ему подарю мызу близ Сине и ветряную мельницу в Мирбале.
Тут немой оглушительно чихнул, вздрогнул всем телом и повернулся налево.
– Ах ты, бык его забодай, это еще что такое? – воскликнул Пантагрюэль. – Не к добру, ой, не к добру! Он намекает на то, что брак ваш будет неблагополучным и несчастным. По словам Терпсиона, чох – это один из сократических демонов. Чох направо означает, что можно уверенно и смело идти избранным путем к намеченной цели и что начало, дальнейшее развитие и окончание будут удачны и успешны, в то время как чох налево означает противоположное.
– Вы имеете обыкновение, – заметил Панург, – все истолковывать в худшую сторону и при этом шиворот-навыворот, – прямой Дав, вот вы кто. А я ничему этому не верю. Этот ваш бумагомарака Терпсион – не кто иной, как записной враль.
– Но и Цицерон что-то такое говорит о чихании во второй книге De divinatione, —возразил Пантагрюэль.
Тут Панург повернулся к Козлоносу и сделал такой знак: вывернул веки, задвигал челюстями справа налево и высунул наполовину язык. Затем раскрыл левую руку, но так, что средний ее палец по отношению к ладони занял положение перпендикулярное, и приставил ее к штанам вместо гульфика; правую же руку он сжал в кулак, за исключением большого пальца, каковой палец он, просунув под правую подмышку, приставил к спине выше ягодиц – к тому месту, которое у арабов называется альхатим.Потом сейчас же переменил руки: правой руке придал положение левой и приставил к тому месту, где надлежало быть гульфику, а левой придал положение правой и приставил к альхатиму. Эту перемену рук он повторил девять раз. После девятого раза он привел веки в естественное их состояние, равно как челюсти и язык; затем искоса взглянул на Козлоноса и зажевал губами, как обезьяна или же как кролики, когда едят овес на корню.
В ответ на это Козлонос поднял совершенно раскрытую правую руку, затем вставил большой палец, до первого сустава, между третьими суставами среднего и безымянного пальцев и крепко его там зажал, прочие суставы помянутых пальцев согнул, указательный же и мизинец вытянул. Расставив таким образом пальцы, он положил руку Панургу на пупок, а засим, опираясь на мизинец и указательный, как на ножки, стал двигать большим пальцем. Мало-помалу рука его поднималась все выше и выше, касаясь Панургова живота, области желудка, груди, шеи и, наконец, подбородка, после чего он сунул двигающийся большой палец ему в рот, затем почесал ему нос, а дойдя до глаз, сделал такое движение, будто собирался выдавить их. Тут Панург рассердился и предпринял попытку вырваться и убежать от немого. Козлонос, однако, продолжал тереть ему большим пальцем то глаза, то лоб, то поля шляпы. В конце концов Панург возопил:
– Эй вы, умалишенный! Оставьте меня в покое, а то я вас изобью! Если вы не перестанете меня злить, я из вашей поганой физиономии сделаю маску.
– Он же глухой, – вмешался брат Жан. – Он не слышит, что ты ему говоришь, чудила ты этакий! Набей ему харю – вот этот знак он поймет.
– Какого черта нужно от меня этому шарлатану? – кричал Панург. – Мои глаза ему не яички, чтобы их так давить. Яичницы из них все равно не выйдет. Ей-богу, da jurandi,я вас сейчас досыта накормлю щелчками впрослоечку с оплеухами!
И тут он, подавшись назад, стрельнул в сторону Козлоноса губами.
Немой, видя, что Панург от него пятится, забежал вперед, вцепился в него и сделал такой знак: опустил правую руку во всю ее длину, до самого колена, и, сложив пальцы в кулак, просунул большой палец между средним и указательным; затем левой рукой начал тереть себе правую руку выше локтя и одновременно то медленно поднимал эту руку на высоту локтя и выше, то внезапно ее опускал; и так он попеременно то поднимал руку, то опускал и показывал ее Панургу.
Панург, озлившись, замахнулся на него кулаком, однако из уважения к Пантагрюэлю сдержался.
Тут Пантагрюэль сказал:
– Уж если вас возмущают самые знаки, то как же вы будете возмущены, когда узнаете, какой заключен в них смысл! Всякая истина находит себе отклик в другой истине. Немой утверждает и указывает, что вы будете женаты, рогаты, биты и обворованы.
– Что я женюсь – это я вполне допускаю, – объявил Панург, – все же остальное отрицаю начисто. И уж вы, будьте настолько любезны, поверьте мне, что еще ни одному человеку в мире так не везло на женщин и на лошадей, как мне.
Козлонос с любопытством смотрел на него, затем поднял левую руку и пальцы ее сжал в кулак, за исключением большого и указательного: их он приставил один к другому так, что они едва касались ногтями.
– Я догадался, что он хочет сказать этим знаком, – объявил Пантагрюэль. – Во-первых, это означает женитьбу, а во-вторых, как учат пифагорейцы, число тридцать. Вы женитесь.
– Очень вам благодарен, – обратясь к Козлоносу, молвил Панург, – архитриклинчик вы мой, конвоирчик вы мой, альгвазильчик вы мой, сбирчик вы мой, надзирательчик вы мой!
При этих словах Козлонос, еще выше задрав левую руку, вытянул и, сколько мог, растопырил все пять ее пальцев.
– Сейчас он с помощью пятерки более обстоятельно дает нам понять, что вы женитесь, – пояснил Пантагрюэль. – И, мало того что вы будете женихом, супругом и мужем, – вы будете счастливы в семейной жизни. Видите ли, согласно Пифагору, число пять есть число брачное, указывающее на то, что брак и свадьба – дело уже решенное, ибо число это состоит из тройки, первого нечетного числа, и двойки, первого четного числа, то есть как бы из мужского и женского начал, вступивших в соединение. И точно: некогда в Риме зажигали в день свадьбы пять факелов, и нельзя было зажечь ни больше, ни меньше, хотя бы это была самая богатая или же, напротив, самая бедная свадьба. Кроме того, во времена стародавние язычники молились за новобрачных пяти богам (или же одному божеству в его пяти благодетельных свойствах): Юпитеру – бракоустроителю, Юноне – председательнице свадебных пиршеств, Венере прекрасной, Пейто – богине убеждения и красноречия и Диане, вспомоществующей при родах.
– Ах, мой милый Козлонос! – вскричал Панург. – Я ему подарю мызу близ Сине и ветряную мельницу в Мирбале.
Тут немой оглушительно чихнул, вздрогнул всем телом и повернулся налево.
– Ах ты, бык его забодай, это еще что такое? – воскликнул Пантагрюэль. – Не к добру, ой, не к добру! Он намекает на то, что брак ваш будет неблагополучным и несчастным. По словам Терпсиона, чох – это один из сократических демонов. Чох направо означает, что можно уверенно и смело идти избранным путем к намеченной цели и что начало, дальнейшее развитие и окончание будут удачны и успешны, в то время как чох налево означает противоположное.
– Вы имеете обыкновение, – заметил Панург, – все истолковывать в худшую сторону и при этом шиворот-навыворот, – прямой Дав, вот вы кто. А я ничему этому не верю. Этот ваш бумагомарака Терпсион – не кто иной, как записной враль.
– Но и Цицерон что-то такое говорит о чихании во второй книге De divinatione, —возразил Пантагрюэль.
Тут Панург повернулся к Козлоносу и сделал такой знак: вывернул веки, задвигал челюстями справа налево и высунул наполовину язык. Затем раскрыл левую руку, но так, что средний ее палец по отношению к ладони занял положение перпендикулярное, и приставил ее к штанам вместо гульфика; правую же руку он сжал в кулак, за исключением большого пальца, каковой палец он, просунув под правую подмышку, приставил к спине выше ягодиц – к тому месту, которое у арабов называется альхатим.Потом сейчас же переменил руки: правой руке придал положение левой и приставил к тому месту, где надлежало быть гульфику, а левой придал положение правой и приставил к альхатиму. Эту перемену рук он повторил девять раз. После девятого раза он привел веки в естественное их состояние, равно как челюсти и язык; затем искоса взглянул на Козлоноса и зажевал губами, как обезьяна или же как кролики, когда едят овес на корню.
В ответ на это Козлонос поднял совершенно раскрытую правую руку, затем вставил большой палец, до первого сустава, между третьими суставами среднего и безымянного пальцев и крепко его там зажал, прочие суставы помянутых пальцев согнул, указательный же и мизинец вытянул. Расставив таким образом пальцы, он положил руку Панургу на пупок, а засим, опираясь на мизинец и указательный, как на ножки, стал двигать большим пальцем. Мало-помалу рука его поднималась все выше и выше, касаясь Панургова живота, области желудка, груди, шеи и, наконец, подбородка, после чего он сунул двигающийся большой палец ему в рот, затем почесал ему нос, а дойдя до глаз, сделал такое движение, будто собирался выдавить их. Тут Панург рассердился и предпринял попытку вырваться и убежать от немого. Козлонос, однако, продолжал тереть ему большим пальцем то глаза, то лоб, то поля шляпы. В конце концов Панург возопил:
– Эй вы, умалишенный! Оставьте меня в покое, а то я вас изобью! Если вы не перестанете меня злить, я из вашей поганой физиономии сделаю маску.
– Он же глухой, – вмешался брат Жан. – Он не слышит, что ты ему говоришь, чудила ты этакий! Набей ему харю – вот этот знак он поймет.
– Какого черта нужно от меня этому шарлатану? – кричал Панург. – Мои глаза ему не яички, чтобы их так давить. Яичницы из них все равно не выйдет. Ей-богу, da jurandi,я вас сейчас досыта накормлю щелчками впрослоечку с оплеухами!
И тут он, подавшись назад, стрельнул в сторону Козлоноса губами.
Немой, видя, что Панург от него пятится, забежал вперед, вцепился в него и сделал такой знак: опустил правую руку во всю ее длину, до самого колена, и, сложив пальцы в кулак, просунул большой палец между средним и указательным; затем левой рукой начал тереть себе правую руку выше локтя и одновременно то медленно поднимал эту руку на высоту локтя и выше, то внезапно ее опускал; и так он попеременно то поднимал руку, то опускал и показывал ее Панургу.
Панург, озлившись, замахнулся на него кулаком, однако из уважения к Пантагрюэлю сдержался.
Тут Пантагрюэль сказал:
– Уж если вас возмущают самые знаки, то как же вы будете возмущены, когда узнаете, какой заключен в них смысл! Всякая истина находит себе отклик в другой истине. Немой утверждает и указывает, что вы будете женаты, рогаты, биты и обворованы.
– Что я женюсь – это я вполне допускаю, – объявил Панург, – все же остальное отрицаю начисто. И уж вы, будьте настолько любезны, поверьте мне, что еще ни одному человеку в мире так не везло на женщин и на лошадей, как мне.
Глава XXI
О том, как Панург советуется с одним престарелым французским поэтом по имени Котанмордан
– Никогда еще не видел я человека, столь закоснелого в своих представлениях, как вы, – молвил Пантагрюэль. – Однако ж, дабы рассеять ваши сомнения, я готов сдвинуть гору. Вот к какому решению я пришел. Лебеди – птицы, посвященные Аполлону, – поют, только когда чувствуют приближение смерти, поют по крайней мере те из них, что водятся на реке Меандр во Фригии (я потому оговариваю это особо, что Элиан и Александр Миндский пишут, будто в других местах они видели много умирающих лебедей, но никто из них не пел). Итак, пение лебедя есть верная примета близкой его смерти, и он не умрет до тех пор, пока не споет. Равным образом поэты, находящиеся под покровительством Аполлона, перед смертью обыкновенно становятся пророками и по внушению Аполлона предсказывают в своих песнопениях будущее.
Более того, я слыхал от многих, что всякий дряхлый старик, стоящий одной ногой в гробу, без труда угадывает, что с нами будет. Сколько я помню, Аристофан в одной из своих комедий называет стариков сивиллами: ўO de nerwn dibullia [557]
Когда мы, стоя на молу, издали завидим в открытом море корабль с моряками и путешественниками, мы только молча за ними следим и молим Бога, чтобы они благополучно причалили, но едва лишь они приблизятся к гавани, как мы уже и словами и движениями приветствуем их и поздравляем с тем, что они достигли пристани, укрытой от бурь, и теперь снова с нами; так же точно, согласно учению платоников, ангелы, герои и добрые демоны, завидев людей, приближающихся к смерти, как к некоей надежной и спасительной гавани, гавани отдохновения и покоя, отрешившихся от земных тревог и волнений, приветствуют их, утешают, беседуют с ними и тут же начинают обучать искусству прорицания.
Я не стану ссылаться на примеры, какие являет нам древность: на Исаака, Иакова, Патрокла, напророчившего Гектору, Гектора, напророчившего Ахиллу, Полимнестора, напророчившего Агамемнону и Гекубе, некоего родосца, восславленного Посидонием, Калана – индийца, напророчившего Александру Великому, Орода, напророчившего Мезенцию, и других; я хочу лишь привести вам на память просвещенного и отважного рыцаря Гийома дю Белле [558], покойного сеньора де Ланже, который скончался на горе Тарар десятого января в преклонном возрасте, по нашему исчислению – в тысяча пятьсот сорок третьем году, если исходить из римского календаря. Часа за три – за четыре до его кончины мы еще слушали его бодрые, спокойные, вразумительные речи, в коих он предсказывал то, что частично потом сбылось и чему еще суждено сбыться, хотя в то время его пророчества казались нам странными и совершенно невероятными, ибо тогда ничто еще не подтверждало правильности его предсказаний. Недалеко отсюда, под Вилломером, проживает один престарелый поэт, некто Котанмордан, тот самый, который женился вторым браком на достоименитой Сифилитии, от какового брака родилась у них красавица дочь по имени Базош. Я слышал, что он при смерти, при последнем издыхании. Ступайте к нему и послушайте его лебединую песнь. Может статься, вы получите от него желанный ответ и его устами Аполлон разрешит ваши сомнения.
– Ладно, – сказал Панург. – Но только, Эпистемон, идем не мешкая, а то как бы смерть нас не опередила. А ты, брат Жан, пойдешь с нами?
– Ладно, – сказал брат Жан. – Из любви к тебе, блудодейчик, пойду с удовольствием. Ведь я тебя всей печенкой люблю.
Нимало не медля они тронулись в путь и, войдя в жилище поэта, застали доброго старикана уже в агонии, хотя вид у него был жизнерадостный и смотрел он на вошедших открытым и ясным взором. Поздоровавшись с ним, Панург надел ему на безымянный палец левой руки, в виде дара от чистого сердца, золотой перстень с чудным крупным восточным сапфиром; затем в подражание Сократу он подарил ему красивого белого петуха; петух тотчас же вскочил к больному на постель, поднял голову, превесело встрепенулся и весьма громко запел. После этого Панург в наиучтивейших выражениях попросил поэта высказать и изложить свое суждение касательно тех сомнений, какие вызывает его, Панурга, намерение жениться. Добрый старик велел принести чернила, перо и бумагу. Все было тот же час принесено. Тогда старик написал следующее стихотворение:
– Ступайте, детки, храни вас Царь Небесный, и не приставайте ко мне больше ни с какими делами. Сегодня, в этот последний мой и последний майский день, я уж потратил немало трудов и усилий, чтобы выгнать отсюда целое стадо гнусных, поганых и зловонных тварей, черных, пестрых, бурых, белых, серых и пегих, не дававших мне спокойно умереть, наносивших мне исподтишка уколы, царапавших меня гарпийными своими когтями, досаждавших мне шмелиной своей назойливостью, ненасытной своей алчностью и отвлекавших меня от сладких дум, в какие я был погружен, созерцая, видя, уже осязая и предвкушая счастье и блаженство, уготованное Господом Богом для избранных и верных ему в иной, вечной жизни. Не идите по их стопам, не уподобляйтесь им, не докучайте мне больше! Молю вас: пусть вокруг меня вновь воцарится тишина!
Более того, я слыхал от многих, что всякий дряхлый старик, стоящий одной ногой в гробу, без труда угадывает, что с нами будет. Сколько я помню, Аристофан в одной из своих комедий называет стариков сивиллами: ўO de nerwn dibullia [557]
Когда мы, стоя на молу, издали завидим в открытом море корабль с моряками и путешественниками, мы только молча за ними следим и молим Бога, чтобы они благополучно причалили, но едва лишь они приблизятся к гавани, как мы уже и словами и движениями приветствуем их и поздравляем с тем, что они достигли пристани, укрытой от бурь, и теперь снова с нами; так же точно, согласно учению платоников, ангелы, герои и добрые демоны, завидев людей, приближающихся к смерти, как к некоей надежной и спасительной гавани, гавани отдохновения и покоя, отрешившихся от земных тревог и волнений, приветствуют их, утешают, беседуют с ними и тут же начинают обучать искусству прорицания.
Я не стану ссылаться на примеры, какие являет нам древность: на Исаака, Иакова, Патрокла, напророчившего Гектору, Гектора, напророчившего Ахиллу, Полимнестора, напророчившего Агамемнону и Гекубе, некоего родосца, восславленного Посидонием, Калана – индийца, напророчившего Александру Великому, Орода, напророчившего Мезенцию, и других; я хочу лишь привести вам на память просвещенного и отважного рыцаря Гийома дю Белле [558], покойного сеньора де Ланже, который скончался на горе Тарар десятого января в преклонном возрасте, по нашему исчислению – в тысяча пятьсот сорок третьем году, если исходить из римского календаря. Часа за три – за четыре до его кончины мы еще слушали его бодрые, спокойные, вразумительные речи, в коих он предсказывал то, что частично потом сбылось и чему еще суждено сбыться, хотя в то время его пророчества казались нам странными и совершенно невероятными, ибо тогда ничто еще не подтверждало правильности его предсказаний. Недалеко отсюда, под Вилломером, проживает один престарелый поэт, некто Котанмордан, тот самый, который женился вторым браком на достоименитой Сифилитии, от какового брака родилась у них красавица дочь по имени Базош. Я слышал, что он при смерти, при последнем издыхании. Ступайте к нему и послушайте его лебединую песнь. Может статься, вы получите от него желанный ответ и его устами Аполлон разрешит ваши сомнения.
– Ладно, – сказал Панург. – Но только, Эпистемон, идем не мешкая, а то как бы смерть нас не опередила. А ты, брат Жан, пойдешь с нами?
– Ладно, – сказал брат Жан. – Из любви к тебе, блудодейчик, пойду с удовольствием. Ведь я тебя всей печенкой люблю.
Нимало не медля они тронулись в путь и, войдя в жилище поэта, застали доброго старикана уже в агонии, хотя вид у него был жизнерадостный и смотрел он на вошедших открытым и ясным взором. Поздоровавшись с ним, Панург надел ему на безымянный палец левой руки, в виде дара от чистого сердца, золотой перстень с чудным крупным восточным сапфиром; затем в подражание Сократу он подарил ему красивого белого петуха; петух тотчас же вскочил к больному на постель, поднял голову, превесело встрепенулся и весьма громко запел. После этого Панург в наиучтивейших выражениях попросил поэта высказать и изложить свое суждение касательно тех сомнений, какие вызывает его, Панурга, намерение жениться. Добрый старик велел принести чернила, перо и бумагу. Все было тот же час принесено. Тогда старик написал следующее стихотворение:
Стихи эти старик передал посетителям и сказал:
Женись, вступать не вздумай в брак,
Женившись, угадаешь в рай.
А коль не женишься, то знай,
Что был ты вовсе не дурак.
Не торопись, но поспешай.
Беги стремглав, замедли шаг.
Женись иль нет.
Постись, двойной обед съедай.
То, что починено, ломай.
Разломанное починяй.
Балуй ее, бей за пустяк.
Женись иль нет*.
– Ступайте, детки, храни вас Царь Небесный, и не приставайте ко мне больше ни с какими делами. Сегодня, в этот последний мой и последний майский день, я уж потратил немало трудов и усилий, чтобы выгнать отсюда целое стадо гнусных, поганых и зловонных тварей, черных, пестрых, бурых, белых, серых и пегих, не дававших мне спокойно умереть, наносивших мне исподтишка уколы, царапавших меня гарпийными своими когтями, досаждавших мне шмелиной своей назойливостью, ненасытной своей алчностью и отвлекавших меня от сладких дум, в какие я был погружен, созерцая, видя, уже осязая и предвкушая счастье и блаженство, уготованное Господом Богом для избранных и верных ему в иной, вечной жизни. Не идите по их стопам, не уподобляйтесь им, не докучайте мне больше! Молю вас: пусть вокруг меня вновь воцарится тишина!
Глава XXII
О том, как Панург заступается за орден нищенствующих братьев
Выйдя из Котанмордановой комнаты, Панург в испуге сказал:
– Сдается мне, он еретик, ей-ей, – пусть меня черт возьмет, ежели я вру! Он бранит честных отцов – нищенствующих кордельеров и иаковитов, а ведь это же два полушария христианского мира: благодаря гирогномонической циркумбиливагинации этих снебесисшедших противовесов, всякое перифрастическое умопомрачение римской церкви в том случае, когда ей отшибает памороки какое-нибудь ахинейно-белибердистое заблуждение или же ересь, гомоцентрикально сотрясается. Что же, однако, сделали капуцины и минориты этому старику, черти бы его взяли? Уж они ли, черти, не бедные? Уж они ли, черти, не обездолены? Уж кто, как не эти несчастные ханжители Ихтиофагии [559], вдосталь хлебнули горя и знают, почем фунт лиха? Брат Жан, скажи мне по совести: спасет он свою душу? Клянусь тебе Богом, этот проклятый змий угодит прямо к чертям в пекло. Так костить славных и неутомимых грабителей, то бишь рачителей церкви! Вы скажете, что он в состоянии поэтического исступления [560]? Это не оправдание! Он – окаянный грешник. Он глумится над религией. Я глубоко возмущен.
– А мне начхать, – заметил брат Жан. – Монахи сами всех ругают, так если все ругают их, меня это ничуть не беспокоит. Посмотрим, что он написал.
Панург, прочтя со вниманием письменный ответ доброго старика, сказал:
– Несчастный пьянчужка бредит. Впрочем, я его прощаю. Видно, скоро ему конец. Давайте сочиним ему эпитафию. От его ответа я так поумнел, что теперь меня никто за пояс не заткнет. Эпистемон, толстопузик, послушай! Как ты находишь, есть в его ответах что-нибудь положительное? Клянусь Богом, это крючкотворный, вздорный, самый настоящий софист. Бьюсь об заклад, что это омавританившийся вероотступник. А, едят его мухи, как он осторожен в выражениях! Пользуется одними противоречениями. Так в конце концов нельзя не сказать верно, ибо для их достоверности довольно, если окажется верной та или другая часть. Вот так хитрюга! Сант-Яго Бресюирский, есть же на свете этакие мастаки!
– Подобным образом изъяснялся великий прорицатель Тиресий, – заметил Эпистемон. – В начале каждого своего пророчества он прямо говорил просившим у него совета: «То, что я вам скажу, или сбудется, или же не сбудется». Так обыкновенно выражаются все благоразумные предсказатели.
– А все-таки Юнона выколола ему оба глаза, – сказал Панург.
– То правда, – подтвердил Эпистемон, – с досады, что он лучше ее разрешил вопрос, предложенный Юпитером.
– Да, но какой же черт вселился в мэтра Котанмордана, коли он ни с того ни с сего поносит святых отцов, всех этих несчастных иаковитов, францисканцев и меньших братьев? Я возмущен до глубины души, уверяю вас, и не могу молчать. Он совершил тяжкий грех. Он пустит дух прямо в кромешный ад.
– Я отказываюсь вас понимать, – заметил Эпистемон. – Меня до глубины души возмущаете вы, оттого что клеплете на славного поэта, будто он под черными, бурыми и всякими другими тварями разумел нищенствующих братьев.
Сколько я понимаю, он и не думал прибегать к такой софистической и фантастической аллегории. Он говорит прямо и определенно о блохах, клопах, клещах, мухах, комарах и всяком прочем гнусе, а насекомые эти бывают и черные, и красные, и серые, и бурые, и коричневые, и все они неотвязны, надоедливы и несносны – несносны не только больным, но и людям здоровым и сильным. Может статься, у него глисты, солитеры и черви. Может статься, руки и ноги у него искусаны подкожными червями, коих арабы называют риштой,– в Египте и на побережье Красного моря это явление обычное и распространенное.
Дурно вы делаете, что искажаете смысл его слов. Вы ни за что ни про что хулите славного поэта и подкладываете свинью упомянутым братьям. Когда речь идет о нашем ближнем, должно обелять его, а не чернить.
– Да что вы из меня дурака-то строите? – вскричал Панург. – Вот как перед Богом говорю, он еретик. И не просто еретик, а еретик законченный и цельный, еретик клавельный [561], еретик, в такой же степени подлежащий сожжению, как хорошенькие башенные часики. Он пустит дух прямо в кромешный ад. И знаете, куда именно? Клянусь боком, прямехонько под дырявое судно Прозерпины, в самый адский нужник, куда она ходит облегчать свой кишечник после клистиров, влево от большого котла, всего в трех туазах от Люциферовых когтей, рядом с черной камерой Демигоргона. У, мерзавец!
– Сдается мне, он еретик, ей-ей, – пусть меня черт возьмет, ежели я вру! Он бранит честных отцов – нищенствующих кордельеров и иаковитов, а ведь это же два полушария христианского мира: благодаря гирогномонической циркумбиливагинации этих снебесисшедших противовесов, всякое перифрастическое умопомрачение римской церкви в том случае, когда ей отшибает памороки какое-нибудь ахинейно-белибердистое заблуждение или же ересь, гомоцентрикально сотрясается. Что же, однако, сделали капуцины и минориты этому старику, черти бы его взяли? Уж они ли, черти, не бедные? Уж они ли, черти, не обездолены? Уж кто, как не эти несчастные ханжители Ихтиофагии [559], вдосталь хлебнули горя и знают, почем фунт лиха? Брат Жан, скажи мне по совести: спасет он свою душу? Клянусь тебе Богом, этот проклятый змий угодит прямо к чертям в пекло. Так костить славных и неутомимых грабителей, то бишь рачителей церкви! Вы скажете, что он в состоянии поэтического исступления [560]? Это не оправдание! Он – окаянный грешник. Он глумится над религией. Я глубоко возмущен.
– А мне начхать, – заметил брат Жан. – Монахи сами всех ругают, так если все ругают их, меня это ничуть не беспокоит. Посмотрим, что он написал.
Панург, прочтя со вниманием письменный ответ доброго старика, сказал:
– Несчастный пьянчужка бредит. Впрочем, я его прощаю. Видно, скоро ему конец. Давайте сочиним ему эпитафию. От его ответа я так поумнел, что теперь меня никто за пояс не заткнет. Эпистемон, толстопузик, послушай! Как ты находишь, есть в его ответах что-нибудь положительное? Клянусь Богом, это крючкотворный, вздорный, самый настоящий софист. Бьюсь об заклад, что это омавританившийся вероотступник. А, едят его мухи, как он осторожен в выражениях! Пользуется одними противоречениями. Так в конце концов нельзя не сказать верно, ибо для их достоверности довольно, если окажется верной та или другая часть. Вот так хитрюга! Сант-Яго Бресюирский, есть же на свете этакие мастаки!
– Подобным образом изъяснялся великий прорицатель Тиресий, – заметил Эпистемон. – В начале каждого своего пророчества он прямо говорил просившим у него совета: «То, что я вам скажу, или сбудется, или же не сбудется». Так обыкновенно выражаются все благоразумные предсказатели.
– А все-таки Юнона выколола ему оба глаза, – сказал Панург.
– То правда, – подтвердил Эпистемон, – с досады, что он лучше ее разрешил вопрос, предложенный Юпитером.
– Да, но какой же черт вселился в мэтра Котанмордана, коли он ни с того ни с сего поносит святых отцов, всех этих несчастных иаковитов, францисканцев и меньших братьев? Я возмущен до глубины души, уверяю вас, и не могу молчать. Он совершил тяжкий грех. Он пустит дух прямо в кромешный ад.
– Я отказываюсь вас понимать, – заметил Эпистемон. – Меня до глубины души возмущаете вы, оттого что клеплете на славного поэта, будто он под черными, бурыми и всякими другими тварями разумел нищенствующих братьев.
Сколько я понимаю, он и не думал прибегать к такой софистической и фантастической аллегории. Он говорит прямо и определенно о блохах, клопах, клещах, мухах, комарах и всяком прочем гнусе, а насекомые эти бывают и черные, и красные, и серые, и бурые, и коричневые, и все они неотвязны, надоедливы и несносны – несносны не только больным, но и людям здоровым и сильным. Может статься, у него глисты, солитеры и черви. Может статься, руки и ноги у него искусаны подкожными червями, коих арабы называют риштой,– в Египте и на побережье Красного моря это явление обычное и распространенное.
Дурно вы делаете, что искажаете смысл его слов. Вы ни за что ни про что хулите славного поэта и подкладываете свинью упомянутым братьям. Когда речь идет о нашем ближнем, должно обелять его, а не чернить.
– Да что вы из меня дурака-то строите? – вскричал Панург. – Вот как перед Богом говорю, он еретик. И не просто еретик, а еретик законченный и цельный, еретик клавельный [561], еретик, в такой же степени подлежащий сожжению, как хорошенькие башенные часики. Он пустит дух прямо в кромешный ад. И знаете, куда именно? Клянусь боком, прямехонько под дырявое судно Прозерпины, в самый адский нужник, куда она ходит облегчать свой кишечник после клистиров, влево от большого котла, всего в трех туазах от Люциферовых когтей, рядом с черной камерой Демигоргона. У, мерзавец!
Глава XXIII
О том, как Панург разглагольствует, вернуться ему или не вернуться к Котанмордану
– Вернемтесь обратно и предложим ему подумать о своем спасении, – продолжал Панург. – Идем, так вашу, идем, вашу разэтак! Мы сделаем доброе дело: ежели погибнут плоть его и жизнь, так уж по крайности дух-то он хоть и пустит, но зато не погубит.
Мы заставим его раскаяться в его прегрешении и попросить прощения у святых отцов, как у отсутствующих, так равно и у присутствующих (и мы это засвидетельствуем, дабы после его кончины они не объявили его еретиком и не предали проклятию, как это сделали борд… то бишь кордельеры с орлеанской судейшей), а чтобы иноки честные получили удовлетворение за обиду, им причиненную, пусть-ка он распорядится раздать по всем монастырям как можно больше кусочков хлеба и закажет по себе как можно больше заупокойных обеден и панихид. И пусть в годовщину его смерти дневное пропитание неизменно выдается чернецам в пятикратном размере, большущая бутыль с наилучшим вином пусть переходит у них со стола на стол и пусть из нее пьют все: как бормотуны-клирошане и обжоры-послушники, так равно иеромонахи и настоятели, как новички, так равно и манатейные. Так он сможет вымолить себе у Бога прощение.
Ой-ой-ой, да что ж это я плету, что ж это я горожу? Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Комната его уж теперь полна чертей, вот как Бог свят. Я отсюда вижу, что за чертова тяжба и потасовка у них идет из-за того, кому первому сцапать Котанморданову душу и, не долго думая, переправить к мессеру Люциферу. Подальше оттуда! Я к нему не ходок. Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Почем я знаю, может выйти недоразумение, и заместо Котанмордана они сграбастают беднягу Панурга, раз он теперь никому не должен. Вот когда я был в долгу как в шелку, они сколько раз оставались с носом. Подальше оттуда! Я к нему не ходок. Ей-богу, я умру от ужаса. Очутиться среди голодных чертей, среди чертей, вышедших на промысел, среди чертей, занятых делом? Подальше оттуда! Бьюсь об заклад, что из-за того же самого на похороны к нему не придут ни иаковиты, ни кордельеры, ни кармелиты, ни капуцины, ни театинцы [562], ни минориты. И будут правы. Притом он же ничего не оставил им по завещанию. Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Ежели ему дорога в пекло, так скатертью же ему туда дорога! Зачем было порочить честных монахов? Зачем было гнать их из комнаты, когда он особенно нуждался в их помощи, в их святых молитвах, в их благочестивых наставлениях? Ну что бы завещать им хоть какие-нибудь крохи, чем можно подзаправиться, чем можно напихать утробу бедным людям, у которых на этом свете нет никаких благ, кроме жизни!
Пусть к нему идет кто хочет. А меня пусть черт возьмет, ежели я к нему пойду. Ежели я к нему пойду, черт меня всенепременно возьмет. Нет, шалишь! Подальше оттуда!
Брат Жан! Ты хочешь, чтобы черти прямым ходом доставили тебя в ад? Ну так, во-первых, отдай мне свой кошелек. Крест, вычеканенный на монетах, расстраивает козни лукавого. Иначе с тобой может произойти то же, что не так давно произошло с кудрейским сборщиком податей Жаном Доденом у Ведского брода, мост через который разобрали ратники. Этот сукин кот встретил на берегу брата Адама Кускойля, францисканца из монастыря Мирбо, и пообещал ему рясу, если тот перенесет его через реку на закорках. Монах-то был здоровяк. Ударили по рукам. Брат Кускойль задирает рясу по самые яички и сажает себе на спину, как какой-нибудь святой Христофор, только в маленьком виде, взмолившегося к нему упомянутого Додена. Нес он его весело, как Эней отца своего Анхиза из горящей Трои, и распевал Ave maris stella [563]Когда же они добрались до самого глубокого места, выше мельничного колеса, монах спросил сборщика, нет ли случайно при нем денег. Доден ответил, что денег у него полна сума и что касательно новой рясы монах может не беспокоиться. «Как! – воскликнул брат Кускойль. – Ты же знаешь, что особый параграф нашего устава строго воспрещает нам носить с собой деньги. Несчастный ты человек, из-за тебя я нарушил в этом пункте устав! Почему ты не оставил кошелек мельнику? Наказание за это воспоследует неукоснительно и сей же час. Если же ты когда-нибудь появишься у нас в Мирбо, то тебе придется себя стегать, покуда мы пропоем весь псалом – от Miserereдо vitulos [564]Тут монах скинул с себя свою ношу и бултыхнул Додена вниз головой в воду. А посему, брат Жан, друг ты мой сердечный, дабы чертям удобнее было тебя волочить, дай-ка мне свой кошелек, а то носить с собой кресты не годится. Тебе грозит явная опасность. Если ты возьмешь с собой деньги, если ты будешь носить с собой кресты, черти кокнут тебя о скалу, как орлы – черепаху, чтобы она разбилась, чему пример – лысая голова Эсхила, и тебе будет больно, друг мой, а я буду по тебе тужить, или же они сбросят тебя в какое-нибудь дальнее море, неведомо где, и разделишь ты судьбу Икара. И море то будет впредь именоваться Зубодробительным. Во-вторых, расплатись с долгами. Черти очень любят тех, кто никому не должен. Я это хорошо знаю по себе. Эта сволочь теперь все время лебезит и заигрывает со мной, а когда долгов у меня было выше головы, они и не думали ко мне подмазываться. Душа человека, увязшего в долгах, бывает дряблая и худосочная. Для чертей это не пожива.
В-третьих, к Котанмордану иди прямо так, в рясе с капюшоном на кошачьем меху. Если тебя в таком виде черти не утащат в самое-рассамое пекло, то я обязуюсь выставить тебе вино и закуску. Если же ты для пущей безопасности станешь подыскивать себе спутника, то на меня не рассчитывай, нет, – заранее тебя упреждаю. Подальше, подальше оттуда! Я туда не ходок. Пусть меня черт возьмет, ежели я туда пойду.
– С мечом в руке мне бояться нечего, – возразил брат Жан.
– Хорошо делаешь, что берешь его с собой, – заметил Панург, – сейчас видно ученого сквернослова, то бишь богослова. Когда я учился в толедской школе, его преподобие, брат во чертях Пикатрис [565], декан дьявологического факультета, говорил нам, что бесы по природе своей боятся блеска мечей, равно как и солнечного света. И точно: Геркулес, сойдя в львиной шкуре и с палицей к чертям в ад, не так напугал их, как Эней в сверкающих доспехах и с мечом, который он, по совету кумской сивиллы, начистил до блеска. Может статься, именно поэтому синьор Джованни Джакомо Тривульци [566]перед своей кончиной, последовавшей в Шартре, потребовал себе меч и так и умер с обнаженным мечом в руках, размахивая им вокруг своего ложа, как приличествует отважному рыцарю, и этими взмахами обращая в бегство вражью силу, сторожившую его у смертного одра. Когда у масоретов и каббалистов спрашивают, отчего бесы не осмеливаются подойти к вратам земного рая, они объясняют это лишь тем, что у врат стоит херувим с пламенным мечом. Рассуждая, как истый толедский дьяволог, я должен признать, что бесы на самом деле не умирают от ударов меча, но, опираясь на ту же самую дьявологию, я утверждаю, что удары эти способны производить в их бытии разрывы, подобные тем, которые образуются, когда ты рассекаешь мечом столб пламени или же густое и темное облако дыма. И, восчувствовав этот разрыв, они начинают кричать как черти, оттого что это чертовски мучительно.
Неужели ты, блудодеище, воображаешь, что когда сшибаются два войска, то невероятный и ужасный шум, разносящийся далеко окрест, производят гул голосов, звон доспехов, звяканье конских лат, удары палиц, скрежет скрестившихся пик, стук ломающихся копий, стоны раненых, барабанный бой, трубный звук, ржанье коней, треск ружейной пальбы и грохот орудий? Должно признаться, это и в самом деле нечто внушительное. Однако же особый страх вселяют и особенно сильный шум производят своими стенаньями и завываньями черти: они там и сям караулят души несчастных раненых, мечи нет-нет да и рубнут чертей, отчего в их сотканных из воздуха и невидимых телах образуются разрывы, ощущение же разрывов можно сравнить с болью от ударов палкой по пальцам, каковые удары наносил поварятам, воровавшим с вертела сало, повар Грязнуйль. Орут они тогда и воют как черти, как Марс, когда его под Троей ранил Диомед, – Гомер утверждает, что он кричал на крик, и таким истошным и диким голосом, что его и десяти тысячам человек было бы не переорать. Да, но что же это я? Мы тут растабарываем о начищенных доспехах и о сверкающих мечах, а ведь твой-то меч не таков. Скажу по чести: оттого что над ним давно не было начальника и оттого что он долго пребывал в бездействии, он покрылся ржавчиной сильнее, нежели замок на двери кладовой. Словом, что-нибудь одно: или отчисти его на совесть, чтоб он блестел, или же оставь как есть, но уж тогда не показывай носа к Котанмордану. А я к нему не ходок. Пусть черт меня возьмет, ежели я к нему пойду!
Мы заставим его раскаяться в его прегрешении и попросить прощения у святых отцов, как у отсутствующих, так равно и у присутствующих (и мы это засвидетельствуем, дабы после его кончины они не объявили его еретиком и не предали проклятию, как это сделали борд… то бишь кордельеры с орлеанской судейшей), а чтобы иноки честные получили удовлетворение за обиду, им причиненную, пусть-ка он распорядится раздать по всем монастырям как можно больше кусочков хлеба и закажет по себе как можно больше заупокойных обеден и панихид. И пусть в годовщину его смерти дневное пропитание неизменно выдается чернецам в пятикратном размере, большущая бутыль с наилучшим вином пусть переходит у них со стола на стол и пусть из нее пьют все: как бормотуны-клирошане и обжоры-послушники, так равно иеромонахи и настоятели, как новички, так равно и манатейные. Так он сможет вымолить себе у Бога прощение.
Ой-ой-ой, да что ж это я плету, что ж это я горожу? Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Комната его уж теперь полна чертей, вот как Бог свят. Я отсюда вижу, что за чертова тяжба и потасовка у них идет из-за того, кому первому сцапать Котанморданову душу и, не долго думая, переправить к мессеру Люциферу. Подальше оттуда! Я к нему не ходок. Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Почем я знаю, может выйти недоразумение, и заместо Котанмордана они сграбастают беднягу Панурга, раз он теперь никому не должен. Вот когда я был в долгу как в шелку, они сколько раз оставались с носом. Подальше оттуда! Я к нему не ходок. Ей-богу, я умру от ужаса. Очутиться среди голодных чертей, среди чертей, вышедших на промысел, среди чертей, занятых делом? Подальше оттуда! Бьюсь об заклад, что из-за того же самого на похороны к нему не придут ни иаковиты, ни кордельеры, ни кармелиты, ни капуцины, ни театинцы [562], ни минориты. И будут правы. Притом он же ничего не оставил им по завещанию. Пусть меня черт возьмет, ежели я к нему пойду. Ежели ему дорога в пекло, так скатертью же ему туда дорога! Зачем было порочить честных монахов? Зачем было гнать их из комнаты, когда он особенно нуждался в их помощи, в их святых молитвах, в их благочестивых наставлениях? Ну что бы завещать им хоть какие-нибудь крохи, чем можно подзаправиться, чем можно напихать утробу бедным людям, у которых на этом свете нет никаких благ, кроме жизни!
Пусть к нему идет кто хочет. А меня пусть черт возьмет, ежели я к нему пойду. Ежели я к нему пойду, черт меня всенепременно возьмет. Нет, шалишь! Подальше оттуда!
Брат Жан! Ты хочешь, чтобы черти прямым ходом доставили тебя в ад? Ну так, во-первых, отдай мне свой кошелек. Крест, вычеканенный на монетах, расстраивает козни лукавого. Иначе с тобой может произойти то же, что не так давно произошло с кудрейским сборщиком податей Жаном Доденом у Ведского брода, мост через который разобрали ратники. Этот сукин кот встретил на берегу брата Адама Кускойля, францисканца из монастыря Мирбо, и пообещал ему рясу, если тот перенесет его через реку на закорках. Монах-то был здоровяк. Ударили по рукам. Брат Кускойль задирает рясу по самые яички и сажает себе на спину, как какой-нибудь святой Христофор, только в маленьком виде, взмолившегося к нему упомянутого Додена. Нес он его весело, как Эней отца своего Анхиза из горящей Трои, и распевал Ave maris stella [563]Когда же они добрались до самого глубокого места, выше мельничного колеса, монах спросил сборщика, нет ли случайно при нем денег. Доден ответил, что денег у него полна сума и что касательно новой рясы монах может не беспокоиться. «Как! – воскликнул брат Кускойль. – Ты же знаешь, что особый параграф нашего устава строго воспрещает нам носить с собой деньги. Несчастный ты человек, из-за тебя я нарушил в этом пункте устав! Почему ты не оставил кошелек мельнику? Наказание за это воспоследует неукоснительно и сей же час. Если же ты когда-нибудь появишься у нас в Мирбо, то тебе придется себя стегать, покуда мы пропоем весь псалом – от Miserereдо vitulos [564]Тут монах скинул с себя свою ношу и бултыхнул Додена вниз головой в воду. А посему, брат Жан, друг ты мой сердечный, дабы чертям удобнее было тебя волочить, дай-ка мне свой кошелек, а то носить с собой кресты не годится. Тебе грозит явная опасность. Если ты возьмешь с собой деньги, если ты будешь носить с собой кресты, черти кокнут тебя о скалу, как орлы – черепаху, чтобы она разбилась, чему пример – лысая голова Эсхила, и тебе будет больно, друг мой, а я буду по тебе тужить, или же они сбросят тебя в какое-нибудь дальнее море, неведомо где, и разделишь ты судьбу Икара. И море то будет впредь именоваться Зубодробительным. Во-вторых, расплатись с долгами. Черти очень любят тех, кто никому не должен. Я это хорошо знаю по себе. Эта сволочь теперь все время лебезит и заигрывает со мной, а когда долгов у меня было выше головы, они и не думали ко мне подмазываться. Душа человека, увязшего в долгах, бывает дряблая и худосочная. Для чертей это не пожива.
В-третьих, к Котанмордану иди прямо так, в рясе с капюшоном на кошачьем меху. Если тебя в таком виде черти не утащат в самое-рассамое пекло, то я обязуюсь выставить тебе вино и закуску. Если же ты для пущей безопасности станешь подыскивать себе спутника, то на меня не рассчитывай, нет, – заранее тебя упреждаю. Подальше, подальше оттуда! Я туда не ходок. Пусть меня черт возьмет, ежели я туда пойду.
– С мечом в руке мне бояться нечего, – возразил брат Жан.
– Хорошо делаешь, что берешь его с собой, – заметил Панург, – сейчас видно ученого сквернослова, то бишь богослова. Когда я учился в толедской школе, его преподобие, брат во чертях Пикатрис [565], декан дьявологического факультета, говорил нам, что бесы по природе своей боятся блеска мечей, равно как и солнечного света. И точно: Геркулес, сойдя в львиной шкуре и с палицей к чертям в ад, не так напугал их, как Эней в сверкающих доспехах и с мечом, который он, по совету кумской сивиллы, начистил до блеска. Может статься, именно поэтому синьор Джованни Джакомо Тривульци [566]перед своей кончиной, последовавшей в Шартре, потребовал себе меч и так и умер с обнаженным мечом в руках, размахивая им вокруг своего ложа, как приличествует отважному рыцарю, и этими взмахами обращая в бегство вражью силу, сторожившую его у смертного одра. Когда у масоретов и каббалистов спрашивают, отчего бесы не осмеливаются подойти к вратам земного рая, они объясняют это лишь тем, что у врат стоит херувим с пламенным мечом. Рассуждая, как истый толедский дьяволог, я должен признать, что бесы на самом деле не умирают от ударов меча, но, опираясь на ту же самую дьявологию, я утверждаю, что удары эти способны производить в их бытии разрывы, подобные тем, которые образуются, когда ты рассекаешь мечом столб пламени или же густое и темное облако дыма. И, восчувствовав этот разрыв, они начинают кричать как черти, оттого что это чертовски мучительно.
Неужели ты, блудодеище, воображаешь, что когда сшибаются два войска, то невероятный и ужасный шум, разносящийся далеко окрест, производят гул голосов, звон доспехов, звяканье конских лат, удары палиц, скрежет скрестившихся пик, стук ломающихся копий, стоны раненых, барабанный бой, трубный звук, ржанье коней, треск ружейной пальбы и грохот орудий? Должно признаться, это и в самом деле нечто внушительное. Однако же особый страх вселяют и особенно сильный шум производят своими стенаньями и завываньями черти: они там и сям караулят души несчастных раненых, мечи нет-нет да и рубнут чертей, отчего в их сотканных из воздуха и невидимых телах образуются разрывы, ощущение же разрывов можно сравнить с болью от ударов палкой по пальцам, каковые удары наносил поварятам, воровавшим с вертела сало, повар Грязнуйль. Орут они тогда и воют как черти, как Марс, когда его под Троей ранил Диомед, – Гомер утверждает, что он кричал на крик, и таким истошным и диким голосом, что его и десяти тысячам человек было бы не переорать. Да, но что же это я? Мы тут растабарываем о начищенных доспехах и о сверкающих мечах, а ведь твой-то меч не таков. Скажу по чести: оттого что над ним давно не было начальника и оттого что он долго пребывал в бездействии, он покрылся ржавчиной сильнее, нежели замок на двери кладовой. Словом, что-нибудь одно: или отчисти его на совесть, чтоб он блестел, или же оставь как есть, но уж тогда не показывай носа к Котанмордану. А я к нему не ходок. Пусть черт меня возьмет, ежели я к нему пойду!