– Это, уж верно, в праздник жезлов, – вставил брат Жан.
   – …или ежели я зазвоню в большие колокола, что вокруг ихних клеток. Выпьем, друзья! Сегодня хорошо пьется, как, впрочем, и в любой другой день. Выпьем! Пью за вас от всей души, будьте здоровы! Не бойтесь, что вина и закуски не хватит. Даже когда небеса сделаются медью, а земля – железом, все равно к тому времени наши запасы еще не подберутся, – с ними мы продержимся лет на семь – на восемь дольше, чем длился голод в Египте. А посему давайте в мире и согласии выпьем!
   – Дьявольщина! – воскликнул Панург. – Славно же вам на этом свете живется!
   – А на том еще лучше будет, – подхватил Эдитус. – Нас там ждут Елисейские поля, можете быть уверены. Выпьем, друзья! Пью за вас всех.
   – Уж верно, по внушению божественного и совершенного духа первые ваши ситицины изобрели средство, благодаря которому у вас есть то, к чему все люди, естественно, стремятся и что мало кому, а вернее сказать, никому не бывает даровано, – заметил я: – рай не только на этом, но и на том свете.
 
О полубоги! О счастливцы!
Судьбы такой же я хочу!*
 

Глава VII
О том, как Панург рассказывает мэтру Эдитусу притчу о жеребце и осле

   После того как мы славно угостились, Эдитус отвел нас в хорошо обставленную, увешанную коврами, вызолоченную комнату. Туда же он велел подать миробаланов, вареного зеленого имбирю, как можно больше вина, настоянного на корице, и еще другого вина с восхитительным букетом, и посоветовал нам принять эти противоядия как летейскую воду, дабы позабыть и махнуть рукой на тяготы, сопряженные с морским путешествием; кроме того, он распорядился доставить изрядное количество съестных припасов на наши суда, уже вошедшие в гавань. Однако ночью нам не давал спать беспрерывный колокольный звон.
   В полночь Эдитус поднял нас на предмет возлияния; он выпил первый и сказал:
   – Вы, люди из другого мира, утверждаете, что невежество – мать всех пороков, и утверждение ваше справедливо, но со всем тем вы не изгоняете невежества из собственного своего разумения, вы живете в нем, с ним и благодаря ему. Оттого-то вас повседневно осаждает столько зол! Вечно вы жалуетесь, вечно вы сетуете и никогда не бываете довольны. Сейчас я в том совершенно удостоверился: невежество приковало вас к постелям, как некогда бога войны приковал Вулкан [888], – вы не догадываетесь, что долг ваш состоит в том, чтобы скупиться на сон, но никак не на блага достославного сего острова. Вам бы за это время следовало покушать не меньше трех раз, и уж вы поверьте моему опыту: чтобы поедать припасы острова Звонкого, надобно вставать спозаранку; если их потреблять, они увеличиваются; если же их беречь, они идут на убыль. Косите свой луг вовремя, и трава у вас вырастет еще гуще и еще питательнее, а не станете косить – через несколько лет он у вас зарастет мхом. Выпьем же, друзья, выпьем все вдруг! Даже самые тощие из наших птиц поют теперь для нас, – соблаговолите же выпить за них. Сделайте одолжение, выпейте, – от этого вы только лучше прокашляетесь! Выпьем раз, и другой, и третий, и так до девяти: non zelus, sed charits! [889]
   На рассвете он опять разбудил нас, чтобы угостить ломтиками хлеба, смоченными в супе. После этого мы только и делали, что ели, и так продолжалось весь день; мы уже не разбирали, что это: обед или ужин, закуска или завтрак. Единственно для того, чтобы хоть немного размяться, мы все же прошлись по острову и послушали пение прелестных этих пташек.
   Вечером Панург сказал Эдитусу:
   – Сударь! Дозвольте рассказать вам забавный случай, происшедший в Шательро назад тому двадцать три луны. Конюх одного дворянина апрельским утром выезжал на выгоне его боевых коней. И вот повстречалась ему там веселая пастушка: она
 
Одна в тени кустов густых
Овечек стерегла своих*,
 
   а также осла и коз. Слово за слово, он уговорил ее сесть на круп его коня, посетить его конюшню и отведать деревенского его угощения. Пока они переговаривались, конь обратился к ослу и сказал ему на ухо (должно заметить, что весь тот год животные всюду разговаривали друг с дружкой):
   – Бедный, горемычный ослик! Я испытываю к тебе жалость и сострадание, день-деньской ты трудишься без устали, – это видно по тому, как потерся твой подхвостник. И так тому и быть надлежит, – ведь ты создан Богом для того, чтобы служить человеку. Ты славный ослик. Но я замечаю, что тебя плохо чистят, скребут, снаряжают и кормят, – мне это, откровенно говоря, представляется жестоким и несправедливым. Ты весь взъерошен, загнан, заморен, питаешься ты одним тростником, терновником да репейником. Так вот, ослик, потруси-ка ты следом за мной и погляди, как обходятся с нами, коих природа произвела на свет для войны, и как нас кормят. Ты, верно уж, позавидуешь моим порциям.
   – Ладно, господин конь, с великим удовольствием, – отвечал осел.
   – Я тебе, осел, не господин конь, а господин жеребец, – поправил его жеребец.
   – Извините, господин жеребец, – молвил осел, – ведь мы – мужланы, деревенщина, народ темный, говорить правильно не умеем. Да, так вот, коль скоро вы мне оказали такое благодеяние и такую честь, я к вашим услугам, но только я буду следовать за вами на расстоянии: я боюсь побоев, у меня и так вся спина исхлестана.
   Как скоро пастушка вспрыгнула на коня, осел, предвкушая обильное угощение, двинулся за ним. Когда они уже совсем приближались к месту своего назначения, конюх заметил осла и велел мальчишкам, состоявшим при конюшне, встретить его вилами и обломать ему бока палками. Услышав такие речи, осел поручил себя богу Нептуну и рассудил за благо как можно скорее унести ноги; удаляясь же, он размышлял и строил такого рода умозаключения: «Конь рассудил здраво, не пристало мне тянуться за вельможами; природа произвела меня на свет единственно для того, чтобы я услужал людям бедным. Эзоп в одной из своих басен мне это ясно доказал. Я слишком высоко занесся; выход один – припуститься во весь мах, пока цел». И тут мой осел зарысил, затрещал, заскакал, припрыгивая, привзбрыкивая, припукивая.
   Пастушка, видя, что осел удирает, сказала конюху, что это ее осел, и попросила не обижать его, а иначе, дескать, она сей же час повернет обратно. Тогда конюх рассудил так, что лучше, мол, целую неделю не давать овса лошадям, но уж ослу засыпать вдосталь. Однако приманить осла оказалось не так-то просто. Мальчишки его подзывали, подзывали: «Тпру, тпру, ослик, тпру!» А осел: «Не пойду, я стесняюсь!» Чем ласковее его называли, тем сильнее упорствовал он в брыкне своей и трескотне. Так бы оно и продолжалось, да вмешалась пастушка и посоветовала помахать ослу решетом, что и было исполнено. Осел в тот же миг повернул назад и сказал: «Коли овсецем – грешнии, притецем,но только не вилами. И не хотел бы я также остаться при своих». Итак, осел сдался и премило запел, а ведь вы же знаете, сколь приятны для слуха пение и музыка сих аркадских животных.
   Как скоро он приблизился, его поставили в стойло рядом с боевым конем, и тут давай его отчищать, оттирать, отскребать, свежей подстилки ему по брюхо навалили, сена – вволю, овса – вдоволь; когда же мальчишки начали просеивать для него овес, ослик запрял ушами в знак того, что он хорош и с непросеянным овсом и что это-де слишком много чести.
   По окончании обильной трапезы конь обратился к ослу с вопросом:
   – Ну, бедный ослик, как дела? Хорошо ли тут за тобой ухаживают? А ты еще упрямился. Что, брат?
   – Клянусь той самой фигой, которую ел один из моих предков, уморив со смеху Филемона, я здесь, у вас, господин жеребец, блаженствую, – отвечал осел. – Но только ведь это еще не все? Уж верно, вы, господа кони, тут осликаете?
   – О каком таком осликанье ты толкуешь, осел? – спросил конь. – Ты что, рехнулся? По-твоему, я осел?
   – Ах, ах! – всполошился осел. – Я осел неотесанный, придворного языка лошадей не разумею. Я спрашиваю: жеребцуете ли вы тут, господа жеребцы?
   – Тише ты, осел! – сказал конь. – Услышат ребята – они тебя так попотчуют вилами, что ты забудешь, как это осликают. Мы здесь народ пуганый: мы отваживаемся только чуть-чуть выставить кончик, когда захочется помочиться. А во всем остальном у нас житье райское.
   – Клянусь своей подпругой, я от такой жизни отказываюсь, – объявил осел, – не нужно мне твоей подстилки, твоего сена, твоего овса. Да здравствует репейник, растущий в поле, потому что там жеребцуй себе сколько хочешь! Меньше есть, да зато в любую минуту жеребнуть – вот мой девиз, и это наше сено и наш корм. Ах, господин жеребец, друг мой! Посмотрел бы ты на нас на ярмарке, когда весь наш провинциальный капитул в сборе, – то-то мы осликаем всласть, пока наши хозяйки торгуют гусятами да цыплятами!
   На том они и расстались. Вот и все.
   Тут Панург примолк и больше уже не проронил ни слова. Пантагрюэль стал его уговаривать окончить рассказ. Эдитус, однако же, возразил.
   – Догадливому слушателю много слов не требуется, – молвил он. – Я отлично понял, что вы хотели сказать и на что вы намекаете этою притчею об осле и коне, бесстыдник вы этакий. Только здесь, было бы вам известно, поживы для вас не найдется, и больше про то ни гугу.
   – Нет, найдется, – возразил Панург, – недавно я видел тут одну аббатицу с белыми перышками, – покататься на ней куда приятнее, чем просто подержать ее за руку. Другие мне показались стреляными птицами, ну, а та сейчас видно, что птица важная. Я хочу сказать, премиленькая, прехорошенькая, с такой нельзя разочка два не согрешить. Но только, видит Бог, ничего дурного у меня и в мыслях не было, а коли было, так пусть оно лучше приключится со мной.

Глава VIII
О том, как мы, преодолев препятствия, увидели наконец папца

   Третий день, так же как и два предыдущие, проходил у нас в увеселениях и беспрерывных пирушках. В этот именно день Пантагрюэль изъявил настойчивое желание увидеть папца; Эдитус, однако ж, сказал, что папец не весьма охотно дает на себя посмотреть.
   – А разве у него Плутонов шлем [890]на голове, Гигесово кольцо на когтях [891]или же хамелеон на груди [892], что он может быть невидим? – спросил Пантагрюэль.
   – Нет, – отвечал Эдитус, – но он по природе своей не весьма доступен для лицезрения. Все же я постараюсь устроить так, чтобы вы на него посмотрели, буде это окажется возможным.
   С последним словом он удалился, а мы продолжали набивать брюхо. Четверть часа спустя он возвратился и сказал, что папец видим; и вот повел он нас крадучись и молчком прямо к клетке, в которой, окруженный двумя маленькими кардинцами и шестью толстыми и жирными епископцами, распустивши крылья, сидел папец. Наружность его, движения и осанка привлекли к себе пристальное внимание Панурга. Наконец Панург громко воскликнул:
   – А, нелегкая его возьми! С этим своим хохлом он ни дать ни взять урод, то бишь удод!
   – Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – У него есть уши, как это совершенно справедливо заметил Михаил Матисконский.
   – А все-таки он урод, – молвил Панург.
   – Если только он услышит, что вы кощунствуете, – вы погибли, добрые люди. Видите, у него в клетке водоем? Оттуда на вас посыплются громы, молнии, зарницы, черти, вихри, и вы в мгновение ока уйдете на сто футов под землю.
   – Лучше бы нам бражничать да пировать, – молвил брат Жан.
   Панург все с таким же неослабным вниманием продолжал рассматривать папца и его присных, но вдруг, обнаружив под клеткой казарку, возопил:
   – Свидетель Бог, мы попались на манки и угодили в силки, – видят, что дурачки, ну и втерли нам очки! В этой стране сплошное плутовство, жульничество и мошенничество, – не приведи Господь. Глядите, вон казарка! Это нас Бог наказал.
   – Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – Вовсе это не казарка – это самец, досточтимый отец казначей.
   – А ну-ка, – сказал Пантагрюэль, – заставьте папца что-нибудь спеть, мы хотим послушать его напевы.
   – Он поет лишь в положенные дни и ест лишь в положенные часы, – возразил Эдитус.
   – А у меня не так, – молвил Панург, – у меня все часы – положенные. Так пойдем же кутнем напропалую!
   – Вот сейчас вы рассудили здраво, – заметил Эдитус. – Рассуждая таким образом, вы никогда не станете еретиком. Я с вами согласен, идемте!
   Идя обратной дорогой, мы заметили старого зеленоголового епископца [893]: распустивши крылья, он сидел под сенью древа с епископцом викарным и тремя веселыми птичками – онокроталиями [894], то бишь протонотариями, и похрапывал. Возле него весело распевала премиленькая аббатица, и так нам это пение понравилось, что мы с удовольствием превратили бы все наши органы в уши, лишь бы ни единого звука из ее пения не упустить и, ничем посторонним не отвлекаясь, слушать ее да слушать.
   – Прелестная аббатица из сил выбивается, а этот толстый мужлан епископец храпит себе вовсю, – сказал Панург. – Ну да он у меня запоет, черт его дери!
   С этими словами он позвонил в колокольчик, привешенный над клеткой; однако ж чем сильнее он звонил, тем громче храпел епископец и даже и не думал петь.
   – А, старый дурак! – вскричал Панург. – Хорошо же, я тебя другим способом заставлю петь.
   Тут он схватил здоровенный камень и нацелился прямо ему в митру. Эдитус, однако ж, воскликнул:
   – Добрый человек! Бей, круши, убивай и умерщвляй всех королей и государей на свете, хочешь – ударом из-за угла, хочешь – ядом, ну, словом, как тебе вздумается, изгони ангелов с небес, – все эти грехи папец тебе отпустит. Но не трогай ты священных этих птиц, если только тебе дороги жизнь, благосостояние и благополучие как твои собственные, так и друзей и родичей твоих, живых и мертвых, а равно и далеких твоих потомков, коим также тогда придется худо. Приглядись к этому водоему.
   – Стало быть, лучше кутить напропалую и пировать, – заключил Панург.
   – Он дело говорит, господин Антитус, – заметил брат Жан. – При виде чертовых этих птиц мы не можем удержаться от кощунственных слов; опустошая же бутылки ваши и кувшины, мы не можем не славить Бога. Ну так идем, кутнем напропалую! Здорово сказано!
   На третий день, как вы сами понимаете – после попойки, Эдитус с нами распрощался. Мы ему подарили хорошенький першский ножичек, и подарку этому он обрадовался больше, нежели Артаксеркс ковшу холодной воды, который ему подал скифский крестьянин. Он вежливо поблагодарил нас, послал на наши суда всякого рода свежих припасов, пожелал нам счастливого пути, благополучного возвращения, успеха во всех наших начинаниях и взял с нас слово и заставил поклясться Юпетром,что на возвратном пути мы к нему заедем. На прощание же он нам сказал:
   – Вот вы увидите, друзья мои, что на свете куда больше блудников, чем людей, – помяните мое слово.

Глава IX
О том, как мы высадились на Острове железных изделий

   Нагрузив как должно наши желудки и приняв в рассуждение, что ветер – попутный, мы подняли бизань-мачту – и меньше чем через два дня причалили к Острову железных изделий, пустынному и необитаемому. И там мы увидели деревья, увешанные бесчисленным множеством заступов, мотыг, садовых кирок, кос, серпов, скребков, шпателей, топоров, косарей, пил, рубанков, садовых ножниц, ножниц обыкновенных, клещей, лопат, буравов, коловоротов.
   На других росли кинжальчики, кинжалы, шпажонки, ножички, шильца, шпаги, пики, мечи, ятаганы, рапиры, арбалетные стрелы, ножи.
   Кто хотел обзавестись чем-нибудь подобным, тому довольно было тряхнуть дерево, и нужные предметы падали, как сливы; этого мало, под деревьями росла трава, получившая название ножны, и падавшие предметы сами в них вкладывались. Надобно было только поостеречься, как бы они не свалились вам на голову, на ноги или же на другие части тела, ибо падали они отвесно, чтобы прямо попасть в ножны, и могли зашибить. Под какими-то другими деревьями я обнаружил особые виды растений, формой своей напоминавшие древки пик, копий, копьецов, алебард, рогатин, дротиков, вил, дораставшие до самых ветвей и там находившие для себя наконечники и клинки, кому какой подходил. Деревья, как старшие, заранее все это им приготовляли, зная, что те подрастут и явятся к ним, – так заранее готовите вы своим детям платье, зная, что им скоро предстоит выйти из пелен. Более того, дабы отныне вы уже не оспаривали мнение Платона, Анаксагора и Демокрита (а уж они ли не философы?), я вам скажу, что деревья эти похожи на животных, и не только в том смысле, что и у них есть кожный покров, жир, мясо, вены, артерии, сухожилия, нервы, хрящи, железы, кости, костный мозг, соки, матка, мозг и сочленения, – а что они у них есть, это убедительно доказал Теофраст, – похожи они еще тем, что и у них есть голова, но только внизу, то есть ствол, волосы, но только под землей, то есть корни, и ноги, но только вверху, то есть сучья; это как если бы человек вздумал изобразить развилистый дуб.
   И, подобно тому как вы, подагрики, по боли в ногах и лопатках предугадываете дождь, ветер, похолодание, всякую вообще перемену погоды, так же точно любое из этих деревьев корнями, стеблями, камедью, сердцевиной своей ощущает, какое именно древко растет под ним, и соответственно подготовляет наконечник и клинок. Правда, все на свете, кроме Бога, иной раз ошибаются. Исключения не составляет и сама Натура, коль скоро она производит на свет чудищ и уродов. Равным образом я подметил ошибки и у этих деревьев: так, например, одна высоченная полупика, росшая под этими железоплодными деревами, дотянувшись до ветвей, вместо наконечника обрела метлу, – ну что ж, пригодится для чистки дымоходов. Одно из копий вместо кинжалообразного наконечника обрело щипцы, – ничего, и это сойдет: будет чем снимать гусениц в саду. Древко алебарды обрело лезвие косы и стало похоже на гермафродита – не беда: косец и этому будет рад. Что Бог ни делает, все к лучшему. Когда же мы возвратились на корабли, я увидел, что за каким-то кустом какие-то люди чем-то и как-то занимались и как-то особенно усердно оттачивали какие-то орудия, которые где-то там у них торчали.

Глава X
О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров плутней

   Спустя три дня пристали мы к Острову плутней, точному слепку с Фонтенбло, ибо земля здесь такая тощая, что кости ее (то есть скалы) прорывают кожу; почва – песчаная, бесплодная, нездоровая и неприятная. Лоцман обратил наше внимание на два небольших утеса, представлявших собою два правильных шестигранника, белизною же своею создававших впечатление, что они то ли из алебастра, то ли опушены снегом; лоцман, однако ж, уверил нас, что они состоят из игральных костей. По его словам, внутри этих утесов находилось семиэтажное жилище двадцати бесов азартной игры, которых у нас так боятся и которые носят следующие названия: самые большие из двойчаток, из парных костей, называются Шестериками,самые маленькие – Двухочковиками,средние же – Пятериками, Четвериками, Тройчатками, Двоешками.А были еще и такие названия: Шесть-и-пять, Шесть-и-четыре, Шесть-и-три, Шесть-и-два, Шесть-и-один, Пять-и-четыре, Пять-и-трии так далее. Тут только мне пришло в голову, что большинство игроков вызывают злых духов, ибо, бросая две кости на стол, они как бы в молитвенном экстазе восклицают: «Шестерик, дружочек мой, ко мне!» – это обращение к старшему черту; «Двухочковик, малыш, ко мне!» – это к младшему, «Четыре-и-два, детки мои, ко мне!» – и так они выкликают всех чертей по именам и прозвищам. И не только выкликают, но еще и стараются показать, что они с ними запанибрата. Справедливость требует отметить, что черти иногда мешкают явиться на зов, но у них есть на то свои причины. Как раз в это время они могут оказаться где-нибудь еще, в зависимости от того, кто прежде их вызвал. Это вовсе не значит, однако ж, что они лишены чутья и слуха. И слух и чутье у них превосходные, можете мне поверить.
   Еще лоцман нам сказал, что вокруг и у самой подошвы шестигранных этих утесов произошло больше кораблекрушений и погибло больше человеческих жизней и ценного имущества, нежели вблизи всех Сиртов, Харибд, Сирен, Сцилл, Строфад [895], вместе взятых, и во всех пучинах морских. Я охотно этому поверил, особливо когда вспомнил, что в былые времена у мудрецов египетских Нептун условно обозначался иероглифическим знаком первого куба, Аполлон – одним очком, Диана – двумя, Минерва – семью и т. п.
   Еще он нам сообщил, что здесь находится склянка священного Грааля, вещь божественная и мало кому известная. Панург до того умильно просил местных синдиков показать ее, что они в конце концов дали согласие, но торжественных церемоний при этом было тут втрое больше, чем когда во Флоренции показывали Юстиниановы Пандектыили же в Риме – полотенце Вероники [896]. Я отроду не видывал столько покровов, светильников, факелов, плошек и святынь. Под самый конец нам показали нечто напоминающее мордочку жареного кролика. Самое достопримечательное, что мы там узрели, это Веселое Лицо, мужа Скверной Игры, а также скорлупку от некогда высиженных и снесенных Ледою [897]двух яиц, откуда вылупились Кастор и Поллукс, братья Прекрасной Елены. Кусочек этой скорлупки мы выменяли у синдиков на хлеб. Перед отъездом мы купили у островитян кипу шляп и шапок, но только я не думаю, чтобы мы много выручили от их продажи. Впрочем, те, кто у нас их купит, прогадают еще больше.

Глава XI
О том, как мы прошли Застенок, где живет Цапцарап, эрцгерцог Пушистых Котов [898]

   В Прокурации мы уже побывали, а потому оставили ее в стороне, а также прошли мимо пустынного Острова осуждения; чуть было мы не прошли и мимо Застенка, так как Пантагрюэль не хотел там высаживаться, и хорошо сделал бы, если б не высадился, ибо нас там по приказу Цапцарапа, эрцгерцога Пушистых Котов, схватили и взяли под стражу единственно потому, что кто-то из наших поколотил в Прокурации некоего ябедника.
   Пушистые Коты – животные преотвратительные и преужасные: они питаются маленькими детьми, а едят на мраморе. Сами посудите, пьянчуги, какие приплюснутые должны у них быть носы! Шерсть у них растет не наружу, а внутрь; в качестве символа и девиза все они носят раскрытую сумку, но только каждый по-своему: одни обматывают ее вокруг шеи вместо шарфа, у других она висит на заду, у третьих – на брюхе, у четвертых – на боку, и у всех свои тайные на то причины. Когти у них длинные, крепкие и острые, и если к ним в лапы что попадется, то уж не вырвется. Иные носят на голове колпаки с четырьмя бороздками или же с гульфиками, иные – колпаки с отворотами, иные – ступковидные шапки, иные – нечто вроде саванов.
   Когда мы очутились в их берлоге, какой-то побирушка, которому мы дали полтестона, сказал нам:
   – Помоги вам Господи, добрые люди, благополучно отсюда выбраться! Приглядитесь получше к лицам этих мощных столпов, на коих зиждется правосудие Цапцарапово. Помяните мое слово – слово честного оборванца: ежели вам удастся прожить еще шесть олимпиад и два собачьих века, то вы увидите, что Пушистые Коты без кровопролития завладеют всей Европой и сделаются обладателями всех ценностей ее и богатств, – разве уж какое-нибудь их поколение внезапно лишится имущества и состояния, неправедно ими нажитого. Среди них царствует секстэссенция [899], с помощью которой они все хватают, все пожирают и все загаживают. Они вешают, жгут, четвертуют, обезглавливают, умерщвляют, бросают в тюрьмы, разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Порок у них именуется добродетелью, злоба переименована в доброту, измена зовется верностью, кража – щедростью. Девизом им служит грабеж, одобряемый всеми, за исключением еретиков, и во всех случаях жизни их не покидает сознание собственного величия и непогрешимости.
   Дабы удостовериться в том, что я свидетельствую не ложно, обратите внимание на их ясли: они устроены ниже кормушек. Об этом вы когда-нибудь вспомните. И если на мир обрушатся чума, голод, война, ураган, землетрясение, пожары и другие бедствия, то не объясняйте их неблагоприятным совпадением планет, злоупотреблениями римской курии, тиранией царей и князей земных, лукавством святош, еретиков, лжепророков, плутнями ростовщиков и фальшивомонетчиков, невежеством и бесстыдством лекарей, костоправов и аптекарей, распутством неверных жен – отравительниц и детоубийц, – нет, вы всё приписывайте той чудовищной, неизъяснимой, неимоверной и безмерной злобе, которая беспрерывно накаливается и изготовляется в горнах Пушистых Котов. Люди так же мало о ней знают, как о еврейской каббале, – вот почему Пушистых Котов ненавидят, борются с ними и карают их не так, как бы следовало. Но если их когда-нибудь выведут на чистую воду и изобличат перед всем светом, то не найдется такого красноречивого оратора, который бы силою своего искусства их защитил; не найдется такого сурового, драконовского закона, который бы, грозя всем ослушникам карой, их охранил; не найдется такого правителя, который бы своею властью воспрепятствовал тем, кто, распалившись, вздумал бы загнать их всех в нору и сжечь живьем. Родные их дети, Пушистые Котята, и ближайшие их родственники не раз, бывало, в ужасе и с отвращением от них отшатывались. Вот почему, подобно Гамилькару, который заставил сына своего Ганнибала присягнуть и торжественно обещать всю свою жизнь преследовать римлян, покойный отец мой взял с меня слово, что я не уйду отсюда до тех пор, пока на Пушистых Котов не упадет с неба молния и не испепелит их как вторых титанов, как святотатцев и богоборцев, раз уж у людей до того очерствели сердца, что если в мире народилось, нарождается или же вот-вот народится зло, то сами они о нем не вспоминают, не чувствуют его и не предвидят, а кто и чувствует, те все равно не смеют, не хотят или же не могут искоренить его.