- Нет и нет! - сказал я упрямо. - Мне это не подходит.
   - Ну, смотрите, - сказал он уже в тоне угрозы. - Как бы вовсе не потеряли право на комнату. Сестра выписана. У вашего жильца-студента прописка временная. Комната за призванным бронируется только на первые два года службы, а вам служить - не меньше трех…
   - Сдам на звание младшего лейтенанта и вернусь после двух лет службы, - сказал я. - У меня ведь среднее образование.
   Я говорил тоном самоуверенным, но в душе моей царило смятение.
   Правда, опыт показывал, что до сих пор меня от призыва явно спасало
   "пятно" в анкете. Уже был случай, когда я чуть было не отправился служить в Германию - в советские оккупационные войска. Бдительная
   "мандатная комиссия меня туда не пустила. Но долго ли будет в силе благодатный для меня фактор перестраховки?
 
   Через некоторое время просле встречи с Чуняком меня снова вызвали в военкомат, я прошел комиссию, куда явился, как было положено, остриженным "под нуль", получил предписание на отправку, распрощался со своим незрячим патроном, рассчитался с институтом, в котором учился. Вечером меня вдрызг пропили друзья и подружки. Наутро явился в военкомат, готовый следовать в армию.
   Команду новобранцев выстроили во дворе райвоенкомата, после чего к нам вышел майор Охапкин - коренастый, кривоногий, а главное - наглый, как большинство работников советских военкоматов. Гаркнул:
   - Р-р-р-равняйсь! Сырр-рна!
   А потом… выкрикнув мою фамилию, приказал мне выйти из строя, остальным же скомандовал "Правое плечо вперед - марш"! - и они были уведены каким-то офицером к трамваю: действительно, на отправку. Мне же майор приказал следовать за ним - в его 2-ю часть.
   Там он, на удивление вежливо, пригласил меня сесть. Помещение представляло собой небольшую комнатку с двумя-тремя казенными письменными столами. За одним из них уселся сам майор, за другим же сидел еще один офицер, в котором я с удивлением узнал того самого лейтенанта, "несерьезного" обменщика, который приходил к нам по объявлению.
   Вся подлейшая взяткодательская цепочка мгновенно стала мне ясна: этот лейтенант, помогающий ему майор, "заботливый" управдом… И - я сам, от которого все они зависели (или, все же, я - от них?)
   Наверное, призвать меня было - хотя и нельзя, но все-таки можно. За мое согласие прописать лейтенанта они готовы были бы рискнуть - и
   "не заметить" пятно в моей анкете. Разумеется, управдом рассчитывал на хорошие комиссионные. Но я не оправдал надежд… Теперь Охапкин произвел еще одну - последнюю! - попытку. Отпетый грубиян и матерщинник, он на этот раз был мягок и сердечен.
   - Познакомься: лейтенант Иванов.
   Иванов, как две капли воды похожий на любого представителя этой могучей фамилии, с энтузиазмом и симпатией пожал мне руку.
   - Знаешь, Рахлин, мы с тобой хотим поговорить по-хорошему, - мягко и проникновенно сказал Охапкин. - Все равно ведь мы тебя рано или поздно призовем. И ты все равно потеряешь комнату. Там, удастся или не удастся тебе сдать на младшего лейтенанта и досрочно уволиться в запас - это б-о-о-льшой вопрос. Но даже если удастся - в два года со дня призыва ты не уложишься, и комнату у тебя заберут.
   Так почему бы не договориться? Вот -*он* (Охапкин кивнул в сторону
   Иванова) - он тебе неплохо заплатит, так ведь хоть деньги у тебя будут, когда вернешься. Ты знаешь, как он мучается? Каждый день встает ни свет ни заря, по полтора-два часа трясется в трамвае в каждый конец, в вагоне - давка, на остановке ждать приходится подолгу: летом - в жару, зимой - в мороз трескучий, а у него - семья, ребенок маленький…
   Мне предлагалось пожалеть Иванова и продать ему право жить в государственной комнате. Но - судите меня, люди! - я остался глух и жесток к чужой беде.
   Нет! - ответил я своим сердечным друзьям. - Пойти на такое не могу. А вдруг, только лишь уеду, вернутся мои родители? Пока что им есть где поселиться, а ведь вы, товарищ лейтенант, их к себе не впустите…
   Не впустит. Крыть им было нечем. Охапкин вздохнул - и молча вернул мне паспорт и приписное свидетельство, пришлепнув еще один штампик "До особого…" Видно, за "просто так" он закрыть глаза на мое "пятно" не решился. Я вновь получил возможность продолжить учебу в институте.
 
   Но вся история сильно напугала и меня, и моих родственников, меня опекавших. Чувствовалось: моя учеба - под угрозой. На вечернем отделении пединститута мне оставалось учиться еще два года. Вот если бы перевестись на дневное отделение… Там дают отсрочку от призыва.
   Раньше, в сталинские времена, моя тетя Тамара, сестра-двойняшка моего отца, не решалась за меня хлопотать, так как это могло бы дискредитировать ее мужа - видного вузовского деятеля. Но что-то уже явственно щелкнуло, треснуло в советской машине страха, что-то неуловимо переменилось, и тетушка сама вызвалась помочь. Она быстро договорилась со старым приятелем - заместителем директора нашего института, о моем переводе на стационар. Преодолев чисто академические трудности ( мне пришлось досдать восемь экзаменов и срочно пройти две педагогические практики, чтобы преодолеть разницу в учебных планах), я сэкономил год и успел окончить институт перед уходом в армию.
 
   Получилось как раз во-время. Осенью 1954 года все перестраховочные ограничения сталинских времен относительно призыва в армию были отменены: сняли запрет с имевших судимость, с советских граждан "неблагонадежных" национальностей (каковыми считались, например, немцы, румыны, венгры и представители других нацменьшинств, чьи собратья за рубежом имели свою государственность; евреи такого "иммунитета" не имели, но в определенные части их все-таки не брали…) Перестали осторожничать и с детьми "врагов народа", вот почему в конце сентября 1954 года пришел, наконец, и мой черед. Впрочем, подробности - впереди. А здесь скажу лишь, что вскоре после моего отъезда в армию неожиданно освободили из лагеря маму. Шла разгрузка ГУЛАГа, ее "дело" пересмотрели - и вместо десяти лет, полученных ни за что, дали - тоже ни за что! - пять. А такой срок подходил под амнистию 1953 года. Впрочем, около пяти она успела-таки отсидеть. Мама вернулась в Харьков - и тот же рыжий
   Чуняк без малейших осложнений, а, напротив, со всей возможной предупредительностью прописал ее в пустующей комнате как мать военнослужащего срочной службы. И ведь наверняка вспомнил мои, казавшиеся несбыточным бредом,. надежды. Думаю, он был ошеломлен тем, что они исполнились.
 
***
 
   С Охапкиным мы еще встретимся - и даже, может быть, с Ивановым. А вот с Чуняком хочу расстаться навсегда. Но прежде расскажу о нашей последней встрече.
   Прошло много лет, умерли наши родители, я взматерел и сам уже стал ощущать за плечами годы. Пришла пора воспоминаний, и я засел за свои "Записки…", хотя писать их в начале 70-х, да и до средины 80, приходилось с оглядкой. Но так хотелось запечатлеть на бумаге картины и сюжеты пережитого. Особенно впечатляло то, что родные и близкие, давно завершившие свой жизненный путь, по моему хотению вдруг словно бы вновь обретают жизнь. Я стал себя чувствовать, в какой-то мере, хозяином прошлого: кого пожелаю видеть сам и показать людям, того и воскрешу, пусть это лишь иллюзия!
   И вот, уже набросав несколько эпизодов, еду как-то раз на работу в трамвае - и вдруг вижу на задней площадке полупустого вагона знакомую физиономию бывшего управдома. Я, по-видимому, за многие годы существенно изменился, и он явно меня не узнавал, зато я его узнал сразу. И вдруг мне явственно вспомнилось, как он торговал у меня комнату. Мы часто склонны оправдывать себя и других гримасами эпохи. Уж такое, мол, было время. Можно ли обвинять человека?
   Время-де поставило его перед необходимостью подличать… Но могу ли я простить такую подлость? Управдом готов был воспользоваться моей юношеской неопытностью, беспомощностью, чтобы обтяпать свое дельце.
   Такое поведение не сродни ли мародерству? Дрогни я тогда, согласись, польстись на обещанную "полукруглую" сумму - и наши измученные родители лишились бы крыши над головой, да ведь и я - тоже…
   Мое туповатое упрямство оказалось тогда спасительным для всей семьи (комнатку на Лермонтовской потом родители и сестра использовали при обмене квартиры). А теперь я почувствовал некое авторское могущество, сравнимое с Божьим: вот сидит передо мною в дребезжащем трамвае мелкий чиновник, деловар, кто вспомнит о нем в недальнем будущем? Но если я захочу рассказать об этом "рыжем
   Мотеле" - он, так и быть, останется в памяти людской. Быть ему или не быть - зависит от меня!
 
   Мне стало почему-то так смешно, что я беспардонно расхохотался ему в лицо. Видимо, в этот момент я напоминал сумасшедшего, а, возможно, и впрямь был им. Видели бы вы, читатель, как вытянулась физиономия моего давнего знакомца! Он явно сообразил, что смех мой имеет к нему отношение, но меня не узнавал и впал в еще большее смятение. Так он ничего и не понял, а мне пора было выходить.
   Прощай, сволочь. Вряд ли я тебя увековечил: таланта не хватает.
   Но ведь ты и не стоишь памяти, честный хабарник. Сгинь.

*Глава 3**.**"Последний нонешний денечек…"*

/ Последний нонешний денечек/
 
/Гуляю с вами я//,// друзья!/
 
/ А завтра рано, чуть светочек, /
 
/ Заплачет вся моя семья…/
 
   Старинную эту рекрутскую песню нередко певали в нашем доме. И вот она зазвучала по-особому в моем сердце: настала моя пора!
   Уж я было совсем перестал ожидать призыва. На дневном отделении института познакомился с Инной, и очень скоро попытки совместных академических занятий окончились /неудачно/: свадьбой! То, что я не служил еще в армии, как-то не смущало ни меня, ни ее, ни ее родителей, а уж у моих спрашивать было далеко и бессмысленно. В апреле мы "расписались" и отпраздновали свадьбу, одновременно сдавали экзамены, получали дипломы, подписались под "распределением" на работу… Весна прошла на удивление спокойно: впервые за последние годы меня даже не вызвали в военкомат. Летом съездил повидаться с родителями: неожиданно в "особых", то есть самых свирепых лагерях разрешили свидания, до тех пор строго запрещенные… И с середины августа 1954-го мы с женой приступили к работе: учителями в средней сельской школе, километрах в 90 от
   Харькова. Нам пришлось туда переехать на жительство, но выписаться из города мы, конечно, не спешили. Вот почему повестка пришгла по моему старому адресу, и вызывал все тот же знакомый Кагановичский райвоенкомат - мой почти что приятель майор Охапкин.
   По проторенной дорожке - на медкомиссию. На сей раз работала она в областном Доме врача. Мне указали там, где надо раздеваться, я вошел в помещение, напоминавшее небольшой предбанничек. Увидел там несколько дверей, ведущих в разные комнаты или кабинеты, а также несколько голых и полураздетых фигур. По привычке и я быстренько разделся, выскользнул из трусов и бодро открыл дверь в одну из комнат.
   По напряженной тишине, которая вдруг воцарилась явно в связи с моим появлением, я понял: что-то не так. Но что - не сообразил. В небольшой комнатке находились две молоденькие женщины: врач-отоляринголог (эту ее специальность легко было определить по зеркалке на лбу) и медсестра, в руках которой был прибор для определения кровяного давления. Обе выглядели остолбеневшими. От их испуга остолбенел и я.
   Молоденькая ушница сказала мне что-то неразборчивое; не расслышав, я подался вперед, чтобы понять ее слова.
   - Сюда - одетыми! - строго повторила врачиха. Охнув, я ретировался, успев расслышать рассыпчатый смех медсестры и ее лукавый голос:
   - Да ладно, чего уж теперь, заходите!
   Но я уже опять был в предбаннике…
 
   Оказывается, дух "оттепельных" реформ заставил даже заскорузлых солдафонов отступить от многолетнего обыкновения, и некоторые элементы проверки разместили особо, входить сюда надо было в одежде.
   Натянув трусы, я вернулся и, красный от смущения, должен был выслушивать лукавый шопот докторицы, проверявшей мой слух:
   - Шестьдесят шесть… сорок пять…
   А потом еще и пройти антропометрию у сестрицы, кусавшей губы от сдерживаемого смеха.
 
   Либерализация, правда, помогла мне решить волновавший меня вопрос. До отправки в армию мне еще предстояло какое-то время ходить на работу. А ведь я - учитель. Если остригусь наголо - хоть в класс не иди: дети засмеют! Тем более, что у меня, как назло, уши - на отлете. Я обратился к военкому и попросил, в виде исключения, разрешить мне не стричься вплоть до отправки.
   И - о чудо! - он разрешил. Отправку мне назначили на 25 сентября.
 
   Рассказ о медкомиссии ужасно развеселил мою смешливую жену. Она до того разрезвилась, через каждые пять минут вспоминая постигший меня конфуз и каждый раз заливаясь переливчатым смехом, что мне стало не по себе.
   - Послушай, - сказал я озабоченно, - это даже как-то странно выглядит. Похоже, ты не сознаешь, что через несколько дней нам предстоит расстаться на годы…
   Сказал - и пожалел: без малейшего перехода моя веселая-превеселая
   Инка залилась горючими слезами. Навзрыд!

*Глава 4.** Резерв Главного Командования*

   У Инны есть закадычная, со школьных лет, подруга Стела. За нею ухаживал импозантный, крупнотелый, рослый и очень добродушный Додик, замечательный своим умением отлично устраивать практические дела.
   Оказалось, что и ему в том же военкомате и тем же Охапкиным назначена отправка на то же 25 сентября.
   И вот является он к нам с Инной в нашу городскую квартиру, чтобы рассказать:
   - Я майора Охапкина сводил в ресторан, и он, подвыпив, мне сказал: "Не бзди - вас повезут недалеко: в пределах треугольника
   Харьков - Киев - Москва. Это РГК - Резерв Главного Командования".
   Так что к тебе - Инка, ко мне - Стелка смогут вскоре приехать.
   А в самом деле: что до Москвы, что до Киева дорога от Харькова недолгая: одна ночь. Мне и в голову не пришло, что либо майор мог соврать Додику, либо… Додик мог соврать нам: в молодости так хочется выглядеть значительным!
   Но, поверив его рассказу, мы и не подумали заготовить на дорожку побольше припасов: на сутки - хватит, а там кто-нибудь подвезет…
   И, главное, денег я взял с собой совсем немного…
   В составе большой команды призывников мы приехали из районного военкомата трамваем в областной, и тут за нами закрылись ворота. Мы очутились внутри большого двора, постепенно заполнявшегося призывниками из различных районов города, а также Харьковской и
   Сумской областей. Здесь начали нас тасовать, передавать
   "покупателям" - офицерам и солдатам, прибывшим за пополнением. С
   Додиком и другими знакомыми ребятами меня разлучили, и я попал в небольшую команду, под начало добродушного западного украинца, вместе с тремя-четырьмя харьковчанами из рабочего района, которые за спиной у сопровождающего называли его "бандерой". Мы немедленно пристали к нему с расспросами, куда же нас повезут. Но он молчал, как партизан, - впрочем, поясняя:
   - Нэ полежено розказувать! Нэ полежено!
 
   Между тем. слышно было, что за воротами собралась толпа провожающих. Однако выглянуть туда было невозможно.
   Но вот нас построили в большую колонну - и ворота отворились.
   Пешком, по проезжей части улиц, колонна направилась к станции
   Харьков-Сортировочная. А по тротуарам поспешали за нами матери, жены, невесты… Массовка для кинофильма о войне - да и только!
   Зрелище со стороны, должно быть, живописнейшее. Новобранцы были одеты так, будто соревновались, кто напялит на себя рубище постарее и похуже. Из многочисленных рассказов всем было известно: штатская одежда домой не высылается, в части не хранится, владельцу на руки не выдается. А ведь шел всего лишь девятый послевоенный год, хороших вещей у большинства населения было мало, вот призывники и надевали в дорогу старье да рванину. Стимула выглядеть поприличнее ни у кого не было, паспорта и приписные свидетельства у нас отобрали, никаких временных удостоверений не выдали. А без удостоверения личности человек в наше бюрократическое время теряет самоуважение: он - никто, и звать никак. Нет удостоверения - нет и личности! Так уж до внешнего ли вида существу без паспорта?!
 
   Построенная шеренгами шантрапа с гиканьем, свистом и бранью следовала по мостовой, сопровождаемая семьями, дружками, ребятней.
   Так дошли до "Сортировки" и очутились на широкой эстакаде или же перроне, вдоль которого на рельсах уже стоял готовый к погрузке длинный-предлинный товарняк, вид которого еще со времен революции и гражданской войны был привычен советским людям. То были "теплушки" - грузовые вагоны с двухъярусными деревянными нарами. с железными печурками посередине, с распахнутыми дверями, в которых поперек проема был прибит толстый брус, кое-как предохранявший от падения на ходу из вагона.
   Каждой из сформированных в военкомате команд показали ее вагон, каждый кинул вещички на нары, отметив свое место. Расходиться категорически запретили. Но семьям было разрешено подойти к своим.
   Так мы еще немного побыли вместе: я - с женой, тестем, тещей, друзьями… Додика пришла проводить Стелла, но его вагон был в середине состава, а мой - ближе к хвосту. В самом же хвосте было несколько вагонов-кухонь, за ними - рефрижераторы, куда прямо при нас стали загружать мясные туши, мешки с крупой, множество буханок хлеба… Только каким-то психологическим ступором могу объяснить, почему никто из нас не сообразил: если везут не дальше "треугольника
   Харьков - Киев - Москва", то для чего же столько жратвы?!
   Но вот - как в кино! - запела труба, вдоль эшелона прокатилась зычная команда: "По вагонам!", где-то недалеко духовой оркестр заиграл знаменитый марш "Прощание славянки" - и эшелон медленно двинулся в путь, оставляя на перроне наших родных и близких, в большинстве - плачущих горькими слезами. Уж так это напоминало проводы времен недавней проклятой великой войны… Случайно ли?
   Незадолго перед тем в парламентах Франции и Западной Германии состоялась ратификация "парижских соглашений", официально вводивших бундесвер в орбиту НАТО, наступал новый виток "холодной войны".
   Обстановка в самом деле казалась угрожающей. А ведь мы еще не знали о наметившемся охлаждении советско-китайских отношений, о том, что не случайно "китайские друзья" попросили Хрущева вывести советские войска из Порт-Артура и Дальнего…
   Миновав крупный пригородный узел Основу, эшелон взял курс на
   Чугуев. Главному Командованию мы в резерв явно не подходили: курс был задан на Восток. Но - куда?

*Глава 5.**Грабиловка*

   В Чугуеве, то есть на первой же остановке, произошел случай, невероятно меня поразивший. Поезд остановился на дальних путях, возле будки путевого диспетчера. Дело было вечером, и внутри горел яркий свет настольной лампы. Но людей не было, а на диспетчерском столе лежали какие-то служебные бумаги. На моих глазах туда вошли ребята из вагона Додика (его самого, слава Богу, среди них не было), переложили бумаги на пол, а стол и стулья с хохотом выволокли из будки и утащили во тьму. Эшелон тронулся дальше. Наутро, проведав
   Додика, я увидел, как группа ребят, сидя на краденых стульях за краденым столом, с упоением забивает козла.
   В том вагоне ехали только городские ребята, среди них и еврейские мальчики из интеллигентных семей - помню, например, Борю
   Бержановского. Не утверждаю, что он, но, примерно, такие же, едва отъехав на полсотни километров от родного дома, легко расстались с простейшими условностями культуры и, ради пустой забавы, временного и не обязательного "комфорта", походя прихватили чужое.
   Примечательно, что там, на станции, никто, видимо, не попытался вернуть краденое. А ведь сделать это было проще простого, телеграфировав на следующие станции по пути следования эшелона и устроив на одной из них элементарный осмотр вагонов… Но нет, мои земляки беспрепятственно пользовались добытой мебелью все двадцать суток пути!
   Лиха беда - начало. Эшелон все дальше и дальше уносил нас по хорошо известному мне, недавнему беженцу, маршруту: Поворино.
   Воронеж, Лиски, Сызрань, Саратов… "Резерв Главного Командования помещался уж слишком далеко от "треугольника", очерченного майором
   Охапкиным или фантазией Додика… Пересекли Волгу, приблизились к
   Уралу… /"А за Уралом - Зауралье, а там своя, иная даль" (/А./
   /Твардовский/)/. Великая русская литература! "/Мелькают версты, все отстает и остается позади//…" / Это - Гоголь. Ну, ладно, он -
   "хохол", славянин, русский писатель, в его устах так естественны эти слова: "/Русь! Русь! Вижу тебя, из моего //чудного, прекрасного далека вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе…/" Но отчего же мне, презренному там жиду, сбежавшему от угрозы погромов, от тамошних нелепиц, неурядиц и неустройств, - отчего мне так внятны и дороги эти его слова? Отчего они так пронзают сердце? "/Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?/" Только что, мучительница моя, проехал через тебя вширь, поперек: побывал у отца
   - в вороватой Воркуте, у матери - в мордовском, мордующем
   Дубравлаге, - и вот теперь мчусь вдоль - по долгой твоей, на полмира протянувшейся, длины, в пока еще знакомые, а дальше - неведомые, таинственные глубины твоей Азии… Здесь, сейчас, на Ближнем Востоке вспоминаю тот путь на Восток иной, родной, Дальний и, вопреки всему, близкий сердцу - и снова по-молодому волнуюсь. "/Русь! чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?//" /
   Нет, не родился, так и не появился на свет богатырь, вымечтанный зябким, долгоносым и гениальным украинским карликом, но мне, о родина моя бедная, ты от того не менее дорога… Снова в старческой моей мечте /"быстро лечу я по рельсам чугунным/" вслед за гениями твоими, снова вижу тебя, словно въявь - и плАчу, плАчу о тебе вместе с ними - и с тобой. "/…у! какая сверкающая//, чудная, незнакомая земле даль! Русь!/"
   …"/Держи, держи, дурак, - кричал Чичиков/"… Это он и мне кричал, а не только лишь своему кучеру. Кажется, и я, как Селифан, не туда заехал: вон уже свежеиспеченые, без году неделя, израильские патриоты возмутились моей любовью к "доисторической", как они говорят, родине, - пора возвращаться к рассказу.
   Прихваченную мной "поллитру" распил с попутчиками, двух дней хватило, чтобы прикончить довольно скудный запас домашнего провианта, еще на день-два достало тех нескольких десятков рублей, которых должно было хватить "до Киева"… А дальше стало голодно.
   Нас кормили регулярно и обильно, однако - редко: лишь дважды в день.
   И лишь тем. что варилось в котлах. Хлеба не только хватало - он еще и оставался, накапливался. Но с раннего утра (завтрак) до не слишком раннего вечера (обед) все мы успевали проголодаться, а вот перекусить было нечего. Ни кашу, ни, особенно, борщ в тряском вагоне
   "на потом" не оставишь, не спасал и излишек хлеба, а молодой организм требовал своего.
 
   Предприимчивый Додик быстро нашел выход. На нем - единственном во всем эшелоне - была замечательная отцова офицерская форма еще фронтовых времен: суконные галифе и гимнастерка, хромовые сапоги…
   Большой, плечистый, он во время стоянок важно ходил вдоль вагонов, мозоля глаза сопровождавшим нас старослужащим солдатам и сержантам.
   По установившемуся в Советской Армии обыкновению, новобранцев развозили по частям именно те, кому оставалось всего-ничего до демобилизации (словечка "дембель" в широком ходу еще не было).
   Каждый из таких "ветеранов" заранее старался принарядиться и прибарахлиться: перешивал свою "шинелку" и шаровары не по форме, а
   "чтоб покрасившее", при случае приобретал на стороне что-нибудь щегольское, - неважно, если офицерское или даже генеральское: невесты в селах и на рабочих окраинах в Уставе внутренней службы не разбираются, тонкостей формы одежды не понимают, зато хорошее сукно от "Ха-бе-бе-у" ("хлопчатобумажного, бывшего в употреблении") отличат запросто. И вообще, как известно, женское сердце падко на эффекты. Уж так хочется демобилизованному воину по возвращении домой покрасоваться перед девками! К Додику стали приставать: "Махнемся, керя?!" Или даже: "Продай!" Многие его уже звали по имени, только не
   "Додик", а "Дима". Масти он был светлой, смахивал на прибалта, и
   Димой было жить полегче, нежели Додиком… / // / / // ///
   И вот он - Дима, или Додик, - сообразив свою выгоду, договорился с одним поваром: тот будет его всю дорогу прикармливать мясцом из котла, за что получит в конце пути гимнастерку и галифе с
   Димы-Додика "плеча").
 
   Добряк Додик решил и меня подкормить. На одной из станций, где стоянка предстояла долгая.. мы подошли к одному из кухонных вагонов, и ловкий повар, воровато зыркнув по сторонам, проворно сунул моему благодетелю огромный кусок вареного мяса из борща. Мы скорее поспешили прочь и, лишь отойдя довольно далеко в сторону от своего эшелона, спохватились, что у нас нет с собой соли. Да и запить было нечем. Пришлось жевать всухомятку пресное и оттого невкусное мясо.
   Не помню, повторялись ли такие трапезы, но отчего они прекратились - о том отдельно и чуть погодя.
   Есть хотелось не нам одним, но многие решали проблему гораздо проще. На станциях, особенно на маленьких, вдоль всего пути есть, хоть и небольшие, базарчики. К пассажирским поездам бабки местные выносили пироги, вареные яйца, помидоры с огурчиками и разную-прочую снедь. Новобранцы принялись напропалую грабить бабок. Один отвлекал торговку разговором: "приценивался", "торговался". Увлекшись процессом, она теряла бдительность, а оглянувшись, уже не обнаруживала корзинку с товаром: ее утащил сообщник "покупателя".