Страница:
— Но это лишь одна сторона дела. В интересах истины прошу выслушать третьего участника — Валентину Петровну Клейн. Быть может, у этой капризной и своенравной девушки, как здесь охарактеризовал ее защитник, есть что сказать в оправдание своего «бессердечного» поступка. Прошу.
Анне обращается к суду с видом профессионального судейского деятеля.
Кыпс-кыпс — по залу, где царит настороженная тишина, проходит Тинка и останавливается перед судейским столом. Ничего удивительного, что такая красивая девушка заставляет биться сердце даже у мальчишки типа Ааду. Чуть вызывающее выражение лица сейчас очень идет Тинке. После того, как она ответила на обычные вопросы, судья спрашивает о самом главном:
— Свидетельница, Валентина Петровна Клейн, комсомолка! — (Мне ужасно нравится, как Анне особо подчеркивает последнее обстоятельство. В одних случаях она хочет как бы повысить ценность свидетеля и его показаний, в других — особо подчеркнуть недопустимость поступка обвиняемого.) — Что вы можете рассказать по данному делу? Прошу говорить всю правду, все, что знаете.
— К сожалению, всю правду, слово в слово, я не могу рассказать. Но я прошу уважаемый суд и всех присутствующих поверить моему комсомольскому честному слову, если я заверяю, что Ааду, т. е. обвиняемый, сказал мне во время нашего последнего танца нечто настолько чудовищное, что после этого я ни при каких условиях не могла пригласить его танцевать, Я не могу здесь повторить, что именно он мне сказал, но чтобы вы поверили мне, я утверждаю, что больше никогда, ни в каком случае не стану с ним танцевать, будь решение сегодняшнего суда каким угодно. Он этого не стоит. Он не стоит того, чтобы хоть одна уважающая себя девочка стала танцевать с ним или вообще иметь дело.
Ого! Наверно, эти слова ей подсказала Анне, но факты и тон, конечно, же, ее собственные. Красивая, гордая девушка, знающая себе цену, подняв голову, стояла перед судом и обвиняла и наказывала виновника. Это производило большое впечатление.
Я видела, что даже Ааду, первый раз за весь этот день, беспокойно опустил глаза, словно искал что-то на полу, у своих ног. В свою очередь Андрес следил за Ааду с выражением, явно показывающим, что этот инцидент (так, кажется, это называют) был для него настолько же новостью, как и для всех нас. Но хотя Андрес был вынужден несколько отступить на одном фронте, тем упорнее он стал обороняться на другом.
— Поскольку мы собрались на открытое судебное заседание, разрешите мне заметить, что одних намеков и слов, пусть даже подтвержденных каким угодно ч е с т н ы м словом, все-таки недостаточно. Апелляция к чувствам — это хитрое дело и главное оружие девочек, но нам нужны факты. Иначе все судопроизводство теряет смысл.
Вот уже в течение часа нас тут характеризуют как грубых, неотесанных, жестоких, глупых и т. д. Но, исключая один чрезвычайный случай, все это только слова. Факты, факты, больше фактов, дорогие соученицы!
Если разрешите, я, со своей стороны, приведу некоторые. Это факты, свидетелями которых могут быть все ученики десятого класса. Одна девушка, заявившая, что ее подло оскорбили, задели ее лучшие чувства тем, что прочли какие-то там поэтические измышления, а именно Кадри Юловна Ялакас, сама показала, что она ничуть не какой-то там высший особый класс, как полагает о себе в своих «островах мечты». Совсем недавно она открыто во всеуслышание набросилась на своего соученика, ныне моего подзащитного, назвав его просто отвратительным типом, а другому сказала слово в слово следующее: «Чего ты скалишься!» — (Здесь я кажется громко охнула.) — Уважаемые судьи и все здесь присутствующие, разрешите спросить, считаете ли вы, что это культурные выражения? Как вы думаете? К лицу ли они нежной, воспитанной, тактичной девушке, к тому же комсомолке? В то же время эта самая девушка пишет в своем дневнике, или как там эта штука называется, такую элегию, из которой можно заключить, что она относит себя к числу избранных... Я предложил бы весь этот плод вдохновения, наделавший столько неприятностей, прочесть вслух в этом зале суда, чем будут разрешены многие недоразумения, возникшие в результате процитированных изречений из этого произведения.
О небо! Этого еще не хватало! На моем лице, наверно, отразилось все мое отчаяние и страх, потому что Лики воспользовалась своим служебным правом и отказалась приобщить к делу мои «поэтические измышления», поскольку обсуждался вопрос именно о недопустимом разглашении содержания моих заметок.
— Хорошо. Раз нет, так нет. Из этого вы можете заключить, насколько хитры девочки и какими средствами они защищаются, — иронически заметил Андрес, что было встречено дружным шумом в зале, и Лики пришлось восстановить порядок, настойчиво позвонив в колокольчик.
— Однако я должен еще раз вернуться к этой самой поэзии. Мне запомнилось нечто в таком роде: сияющие письмена звезд нам понятны уже с рожденья! Хорошо. Если какие-то там высшие звездные письмена ясны ей еще с рождения, то я, простодушный девятиклассник, спрашиваю ее, почему же она теперь, через семнадцать лет, не пользуется этими знаниями? Почему она — я снова цитирую ее собственные слова, бросается теперь выражениями, похожими на камни, чтобы поразить сердца?!
Должен сказать, что меня серьезно удивляет отказ судьи приобщить к делу эти «сияющие звездные письмена». Наш спор носит принципиальный характер и поскольку именно в этой поэзии записаны одни принципы, а жизнь показывает несколько другие, то в интересах истины необходимо их сопоставить. Мне запомнились лишь некоторые случайные строки, но и этого достаточно, чтобы сделать вывод. Есть общее впечатление. Если желаете, я могу тут же поделиться этим общим впечатлением — (я-то уж совсем не желаю!). — Я рискую снова вызвать возмущение и гнев девочек да и других присутствующих в этом зале, если, со своей стороны, приведу здесь одно сравнение. Когда читаешь эту элегию, то улавливаешь в ней примерно такую мысль (еще раз прошу извинить неделикатность выражения) — «Мир — это море дерьма, а я в нем как цветок!»
Андрес с удовлетворением оглядывает смеющийся зал.
— Если бы я не знал, что в данном случае мы имеем дело с современной девушкой, ученицей школы-интерната в двадцатом веке, с настоящей комсомолкой, то счел бы всю эту историю бредом какой-то барышни ушедших времен. И не поэтому ли автор так стыдится обнародования плодов своего вдохновения, не поэтому ли...
Так теперь, значит, я сижу здесь на скамье подсудимых, у позорного столба. Я невольно подняла руку к лицу, словно защищаясь. Но какая уж это защита. Другие были настороже. Еще как. Какое-то время я ничего не слышала. Пришла в себя только, когда настала очередь выступать Анне. Вернее, когда она захватила эту очередь.
— Меня удивляют приемы защитника. Вместо того, чтобы исполнять свои прямые обязанности, т. е. защищать обвиняемых, он обвиняет обвинителя. Ловко обходя при этом основной факт, что всякое разглашение чужой тайны — подлость! Как следует из слов защитника, он и сам принимал в этом участие, иначе откуда же у него эти цитаты! Удивительнее всего в данном случае то обстоятельство, что он не понял прочитанного или, может быть, просто не дочитал до конца. — (Восклицание Андреса: «Нет, не дочитал!».) — Но оставим это. Если защитник хочет провести дискуссию на литературную тему — (Похоже, что Анне на этот раз действительно пригодилось изучение иностранных слов.) — и если автор данного произведения согласен, то мы можем в ближайшем будущем устроить литературный суд или обсуждение этой работы. Во всяком случае, к данному судебному разбирательству эта тема не имеет по существу никакого отношения.
Далее. Не говоря уже о тех абсурдных намеках, которые затрагивают Кадри Ялакас как комсомолку и которые тем более низки, что сам защитник верит в них столь же мало как я или любой из нас — не говоря уже об этом, я вынуждена отклонить обвинение, в подтверждение которого он намерен, в случае необходимости, представить целый класс свидетелей.
Я серьезно удивляюсь, как защитник вообще осмелился обратить внимание сегодняшнего суда на эти события. Разве он не боится таким образом окончательно скомпрометировать своих подзащитных?
Анне вызывает свидетелей из нашего класса. Оба события предстают перед присутствующими примерно такими, какими они были на самом деле.
— Так, теперь вы сами слышали. Что же удивительного, что в таком случае даже самый тактичный человек может потерять самообладание. Скажите, почему ни одна из девочек никогда не слышала от Кадри ни одного некрасивого выражения или злого слова? Не следует ли сделать из этого вывод, что нашим дорогим соученикам, особенно десятиклассникам, приходится иногда отвечать на их же языке. По-видимому, на единственном доступном их пониманию языке, который они в состоянии усвоить...
Ох, дальше Анне говорила что-то о моих отношениях с малышами и вообще в пылу спора принялась так хвалить меня, что это становилось для меня таким же мучительным, как «разоблачения» Андреса.
А в общем-то, история такова, что, если бы мачеха согласилась, я насовсем подарила бы Анне свое розовое платье!
— Что же касается так называемого фактического материала, то у нас его совсем не мало. — Тут Анне взяла лист бумаги, на котором были записаны статистические данные, собранные нами за несколько дней. — Вы только послушайте: Андрес Ояссон только в течение понедельника 23 раза сказал «черт», два раза «катись подальше» и, кроме того, такие выражения, как «давай испаряйся», «не заливай» и т. д. Собрала и записала Анне Ундла. За прошлую неделю у нас накопилось множество подобных и еще более неприятных наблюдений, касающихся нашего класса, тем временем как девочки из десятого сделали это по своему классу. Там картина еще хуже.
Далее приводились действительно ужасающие данные относительно словарного запаса наших поп-мальчиков.
— Разумеется, здесь упомянуто далеко не обо всем. В особенности, о словах и словечках, не выдерживающих печати. А также не упомянуты различные анекдоты и двусмысленные шутки, которыми отличается мужская половина того же десятого класса.
Наша надежда, что Андрес, наконец, признает себя побежденным, оказалась, конечно, преждевременной.
— Как вы слышали, прокурор привел в своей речи целый лексикон школьного жаргона. По правде говоря, это совсем не открытие. Это было даже в газетах. И, что главное, этот словарный запас популярен не только среди мальчиков. К сожалению, мне не пришло в голову заняться такой же статистикой по отношению к девочкам. Но эту ошибку можно поправить в будущем. Во всяком случае, я не верю, что разница будет особенно большой. Возможно, что не совпадают любимые словечки, но частота употребления несомненно совпадает.
Например, я лично, и, думаю, все присутствующие, слышали, как из уст самого прокурора, так и всех других девочек чуть не в каждом предложении такие выражения: «О господи!», «О боже!» и т. д. Ведь здесь, на комсомольском товарищеском суде, наверно, никто не станет утверждать, что упоминание черта больший грех, чем злоупотребление именем бога?
В зале опять дружный смех.
К сожалению, это был не единственный пункт, показавший, что мы и в самом деле выбрали для судебного процесса слишком узкую тему. Андрес не только защищал мальчиков, это он делал в меньшей степени, но больше нападал на девочек, и многие его аргументы звучали достаточно убедительно. Он сказал, например, что одним из соучастников преступления была все же девочка, а именно Мелита, однако она почему-то не сидит на скамье подсудимых. Это замечание вызвало в зале гул одобрения.
— Хорошо, — снова вскочила Анне, на этот раз значительно утратившая официальное достоинство своей прокурорской роли. В ее голосе звучало страстное, личное чувство: — Вы тычете нам в нос Мелитой. Намекаете на ее плохое поведение, легкомыслие. Но я опять спрошу вас, мальчиков, к т о в этом виноват? Кто этому способствует? Кто вовлекает Мелиту во все это? Разве мы подстрекали ее выкрасть чужой дневник? Нет! Не мы, не так ли. Мы не оправдываем ее поступка. А именно вы подбиваете ее на все эти дела. Пользуетесь ее глупостью и слабостью.
Как я понимаю, вы и сами не уважаете ее, однако все-таки танцуете с ней, бегаете за ней даже в спальню и совершенно неприлично шепчетесь с ней по темным углам и... — (Тут Анне запнулась и густо покраснела. Явление для нее очень редкое.) — И вообще превращаете ее в какую-то... какую-то невесту для развлечения!
Мы осуждаем ее поведение и говорим ей об этом. Мы наказываем ее наравне с вами. Примите к сведению, что ни одна из нас, во всяком случае из н а ш е й группы, не хочет ни в чем походить на нее.
Ну, а вы? Вы считаете недостойные поступки своих ребят каким-то героизмом. Защищаете и покрываете друг друга до нечестности. Разве вы наказали Ааду за то, что он без всякой причины и так грубо оскорбил девушку? Разве кому-нибудь из вас пришло в голову приказать Энрико вернуть Кадри дневник? Наоборот, вы все принимали в этом участие. Украсть чужую тайну, чтобы всем вместе поиздеваться над ней. Только потому, что ни у одного из вас не хватит смелости вступиться за доброе и честное, раз уж вы все одна компания!
Защитник заявил, что на скамье подсудимых не все, кто должен там быть. Да, не все. Все там и не поместились бы. Все мальчики, у кого на груди комсомольский значок, должны бы сидеть там сейчас в качестве ответчика, вот что я вам скажу!
— Позвольте, позвольте! — Андрес вскочил, не дослушав Анне до конца. — Вы все-таки описываете все эти вещи такими, какими они вам представляются. К сожалению, я должен заметить, что это очень по-девичьи. Постоянно отбрасывать простые факты и блистать своим темпераментом!
Если вы разрешите и если вам интересно знать, никто из нас не считал поступок Ааду хорошим. Ни между собой, ни здесь, на сегодняшнем открытом судебном заседании. Первым, кто посоветовал Ааду пойти и сразу извиниться, был, с вашего позволения, ваш сегодняшний противник — Андрес Ояссон, и в состав делегации, которая должна была в тот же вечер принести извинения, входило полдесятого класса. К сожалению, в тот вечер мы не были к вам допущены, а на следующий день вы наказали нас своим презрением и не стали разговаривать ни с одним из нас. Но возвращаясь еще раз к этой девичьей тайне, которая так бессовестно была разглашена, позвольте все-таки спросить: разве вы, если бы к вам в руки попала такая или несколько иная тайна кого-либо из мальчиков, разве вы не прочли бы ее? Не поинтересовались бы ею? Если можно, ответьте, пожалуйста, честно.
В эту минуту мне почему-то вспомнилось очень давнее воскресенье из моего детства, когда я дрожащими руками вскрыла письмо, адресованное бабушке.
Анне, как видно, ничего подобного не вспомнилось, потому что она ничуть не утратила иронии:
— Мы только что слышали, как ловко высмеиваются наши девичьи чувства и наше неумение принимать в расчет простые факты. И тем не менее, по отношению к нам применяется тот же прием — апеллируется к нашей честности и чувствам. Я не стану отвечать за возможные ошибки всех девочек. Пожалуй, это не было бы справедливо. Но я опираюсь на единственный факт, который могу привести по этому вопросу — до сих пор мы ничего не выкрадывали у мальчиков. Ведь не можете же вы все-таки упрекнуть нас в несуществующих преступлениях, не так ли? А мы, со своей стороны, не просим у вас ничего, кроме того, чтобы вы ответили нам тем же — то есть оставили бы в покое нас и наши тайны.
Защитник не дал мне прошлый раз закончить свою мысль, А именно, я утверждаю, что свое неподобающее поведение и проступки вы считаете делом чести. Быть может, вы правы, и это не всегда так. Мы постараемся поверить в существование вашей «покаянной комиссии» только на основании ваших слов. Но перейдем к более серьезным вещам. Разве курение и даже выпивки вы не считаете делом чести? Мужским делом?
Андрес нетерпеливо покашливал, но Анне на этот раз не позволила себя перебить. Ее зеленоватые глаза сощурились и метали искры.
— Тебе, Андрес, нечего беспокоиться. Я могу привести и факты. Скажи мне сам, честно и чистосердечно, разве в мальчишеской раздевалке на любом вечере не пахнет сигаретным дымом? Или и это тоже «эмоциональность» наших носов? Как? Я пойду дальше. Вы мне можете сказать, куда исчез Свен Пурре на новогоднем вечере? — (О, боже! Ах, правильно, «боже» говорить нельзя!) — И уж раз тут пошло на открытое объяснение, то, может быть, вы скажете мне, кто был этот пошатывающийся юноша с заплетающимися ногами, шумевший в тот вечер за дверью интерната? Кто был тот, который этого самого подвыпившего и шумного юношу втащил в дом и успокаивал и уговаривал, чтобы никто не узнал. Нам с Тинкой — а мы в тот момент проветривали спальню и как, раз стояли у окна, показалось, что этот соучастник — а ведь скрывающий — всегда соучастник, — был очень похож на Андреса Ояссона, ученика девятого класса, комсомольца и вообще-то очень честного и умного мальчика.
Молчание!
Крайне неловкое и напряженное молчание.
Судья просит Андреса дать пояснения. Андрес отказывается. Тогда она обращается к Анне: кто был этот пьяный мальчик? И тогда Анне бросает в огонь последнюю порцию взрывчатки... она называет Свена Пурре. Я до сих пор не понимаю — почему Анне из всех подобных случаев назвала именно этот, хотя никто из нас до сих пор и не подозревал о нем? А ведь ни для кого не было секретом, что такое случалось с мальчиками из нашего интерната не раз. Почему же она умолчала о них и рассказала лишь об одном? Может быть, потому, что именно тот случай она видела своими глазами. И тут я вспоминаю фразу, когда-то сказанную Анне: «Я никогда не забываю ни одной услуги, но и обид я тоже не забываю».
Конечно, очень трудно забыть, если тебя, в присутствии других девочек, не признают красивой. Также, как очень надолго запоминается, что тебя считают «золотком» и приглашают танцевать, а если ты отказываешься, то уходят и совершают «мужские поступки». Хорошо, если бы все этим ограничилось, только, наверно, случай со Свеном будет обсуждаться и в высших инстанциях.
По решению суда Энту принес мне свои формальные извинения. Должна сказать, что это не доставило мне никакой радости. Ни малейшей. По справедливости, и я тоже должна была бы взять назад свои слова «противный тип» и т. д. Не говоря уже о совершенно бессердечном намеке на давние проступки Энту. Только ведь без разрешения суда, без общественного давления, это еще труднее сделать. Вообще извиняться — это совсем не веселое дело. Это было заметно по лицу Энту. Только Ааду превратил все это в простую забаву. Он стоял вполоборота к Весте, как мужчина, решивший принять участие в детской игре. Ну, что же. Перемирие, кажется, временное.
Похоже, что дело Свена пока, как говорится, положено «под сукно», или, в крайнем случае, он получит что-то вроде условного наказания.
Да, все прекрасно, и все-таки я сижу здесь с опухшими от слез глазами и на сердце у меня кошки скребут. Даже не хочется об этом писать. Хочу думать о чем-нибудь другом, но не могу. Мысли возвращаются к одному. Лучше уж я напишу все, как было. Иногда и раньше бывало, когда очень тяжело и одолевают грустные мысли, напишешь обо всем в дневнике или Урмасу, и становится легче. Только вот, когда я написала Урмасу и послала ему мое «поэтическое произведение», над которым иронизировал на суде Андрес, то Урмас ответил, что ему оно не совсем понятно. Да, сочинять стихи и писать при этом правду — очень большое искусство. Ясную, понятную правду и красивые поэтические слова! Для этого надо гораздо больше, чем у меня есть. Ну, и прежде всего, конечно, надо самой основательно и глубоко продумать свою правду.
Но о том, что случилось теперь, я не решаюсь даже намекнуть Урмасу. О, нет! Хотя сама я совсем не виновата, все же в этом есть что-то такое, что я просто не знаю, как Урмас, узнав об этом, будет ко мне относиться. Потому что чем больше я об этом думаю, тем ужаснее мне кажется вся эта история.
Сегодня вечером была радиопередача нашей группы.
Мы очень тщательно к ней подготовились. Не может же наша передача быть хуже других. В последних известиях центральное место занимало сообщение о том, что мы, наконец-то, победили по волейболу команду девочек из II средней школы. Пусть никто не думает, что наши девочки не в состоянии перекинуть мяч через сетку или забить его на пустое место на половине противника! Чувство превосходства поддержало в нас в этот день и то обстоятельство, что мы ни одним словом не напомнили о нашей осенней стычке и об их тогдашнем поведении. Даже Сассь на этот раз ограничилась тем, что потопталась на месте и прокомментировала:
— А наши сегодня были в форме! Лики как даст... Анне как подымет, — и т. д.
Оставшаяся часть программы состояла из юморесок. Анне прочла «Укрощение велосипеда» Марка Твена, а затем последовало несколько эпиграмм и юморесок наших поэтов и писателей. Несколько вещиц типа эпиграмм мы сочинили своими силами. И в заключение программы — короткая беседа на тему: «Новейшие исследования о языке школьников девятого и десятого классов на территории нашего интерната», в которой я попыталась описать комические моменты, возникающие в результате нашего старания говорить изысканным языком. Наша передача имела успех, и все могло бы быть очень хорошо, но...
Для других этот вечер кончился весельем, смехом и музыкой, которую мы передали в заключение, а для меня... Случилось так, что мы с Энту остались вдвоем убирать помещение радиоузла. Кстати, Энту — технический руководитель всех передач, а я на этот раз была ответственной за содержание передачи.
Я укладывала наши рукописи на верхнюю «архивную» полку, как вдруг почувствовала, что кто-то протянул ко мне руки так, что я оказалась в узком промежутке между этими руками и полкой. Я резко обернулась и прежде чем успела что-либо понять, почувствовала, что прижата вплотную к полке в кольце сильных рук и что-то горячее и душное скользнуло по моей щеке, что-то прижалось на миг к моим губам. Я задыхалась от ужаса и вырвалась, как может вырваться человек, чья жизнь в опасности.
Упорно утешаю себя тем, что это все-таки был не совсем поцелуй, что он не успел, что... Но разве это утешение! И то, что я целый вечер скребла свою щеку и уголок рта стиральным порошком и туалетным мылом, тоже не утешение. Этот след не смоешь!
Как он осмелился?! Как он посмел?! Зачем? Зачем? Зачем? Ведь я не такая девочка. Я не дала ему повода. Должен же он это понимать. Тогда зачем? Зачем? Неужели для того, чтобы нанести мне очередное оскорбление? Как можно быть таким подлым?
В испуге я прежде всего побежала на третий этаж. Чувствовала одно — надо спрятаться, не хочу и не могу сейчас показаться в группе. Дверь зала оказалась почему-то открытой. Туда я и помчалась, села в темном углу на краю сцены и выплакала свой позор и злость в пыльный занавес. Ой, как он посмел! Он видел, что ничем другим не в состоянии вывести меня из себя, и вот теперь... Ой, как он посмел! Я била кулаком по занавесу.
Вдруг почувствовала, что кто-то здесь, рядом. Попыталась заглушить всхлипывания занавесом. Только бы незаметно скрыться отсюда. А то еще придется кому-то объяснять, почему я тут, на сцене, плачу. Осторожно огляделась. В открытую дверь из коридора проникал слабый свет. И в этом свете — о, ужас! — я увидела Энту, который стоял и прислушивался. Я открыла было рот, чтобы закричать, потому что он шаг за шагом стал как-то крадучись приближаться ко мне. Но он опередил меня:
— Не вой, как дурочка! Что я тебе сделал?
Сами по себе слова были по-энтуски грубы, но в его голосе было что-то человечное, какая-то очень слабая, затаенная умоляющая нотка или что-то в этом роде. Хотя страх исчез, но заплакала я еще сильнее. Слышала, как Энту шлепнулся рядом со мной на край сцены. Я продолжала плакать. И вдруг Энту полусердито, полубеспомощно произнес такие слова:
— Истинное слово, женщины — невозможные плаксы!
Неужели я не ослышалась? Поток слез как ножом отрезало. В полутьме я пыталась опухшими от слез глазами взглянуть прямо в глаза Энту: неужели ему в самом деле около двадцати лет и он уже лезет к девочкам с поцелуями?
— О каких это женщинах ты говоришь? — попыталась проиронизировать я.
Энту как-то сжался.
— Ну, черт с вами. Все вы одинаковые! И ты ничуть не лучше других!
Не знаю, думала ли я, что Энту непременно должен считать, что я лучше других (уж во всяком случае лучше Мелиты), только вдруг во мне закипела настоящая злость и я сказала по возможности ядовито:
— Поэтому-то ты и набросился на меня?
Кого-кого, а Энту одними интонациями не испугаешь.
Анне обращается к суду с видом профессионального судейского деятеля.
Кыпс-кыпс — по залу, где царит настороженная тишина, проходит Тинка и останавливается перед судейским столом. Ничего удивительного, что такая красивая девушка заставляет биться сердце даже у мальчишки типа Ааду. Чуть вызывающее выражение лица сейчас очень идет Тинке. После того, как она ответила на обычные вопросы, судья спрашивает о самом главном:
— Свидетельница, Валентина Петровна Клейн, комсомолка! — (Мне ужасно нравится, как Анне особо подчеркивает последнее обстоятельство. В одних случаях она хочет как бы повысить ценность свидетеля и его показаний, в других — особо подчеркнуть недопустимость поступка обвиняемого.) — Что вы можете рассказать по данному делу? Прошу говорить всю правду, все, что знаете.
— К сожалению, всю правду, слово в слово, я не могу рассказать. Но я прошу уважаемый суд и всех присутствующих поверить моему комсомольскому честному слову, если я заверяю, что Ааду, т. е. обвиняемый, сказал мне во время нашего последнего танца нечто настолько чудовищное, что после этого я ни при каких условиях не могла пригласить его танцевать, Я не могу здесь повторить, что именно он мне сказал, но чтобы вы поверили мне, я утверждаю, что больше никогда, ни в каком случае не стану с ним танцевать, будь решение сегодняшнего суда каким угодно. Он этого не стоит. Он не стоит того, чтобы хоть одна уважающая себя девочка стала танцевать с ним или вообще иметь дело.
Ого! Наверно, эти слова ей подсказала Анне, но факты и тон, конечно, же, ее собственные. Красивая, гордая девушка, знающая себе цену, подняв голову, стояла перед судом и обвиняла и наказывала виновника. Это производило большое впечатление.
Я видела, что даже Ааду, первый раз за весь этот день, беспокойно опустил глаза, словно искал что-то на полу, у своих ног. В свою очередь Андрес следил за Ааду с выражением, явно показывающим, что этот инцидент (так, кажется, это называют) был для него настолько же новостью, как и для всех нас. Но хотя Андрес был вынужден несколько отступить на одном фронте, тем упорнее он стал обороняться на другом.
— Поскольку мы собрались на открытое судебное заседание, разрешите мне заметить, что одних намеков и слов, пусть даже подтвержденных каким угодно ч е с т н ы м словом, все-таки недостаточно. Апелляция к чувствам — это хитрое дело и главное оружие девочек, но нам нужны факты. Иначе все судопроизводство теряет смысл.
Вот уже в течение часа нас тут характеризуют как грубых, неотесанных, жестоких, глупых и т. д. Но, исключая один чрезвычайный случай, все это только слова. Факты, факты, больше фактов, дорогие соученицы!
Если разрешите, я, со своей стороны, приведу некоторые. Это факты, свидетелями которых могут быть все ученики десятого класса. Одна девушка, заявившая, что ее подло оскорбили, задели ее лучшие чувства тем, что прочли какие-то там поэтические измышления, а именно Кадри Юловна Ялакас, сама показала, что она ничуть не какой-то там высший особый класс, как полагает о себе в своих «островах мечты». Совсем недавно она открыто во всеуслышание набросилась на своего соученика, ныне моего подзащитного, назвав его просто отвратительным типом, а другому сказала слово в слово следующее: «Чего ты скалишься!» — (Здесь я кажется громко охнула.) — Уважаемые судьи и все здесь присутствующие, разрешите спросить, считаете ли вы, что это культурные выражения? Как вы думаете? К лицу ли они нежной, воспитанной, тактичной девушке, к тому же комсомолке? В то же время эта самая девушка пишет в своем дневнике, или как там эта штука называется, такую элегию, из которой можно заключить, что она относит себя к числу избранных... Я предложил бы весь этот плод вдохновения, наделавший столько неприятностей, прочесть вслух в этом зале суда, чем будут разрешены многие недоразумения, возникшие в результате процитированных изречений из этого произведения.
О небо! Этого еще не хватало! На моем лице, наверно, отразилось все мое отчаяние и страх, потому что Лики воспользовалась своим служебным правом и отказалась приобщить к делу мои «поэтические измышления», поскольку обсуждался вопрос именно о недопустимом разглашении содержания моих заметок.
— Хорошо. Раз нет, так нет. Из этого вы можете заключить, насколько хитры девочки и какими средствами они защищаются, — иронически заметил Андрес, что было встречено дружным шумом в зале, и Лики пришлось восстановить порядок, настойчиво позвонив в колокольчик.
— Однако я должен еще раз вернуться к этой самой поэзии. Мне запомнилось нечто в таком роде: сияющие письмена звезд нам понятны уже с рожденья! Хорошо. Если какие-то там высшие звездные письмена ясны ей еще с рождения, то я, простодушный девятиклассник, спрашиваю ее, почему же она теперь, через семнадцать лет, не пользуется этими знаниями? Почему она — я снова цитирую ее собственные слова, бросается теперь выражениями, похожими на камни, чтобы поразить сердца?!
Должен сказать, что меня серьезно удивляет отказ судьи приобщить к делу эти «сияющие звездные письмена». Наш спор носит принципиальный характер и поскольку именно в этой поэзии записаны одни принципы, а жизнь показывает несколько другие, то в интересах истины необходимо их сопоставить. Мне запомнились лишь некоторые случайные строки, но и этого достаточно, чтобы сделать вывод. Есть общее впечатление. Если желаете, я могу тут же поделиться этим общим впечатлением — (я-то уж совсем не желаю!). — Я рискую снова вызвать возмущение и гнев девочек да и других присутствующих в этом зале, если, со своей стороны, приведу здесь одно сравнение. Когда читаешь эту элегию, то улавливаешь в ней примерно такую мысль (еще раз прошу извинить неделикатность выражения) — «Мир — это море дерьма, а я в нем как цветок!»
Андрес с удовлетворением оглядывает смеющийся зал.
— Если бы я не знал, что в данном случае мы имеем дело с современной девушкой, ученицей школы-интерната в двадцатом веке, с настоящей комсомолкой, то счел бы всю эту историю бредом какой-то барышни ушедших времен. И не поэтому ли автор так стыдится обнародования плодов своего вдохновения, не поэтому ли...
Так теперь, значит, я сижу здесь на скамье подсудимых, у позорного столба. Я невольно подняла руку к лицу, словно защищаясь. Но какая уж это защита. Другие были настороже. Еще как. Какое-то время я ничего не слышала. Пришла в себя только, когда настала очередь выступать Анне. Вернее, когда она захватила эту очередь.
— Меня удивляют приемы защитника. Вместо того, чтобы исполнять свои прямые обязанности, т. е. защищать обвиняемых, он обвиняет обвинителя. Ловко обходя при этом основной факт, что всякое разглашение чужой тайны — подлость! Как следует из слов защитника, он и сам принимал в этом участие, иначе откуда же у него эти цитаты! Удивительнее всего в данном случае то обстоятельство, что он не понял прочитанного или, может быть, просто не дочитал до конца. — (Восклицание Андреса: «Нет, не дочитал!».) — Но оставим это. Если защитник хочет провести дискуссию на литературную тему — (Похоже, что Анне на этот раз действительно пригодилось изучение иностранных слов.) — и если автор данного произведения согласен, то мы можем в ближайшем будущем устроить литературный суд или обсуждение этой работы. Во всяком случае, к данному судебному разбирательству эта тема не имеет по существу никакого отношения.
Далее. Не говоря уже о тех абсурдных намеках, которые затрагивают Кадри Ялакас как комсомолку и которые тем более низки, что сам защитник верит в них столь же мало как я или любой из нас — не говоря уже об этом, я вынуждена отклонить обвинение, в подтверждение которого он намерен, в случае необходимости, представить целый класс свидетелей.
Я серьезно удивляюсь, как защитник вообще осмелился обратить внимание сегодняшнего суда на эти события. Разве он не боится таким образом окончательно скомпрометировать своих подзащитных?
Анне вызывает свидетелей из нашего класса. Оба события предстают перед присутствующими примерно такими, какими они были на самом деле.
— Так, теперь вы сами слышали. Что же удивительного, что в таком случае даже самый тактичный человек может потерять самообладание. Скажите, почему ни одна из девочек никогда не слышала от Кадри ни одного некрасивого выражения или злого слова? Не следует ли сделать из этого вывод, что нашим дорогим соученикам, особенно десятиклассникам, приходится иногда отвечать на их же языке. По-видимому, на единственном доступном их пониманию языке, который они в состоянии усвоить...
Ох, дальше Анне говорила что-то о моих отношениях с малышами и вообще в пылу спора принялась так хвалить меня, что это становилось для меня таким же мучительным, как «разоблачения» Андреса.
А в общем-то, история такова, что, если бы мачеха согласилась, я насовсем подарила бы Анне свое розовое платье!
— Что же касается так называемого фактического материала, то у нас его совсем не мало. — Тут Анне взяла лист бумаги, на котором были записаны статистические данные, собранные нами за несколько дней. — Вы только послушайте: Андрес Ояссон только в течение понедельника 23 раза сказал «черт», два раза «катись подальше» и, кроме того, такие выражения, как «давай испаряйся», «не заливай» и т. д. Собрала и записала Анне Ундла. За прошлую неделю у нас накопилось множество подобных и еще более неприятных наблюдений, касающихся нашего класса, тем временем как девочки из десятого сделали это по своему классу. Там картина еще хуже.
Далее приводились действительно ужасающие данные относительно словарного запаса наших поп-мальчиков.
— Разумеется, здесь упомянуто далеко не обо всем. В особенности, о словах и словечках, не выдерживающих печати. А также не упомянуты различные анекдоты и двусмысленные шутки, которыми отличается мужская половина того же десятого класса.
Наша надежда, что Андрес, наконец, признает себя побежденным, оказалась, конечно, преждевременной.
— Как вы слышали, прокурор привел в своей речи целый лексикон школьного жаргона. По правде говоря, это совсем не открытие. Это было даже в газетах. И, что главное, этот словарный запас популярен не только среди мальчиков. К сожалению, мне не пришло в голову заняться такой же статистикой по отношению к девочкам. Но эту ошибку можно поправить в будущем. Во всяком случае, я не верю, что разница будет особенно большой. Возможно, что не совпадают любимые словечки, но частота употребления несомненно совпадает.
Например, я лично, и, думаю, все присутствующие, слышали, как из уст самого прокурора, так и всех других девочек чуть не в каждом предложении такие выражения: «О господи!», «О боже!» и т. д. Ведь здесь, на комсомольском товарищеском суде, наверно, никто не станет утверждать, что упоминание черта больший грех, чем злоупотребление именем бога?
В зале опять дружный смех.
К сожалению, это был не единственный пункт, показавший, что мы и в самом деле выбрали для судебного процесса слишком узкую тему. Андрес не только защищал мальчиков, это он делал в меньшей степени, но больше нападал на девочек, и многие его аргументы звучали достаточно убедительно. Он сказал, например, что одним из соучастников преступления была все же девочка, а именно Мелита, однако она почему-то не сидит на скамье подсудимых. Это замечание вызвало в зале гул одобрения.
— Хорошо, — снова вскочила Анне, на этот раз значительно утратившая официальное достоинство своей прокурорской роли. В ее голосе звучало страстное, личное чувство: — Вы тычете нам в нос Мелитой. Намекаете на ее плохое поведение, легкомыслие. Но я опять спрошу вас, мальчиков, к т о в этом виноват? Кто этому способствует? Кто вовлекает Мелиту во все это? Разве мы подстрекали ее выкрасть чужой дневник? Нет! Не мы, не так ли. Мы не оправдываем ее поступка. А именно вы подбиваете ее на все эти дела. Пользуетесь ее глупостью и слабостью.
Как я понимаю, вы и сами не уважаете ее, однако все-таки танцуете с ней, бегаете за ней даже в спальню и совершенно неприлично шепчетесь с ней по темным углам и... — (Тут Анне запнулась и густо покраснела. Явление для нее очень редкое.) — И вообще превращаете ее в какую-то... какую-то невесту для развлечения!
Мы осуждаем ее поведение и говорим ей об этом. Мы наказываем ее наравне с вами. Примите к сведению, что ни одна из нас, во всяком случае из н а ш е й группы, не хочет ни в чем походить на нее.
Ну, а вы? Вы считаете недостойные поступки своих ребят каким-то героизмом. Защищаете и покрываете друг друга до нечестности. Разве вы наказали Ааду за то, что он без всякой причины и так грубо оскорбил девушку? Разве кому-нибудь из вас пришло в голову приказать Энрико вернуть Кадри дневник? Наоборот, вы все принимали в этом участие. Украсть чужую тайну, чтобы всем вместе поиздеваться над ней. Только потому, что ни у одного из вас не хватит смелости вступиться за доброе и честное, раз уж вы все одна компания!
Защитник заявил, что на скамье подсудимых не все, кто должен там быть. Да, не все. Все там и не поместились бы. Все мальчики, у кого на груди комсомольский значок, должны бы сидеть там сейчас в качестве ответчика, вот что я вам скажу!
— Позвольте, позвольте! — Андрес вскочил, не дослушав Анне до конца. — Вы все-таки описываете все эти вещи такими, какими они вам представляются. К сожалению, я должен заметить, что это очень по-девичьи. Постоянно отбрасывать простые факты и блистать своим темпераментом!
Если вы разрешите и если вам интересно знать, никто из нас не считал поступок Ааду хорошим. Ни между собой, ни здесь, на сегодняшнем открытом судебном заседании. Первым, кто посоветовал Ааду пойти и сразу извиниться, был, с вашего позволения, ваш сегодняшний противник — Андрес Ояссон, и в состав делегации, которая должна была в тот же вечер принести извинения, входило полдесятого класса. К сожалению, в тот вечер мы не были к вам допущены, а на следующий день вы наказали нас своим презрением и не стали разговаривать ни с одним из нас. Но возвращаясь еще раз к этой девичьей тайне, которая так бессовестно была разглашена, позвольте все-таки спросить: разве вы, если бы к вам в руки попала такая или несколько иная тайна кого-либо из мальчиков, разве вы не прочли бы ее? Не поинтересовались бы ею? Если можно, ответьте, пожалуйста, честно.
В эту минуту мне почему-то вспомнилось очень давнее воскресенье из моего детства, когда я дрожащими руками вскрыла письмо, адресованное бабушке.
Анне, как видно, ничего подобного не вспомнилось, потому что она ничуть не утратила иронии:
— Мы только что слышали, как ловко высмеиваются наши девичьи чувства и наше неумение принимать в расчет простые факты. И тем не менее, по отношению к нам применяется тот же прием — апеллируется к нашей честности и чувствам. Я не стану отвечать за возможные ошибки всех девочек. Пожалуй, это не было бы справедливо. Но я опираюсь на единственный факт, который могу привести по этому вопросу — до сих пор мы ничего не выкрадывали у мальчиков. Ведь не можете же вы все-таки упрекнуть нас в несуществующих преступлениях, не так ли? А мы, со своей стороны, не просим у вас ничего, кроме того, чтобы вы ответили нам тем же — то есть оставили бы в покое нас и наши тайны.
Защитник не дал мне прошлый раз закончить свою мысль, А именно, я утверждаю, что свое неподобающее поведение и проступки вы считаете делом чести. Быть может, вы правы, и это не всегда так. Мы постараемся поверить в существование вашей «покаянной комиссии» только на основании ваших слов. Но перейдем к более серьезным вещам. Разве курение и даже выпивки вы не считаете делом чести? Мужским делом?
Андрес нетерпеливо покашливал, но Анне на этот раз не позволила себя перебить. Ее зеленоватые глаза сощурились и метали искры.
— Тебе, Андрес, нечего беспокоиться. Я могу привести и факты. Скажи мне сам, честно и чистосердечно, разве в мальчишеской раздевалке на любом вечере не пахнет сигаретным дымом? Или и это тоже «эмоциональность» наших носов? Как? Я пойду дальше. Вы мне можете сказать, куда исчез Свен Пурре на новогоднем вечере? — (О, боже! Ах, правильно, «боже» говорить нельзя!) — И уж раз тут пошло на открытое объяснение, то, может быть, вы скажете мне, кто был этот пошатывающийся юноша с заплетающимися ногами, шумевший в тот вечер за дверью интерната? Кто был тот, который этого самого подвыпившего и шумного юношу втащил в дом и успокаивал и уговаривал, чтобы никто не узнал. Нам с Тинкой — а мы в тот момент проветривали спальню и как, раз стояли у окна, показалось, что этот соучастник — а ведь скрывающий — всегда соучастник, — был очень похож на Андреса Ояссона, ученика девятого класса, комсомольца и вообще-то очень честного и умного мальчика.
Молчание!
Крайне неловкое и напряженное молчание.
Судья просит Андреса дать пояснения. Андрес отказывается. Тогда она обращается к Анне: кто был этот пьяный мальчик? И тогда Анне бросает в огонь последнюю порцию взрывчатки... она называет Свена Пурре. Я до сих пор не понимаю — почему Анне из всех подобных случаев назвала именно этот, хотя никто из нас до сих пор и не подозревал о нем? А ведь ни для кого не было секретом, что такое случалось с мальчиками из нашего интерната не раз. Почему же она умолчала о них и рассказала лишь об одном? Может быть, потому, что именно тот случай она видела своими глазами. И тут я вспоминаю фразу, когда-то сказанную Анне: «Я никогда не забываю ни одной услуги, но и обид я тоже не забываю».
Конечно, очень трудно забыть, если тебя, в присутствии других девочек, не признают красивой. Также, как очень надолго запоминается, что тебя считают «золотком» и приглашают танцевать, а если ты отказываешься, то уходят и совершают «мужские поступки». Хорошо, если бы все этим ограничилось, только, наверно, случай со Свеном будет обсуждаться и в высших инстанциях.
По решению суда Энту принес мне свои формальные извинения. Должна сказать, что это не доставило мне никакой радости. Ни малейшей. По справедливости, и я тоже должна была бы взять назад свои слова «противный тип» и т. д. Не говоря уже о совершенно бессердечном намеке на давние проступки Энту. Только ведь без разрешения суда, без общественного давления, это еще труднее сделать. Вообще извиняться — это совсем не веселое дело. Это было заметно по лицу Энту. Только Ааду превратил все это в простую забаву. Он стоял вполоборота к Весте, как мужчина, решивший принять участие в детской игре. Ну, что же. Перемирие, кажется, временное.
СРЕДА...
Почему-то я сразу почувствовала, что выиграть это дело совсем уж не так и полезно. Нет, все-таки полезно. Целые полторы недели у нас были сплошные споры, споры и споры. Уже в понедельник мы заметили, что мальчишки что-то против нас замышляют. Теперь они ходят с блокнотами и карандашами и у них все время ушки на макушке. Мы же разговариваем отныне таким изысканным языком, что для взаимопонимания, пожалуй, не лишним было бы привлечь переводчика. Но мы ведь не собираемся попадаться в расставленную нами самими ловушку! Во всяком случае, в одном все мы, включая учителей, абсолютно единодушны — такого интересного комсомольского мероприятия в истории школы еще не было.Похоже, что дело Свена пока, как говорится, положено «под сукно», или, в крайнем случае, он получит что-то вроде условного наказания.
Да, все прекрасно, и все-таки я сижу здесь с опухшими от слез глазами и на сердце у меня кошки скребут. Даже не хочется об этом писать. Хочу думать о чем-нибудь другом, но не могу. Мысли возвращаются к одному. Лучше уж я напишу все, как было. Иногда и раньше бывало, когда очень тяжело и одолевают грустные мысли, напишешь обо всем в дневнике или Урмасу, и становится легче. Только вот, когда я написала Урмасу и послала ему мое «поэтическое произведение», над которым иронизировал на суде Андрес, то Урмас ответил, что ему оно не совсем понятно. Да, сочинять стихи и писать при этом правду — очень большое искусство. Ясную, понятную правду и красивые поэтические слова! Для этого надо гораздо больше, чем у меня есть. Ну, и прежде всего, конечно, надо самой основательно и глубоко продумать свою правду.
Но о том, что случилось теперь, я не решаюсь даже намекнуть Урмасу. О, нет! Хотя сама я совсем не виновата, все же в этом есть что-то такое, что я просто не знаю, как Урмас, узнав об этом, будет ко мне относиться. Потому что чем больше я об этом думаю, тем ужаснее мне кажется вся эта история.
Сегодня вечером была радиопередача нашей группы.
Мы очень тщательно к ней подготовились. Не может же наша передача быть хуже других. В последних известиях центральное место занимало сообщение о том, что мы, наконец-то, победили по волейболу команду девочек из II средней школы. Пусть никто не думает, что наши девочки не в состоянии перекинуть мяч через сетку или забить его на пустое место на половине противника! Чувство превосходства поддержало в нас в этот день и то обстоятельство, что мы ни одним словом не напомнили о нашей осенней стычке и об их тогдашнем поведении. Даже Сассь на этот раз ограничилась тем, что потопталась на месте и прокомментировала:
— А наши сегодня были в форме! Лики как даст... Анне как подымет, — и т. д.
Оставшаяся часть программы состояла из юморесок. Анне прочла «Укрощение велосипеда» Марка Твена, а затем последовало несколько эпиграмм и юморесок наших поэтов и писателей. Несколько вещиц типа эпиграмм мы сочинили своими силами. И в заключение программы — короткая беседа на тему: «Новейшие исследования о языке школьников девятого и десятого классов на территории нашего интерната», в которой я попыталась описать комические моменты, возникающие в результате нашего старания говорить изысканным языком. Наша передача имела успех, и все могло бы быть очень хорошо, но...
Для других этот вечер кончился весельем, смехом и музыкой, которую мы передали в заключение, а для меня... Случилось так, что мы с Энту остались вдвоем убирать помещение радиоузла. Кстати, Энту — технический руководитель всех передач, а я на этот раз была ответственной за содержание передачи.
Я укладывала наши рукописи на верхнюю «архивную» полку, как вдруг почувствовала, что кто-то протянул ко мне руки так, что я оказалась в узком промежутке между этими руками и полкой. Я резко обернулась и прежде чем успела что-либо понять, почувствовала, что прижата вплотную к полке в кольце сильных рук и что-то горячее и душное скользнуло по моей щеке, что-то прижалось на миг к моим губам. Я задыхалась от ужаса и вырвалась, как может вырваться человек, чья жизнь в опасности.
Упорно утешаю себя тем, что это все-таки был не совсем поцелуй, что он не успел, что... Но разве это утешение! И то, что я целый вечер скребла свою щеку и уголок рта стиральным порошком и туалетным мылом, тоже не утешение. Этот след не смоешь!
Как он осмелился?! Как он посмел?! Зачем? Зачем? Зачем? Ведь я не такая девочка. Я не дала ему повода. Должен же он это понимать. Тогда зачем? Зачем? Неужели для того, чтобы нанести мне очередное оскорбление? Как можно быть таким подлым?
В испуге я прежде всего побежала на третий этаж. Чувствовала одно — надо спрятаться, не хочу и не могу сейчас показаться в группе. Дверь зала оказалась почему-то открытой. Туда я и помчалась, села в темном углу на краю сцены и выплакала свой позор и злость в пыльный занавес. Ой, как он посмел! Он видел, что ничем другим не в состоянии вывести меня из себя, и вот теперь... Ой, как он посмел! Я била кулаком по занавесу.
Вдруг почувствовала, что кто-то здесь, рядом. Попыталась заглушить всхлипывания занавесом. Только бы незаметно скрыться отсюда. А то еще придется кому-то объяснять, почему я тут, на сцене, плачу. Осторожно огляделась. В открытую дверь из коридора проникал слабый свет. И в этом свете — о, ужас! — я увидела Энту, который стоял и прислушивался. Я открыла было рот, чтобы закричать, потому что он шаг за шагом стал как-то крадучись приближаться ко мне. Но он опередил меня:
— Не вой, как дурочка! Что я тебе сделал?
Сами по себе слова были по-энтуски грубы, но в его голосе было что-то человечное, какая-то очень слабая, затаенная умоляющая нотка или что-то в этом роде. Хотя страх исчез, но заплакала я еще сильнее. Слышала, как Энту шлепнулся рядом со мной на край сцены. Я продолжала плакать. И вдруг Энту полусердито, полубеспомощно произнес такие слова:
— Истинное слово, женщины — невозможные плаксы!
Неужели я не ослышалась? Поток слез как ножом отрезало. В полутьме я пыталась опухшими от слез глазами взглянуть прямо в глаза Энту: неужели ему в самом деле около двадцати лет и он уже лезет к девочкам с поцелуями?
— О каких это женщинах ты говоришь? — попыталась проиронизировать я.
Энту как-то сжался.
— Ну, черт с вами. Все вы одинаковые! И ты ничуть не лучше других!
Не знаю, думала ли я, что Энту непременно должен считать, что я лучше других (уж во всяком случае лучше Мелиты), только вдруг во мне закипела настоящая злость и я сказала по возможности ядовито:
— Поэтому-то ты и набросился на меня?
Кого-кого, а Энту одними интонациями не испугаешь.