Это был до того нелепый и дикий вздор, что я не смогла удержаться и усмехнулась про себя, выслушав эту бессмыслицу. Мне представилась какая-то старая, глянцевитая картинка с ангелами и...
   — Ты еще смеешься! — истерически выкрикнула Марелле. — Ты смеешь смеяться, когда он... Бессер­дечная!
   Неужели она угадала мои мысли? Ведь внешне я оставалась очень серьезной.
   — Прости! Прости, пожалуйста! — Она повисла у меня на шее. — Нет, ты совсем не бессердечная. Ты самая лучшая девочка. Это все знают. Потому-то Эн­рико тебя... Это я несправедливая, и теперь бог нака­зывает меня.
   Я не могла ее остановить, даже если бы очень хотела этого. Для этого я слишком устала и отупела от потря­сений. Просто стояла и слушала этот вздор. Вещи та­кого рода я всегда считала чем-то, относящимся к исто­рии и к миру очень старых, отсталых людей. А тут вдруг моя одноклассница, восемнадцатилетняя де­вушка, возится с богом и с какой-то мистической кара­тельной системой. И все это с самым серьезным видом.
   Мало того, что сама она по уши увязла во всем этом, она ухватилась за меня и пыталась вовлечь в эти дела и меня тоже. Я, мол, должна пойти вместе с ней в церковь и помолиться. Только так мы можем спасти Энрико. Именно я должна смягчить сердце и молить бога за жизнь Энрико. Бог, мол, услышит мою молитву. Не знаю, из чего она это заключила? Может, из того, что ее собственные мольбы уже надоели богу — ведь и ему нужно разнообразие. Разумеется, я не могла высказать ей такие мысли, А она все больше и больше увлекалась.
   — Ты должна что-нибудь обещать богу. Ну, что тебе стоит. Обещай, что будешь ходить в церковь. Если не каждое воскресенье, то хотя бы раз в месяц. Подумай об этом. Всего раз в месяц тебе придется приносить эту жертву и Энрико будет спасен. Ведь твоя совесть велит тебе сделать это, не правда ли? Да? Ну, скажи — да! Потом, когда Энрико поправится, ты и сама будешь рада. Тогда и его сведем на благодарственное богослужение. Со мной-то он не пойдет, а с тобой обязательно. Я это обещала богу, Кадри, помоги мне!..
   У меня голова закружилась и стало тошнить. Ведь последние ночи я так мало спала. Я перестала что-либо понимать. Стала сомневаться в нормальности Марелле. Настоящее горе и отчаяние и тут же какой-то мелоч­ный расчет, какая-то торговля!
   Я чувствовала себя во многом виноватой. Ведь целый год я сидела за одной партой с этой девочкой и по-на­стоящему не знала, что она ходит в церковь или в мо­лельню. То есть нет, что это я говорю. Конечно, знала, потому что она иногда упоминала об этом в разговоре, но у меня осталось впечатление, что делает она это  вместе с родителями и ради них. Вообще-то я не особенно задумывалась об этом. Как и все мы. Мы прохо­дили мимо Марелле и своими насмешками и высокоме­рием все более отталкивали ее от себя. Что же удиви­тельного, что она запуталась в каком-то нереальном мире и униженно выторговывает себе лучшую долю каким-то тысячи лет назад придуманным способом...
   Теперь, когда я обо всем этом узнала, мне стало совсем по-новому жаль Марелле. Я искренне хотела помочь ей. Но в самом главном, в том, ради чего Ма­релле готова пожертвовать всем, даже, как она уверяла, жизнью, если бы только бог согласился, я была так же беспомощна, как и этот ее бог…
ПОЗДНЕЕ...
   На другой день, когда я сидела у постели Энрико, я попыталась быть хоть немного лучше Марелленого бога и начала исподволь:
   — Может быть, тебе хочется видеть кого-нибудь еще из нашего класса? Все рвутся проведать тебя. Как ты думаешь, если, скажем, завтра придет кто-нибудь другой?
   Энрико не дал мне закончить, схватил мою руку своей горячей рукой и взволнованно спросил:
   — А ты не хочешь больше приходить?
   — Ну, что ты. Не выдумывай глупостей. Разумеется, хочу. Я бы все время сидела здесь, у твоей постели. Только ведь и другие хотят. Они только и делают, что расспрашивают о тебе. Ты же знаешь, что пока к тебе всех не пускают. Но может быть, ты хотел бы, чтобы, например, завтра или послезавтра для разнообразия пришел кто-то другой. Ну, скажем, Марелле...
   — Марелле? Почему Марелле? — искреннее удивле­ние Энрико смутило меня. Я не имела права сказать больше, чем решилась сказать:
   — Разве же ты не знаешь, какая она. Добрая, мягко­сердечная и так беспокоится о тебе.
   — О, Мареллены беспокойства! — Энрико даже мах­нул рукой. Стало ясно, что никакого божественного вмешательства здесь не произошло. — Если разрешат двоим, скажи Ааду. Пусть зайдет, если время будет. Может, и еще кто из ребят потом придет. Если разре­шат, приведи как-нибудь Сассь. Только никто не смеет приходить вместо тебя. Понимаешь? Ты приходи каж­дый день. Слышишь?
   Опять у него в лице какая-то тоска.
   — Дай слово, что будешь приходить. Каждый день! Знаешь, — на его лице мелькнула тень улыбки, — же­ланиям умирающего нельзя противиться. Теперь ты у меня в руках. Если ты хоть раз не придешь — я отдам концы. А потом буду являться к тебе, как привидение. И это будет у тебя на совести!
   О да, это только на моей совести!
   Но Марелле! Да, любовь бывает похожа на слепого музыканта, который исполняет свои самые страстные мелодии перед глухими...
СРЕДА...
   Настолько все-таки я сумела стать заместителем бес­сердечного бога Марелле, что смогла ей сообщать не­много более утешительные новости. Сначала я немножко преувеличивала, рассказывая, что дело идет на поправку. И все-таки в глаза Энрико с каждым днем словно откуда-то издалека возвращалась жизнь. Сестра тоже подтвердила это и сказала, что теперь уже вполне можно надеяться, что он выздоровеет.
   Все свободное время, сколько мне разрешали, я про­сиживала у его постели. Теперь иногда пускали и Ааду. Нам казалось, что совсем скоро все будет хорошо, и Энрико опять будет сидеть на первой парте, в ряду около окон, и займет среди нас свое место.
   За эти дни я его по-настоящему узнала. И хотя с каждым днем к нему понемножку возвращался преж­ний тон и словечки, все же он ни разу не показался мне прежним. Я ясно видела, как он старается от них отделаться. Мы разговаривали очень откровенно.
   Странно, до чего же многое мы воспринимаем совсем одинаково. Только в одном он со мной ничуть не согла­сен. Ааду рассказал ему, как мы теперь патрулируем и что девочки тоже участвуют. Почему-то Ааду преу­величил мою смелость и решительность. Этим хотел доставить Энрико удовольствие, что ли. Но Энрико, ка­залось, очень огорчился. И в конце концов взял с меня обещание, что буду участвовать в этом деле только в группе Ааду и не стану отходить от него дальше, чем на десять шагов и свисток буду все время держать на­готове. (Словно я осмелилась бы на что-нибудь боль­шее!)
   Второе условие — чтобы я ни в коем случае не вхо­дила в группу, где Свен. Тут мне было легко его успо­коить, потому что из всех мальчиков старше шестнад­цати лет один Свен не участвовал в патрулировании — у него все еще болела нога. Вообще-то лучше нам было в том разговоре не касаться Свена, потому что в наших новых отношениях впервые ощутился разлад.
   — Я тебя уверяю, Кукла, ты не знаешь Свена. Счи­таешь, что он хороший музыкант и увлечен тобой, но... впрочем, когда-нибудь сама убедишься.
   И это правда. Я не знала Свена, как до этих пор не знала Энту и хотя бы его друга Ааду. Я их всех немножко знала с внешней стороны, а у Свена слу­чайно именно эта сторона была наиболее привлека­тельной.
   И вот наступил день, когда Энрико показался мне уже настолько здоровым и веселым, что я решилась сделать то, что следовало сделать давным-давно.
   — Энрико, — начала я, опустив глаза, — я уже давно хочу у тебя попросить прощенья в одном... Знаешь, я не должна была тогда говорить тебе...
   Ой, до чего же иногда обоюдоострая штука просить прощенья. Невольно приходится бередить старые раны. Но раз уж я начала и Энрико с напряженным внима­нием смотрел на меня, мне пришлось продолжать.
   — С моей стороны было очень низко упрекать тебя в той несчастной истории в нашей старой школе. Ты можешь простить мне это?
   — Ах, ты об этом! — На лице Энрико отразилось разочарование и смущение. — Что теперь об этом гово­рить. И вообще — Урмас тогда выдал мне за дело. Знаешь, я когда-нибудь еще здорово отблагодарю его за это. Честное слово.
   Только эти бесконечные извинения и объяснения, в сущности, чепуха. Значит, убей человека, попроси про­щения — и все в порядке. Не так ли? Ну, знаешь... — Энрико поежился. — Когда-то ты заставила меня в су­дебном порядке просить у тебя прощенья, — тут он слабо улыбнулся, — и разве это поправило дело, скажи? Разве я от этого изменился или ты стала ко мне лучше относиться? Ведь нет же?
   — Я... конечно же... — я отчаянно пыталась не покривить душой и в то же время не забывать, что не имею никакого права и основания обижать человека, особенно теперешнего Энрико, — то есть, это же... как воспринимать... Я уверена, что... ну, да...
   — Ну что же ты заикаешься! — улыбка Энрико пере­ходит в откровенный смех. — Ведь я не такой дурак, как ты, видимо, думаешь. И знаешь что, Кукла, — он вдруг стал снова серьезным, просто очень серьезным. — Извиниться-то я извинился. Высыпал себе на голову целую гору пепла и так далее. Но честно говоря, был здорово разочарован, когда обнаружил, что эта твоя тетрадка вовсе не дневник. Знаешь, я бы многое дал, чтобы хоть разок почитать твой дневник. Конечно, только твой. Не думай, дела других девчонок меня ни­чуть не интересуют. Никогда не интересовали и инте­ресовать не будут. Только о тебе я хочу знать все. По­нимаешь? Все!
   Он взял мою руку и я не решилась отнять ее, не ре­шилась спросить, зачем же он дал мою тетрадь читать другим, потому что почувствовала, что у него опять жар. Рука была такая горячая и мне стало очень жаль его. Он лежит в больнице только из-за меня. Защищая меня, он рисковал жизнью. Думая об этом, я тихонько, бережно погладила его руку, судорожно сжимавшую мои пальцы. И тут же ужасно испугалась своего по­ступка, увидев вдруг изменившееся лицо Энрико — мне даже страшно стало — а вдруг у него снова открылась рана?
   Он прошептал: «Кадри!» и еще раз «Кадри!» и в гла­зах у него было столько света, что я не выдержала, встала и отошла к окну. Там, стоя спиной к Энрико, глядя в окно и ничего перед собой не видя, я вдруг все поняла. В эти долгие-долгие минуты я мысленно про­сила у него прощенья за все, за все! Когда я оберну­лась, чтобы попрощаться и уйти, я поняла, что он знает это.
   Он примирился...
   В те дни я так была связана с Энрико, что почти поза­была обо всем другом. Но чем лучше чувствовал себя Энрико, тем радостнее становилось, и я понемногу на­чала опять интересоваться окружающими людьми и событиями.
   С того страшного вечера я говорила со Свеном только один раз, когда он остановил меня в коридоре и как-то очень странно спросил, как все это случилось. Это было совсем в начале и я знала только, что Энрико все еще без сознания и мне пришлось столько раз рассказывать об этом и врачам, и милиционерам, и учителям и всем прочим, что я устало пожала плечами и сказала:
   — В другой раз.
   Теперь мне вспомнилось это. И еще, что в последнее время Свен словно бы сторонится меня. Может быть, его обидел мой ответ. Когда человек подходит к тебе с сочувствием, не стоит его сразу отталкивать. Кроме того, у него все еще болит нога, а я и этим не удосужилась поинтересоваться. Все это и вообще какое-то неоп­ределенное желание ясности заставило меня искать встречи со Свеном. Как-то под вечер я пошла его искать туда, где мы раньше встречались. Сразу после подго­товительного урока поспешила туда. Услышала, что он упражняется. Решила не мешать ему, а подождать на лестнице. Чтобы не бросаться в глаза тем, кто может случайно оказаться на лестнице, я встала в уголок, на площадке. В этот час в коридорах уже никого не было. Только с нижнего этажа доносились голоса ребят, на­правлявшихся в столовую. Игра Свена здесь была еле слышна. Он должен был скоро закончить, если не хотел остаться без ужина. Я терпеливо ждала.
   Сердце билось почему-то необычно сильно. Не знаю, может быть, так бывает со всеми, кто тайно ждет. Мне вспомнились мои мысли в тот вечер, когда я столкну­лась с Энрико, и я чувствовала, что сегодня что-то должно решиться.
   Игра оборвалась — а это значило, что Свен вот-вот появится в коридоре, и я почему-то поднялась на не­сколько ступенек выше. Осторожно выглядывала из-за перил.
   Дверь отворилась. Не знаю, все ли, кто подслушивает и подглядывает, чувствуют себя так неловко, только я, увидев Свена, невольно отпрянула в тень. Когда он прошел мимо, не заметив меня, я быстро побежала вниз и посмотрела ему вслед. Да, я не ошиблась. Вот он идет, самый красивый мальчик в классе, тайная или явная мечта всех наших школьниц. Мальчик, который еще во втором классе играл принца, идет, высокий и стройный, своей слегка пружинистой походкой. Казалось, кто-то приподнял передо мной завесу и я почти громко охнула.
   Он уже подошел к задней лестнице. Я окликнула его:
   — Свен!
   Он остановился, словно налетел на стену. Я подошла.
   — Ты больше не хромаешь?
   Видимо, ему нечего было ответить. Мне показалось, что его смуглое лицо стало еще смуглее. Теперь мне самой было неприятно, что я остановила его. У него было такое загнанное выражение глаз, и, в конце кон­цов, я не уверена, что смею упрекать кого-нибудь в трусости. Хотя он и мальчик. Мне было неловко, словно я увидела раздетого человека. Вспомнилась история принца и принцессы и наш первый танец и захоте­лось убежать, но все-таки я сказала:
   — По мне ты можешь продолжать в том же духе. Ты же знаешь — я не болтушка. Я тебя не выслежи­вала, не думай, а просто хотела поговорить с тобой, но теперь это уже не имеет смысла...
   Его лицо оживилось, он как-то криво усмехнулся:
   — Пойми, Кадри. У меня нет желания возиться с го­ловорезами. У меня свое призвание. И этого за меня никто не может делать, не так ли? Но другие могут за меня... Одним словом, мне предстоит трудный экзамен по фортепьяно, и я буду выступать.
   Я оставила его с его призванием и убежала.
   Но самое поразительное было еще впереди. Когда я уже сидела за столом, этот человек с призванием вскоре появился в столовой и в самом деле опять хромал!!!
   Если принцессе приходится стыдиться трусости принца, пусть даже игрушечного, то уж лучше бы ей навеки остаться в хрустальном гробу, с куском отрав­ленного яблока в горле. Но к счастью, это только пьеса, а настоящая жизнь — в чем-то другом...
ЧЕТВЕРГ...
   Многие большие и маленькие события, о которых я думаю и пишу, может быть, скоро забудутся, но этот день никогда не изгладится из памяти. До конца жизни.
   В тот день солнце сияло особенно щедро. Наступила настоящая весна. И я осмелилась радоваться ей. В лесу, за школьным садом, собрала букет подснежников и пошла в больницу. У меня было припасено для Энрико нескольких забавных историй о школьных делах и немало приятных новостей. Я хотела в разговоре дать ему как-то понять, что понимаю, почему он предосте­регал меня в отношении Свена, понимаю, почему он ни во что не ставит этого принца. Думалось, что это обра­дует Энрико.
   В гардеробе, когда я попросила халат, мне сказали, что у Адамсона уже есть посетитель. У него посети­тель? Я знала точно, что сегодня раньше меня никто не собирался навестить Энрико.
   — Кто же у него? — удивленно спросила я.
   — Его мать.
   Его мать! Я совсем позабыла об этой возможности. Правильно. И у Энрико есть родители. Об отце я слы­шала и раньше, но теперь, за время болезни Энрико, узнала кое-что дополнительно. О матери же у нас с ним никогда не было разговора.
   Как бы то ни было, это была хорошая новость. Все равно, каким путем, но опять обрести свою мать! Я уже собиралась вернуться в интернат, но подумала о дан­ном Энрико обещании не пропустить ни одного дня и, кроме того, мне самой все это было немножко инте­ресно. Как-то там Энрико? Что он расскажет о своей матери и вообще..?
   Я вышла на залитую солнцем улицу и стала прогу­ливаться взад и вперед. Вскоре я услышала, что кто-то зовет: «Барышня! Послушайте, барышня!»
   Это восклицание, повторенное несколько раз, показа­лось мне настолько смешным, что я с любопытством оглянулась, чтобы посмотреть, что это за барышня, ко­торую надо так настойчиво и громко окликать.
   У входа в больницу стояла женщина. Она махала руками и, увидя, что я остановилась, направилась ко мне.
   — Да, вы. Вас зовут Кадри?
   — Да.
   Это был самый странный человек из всех, кого мне доводилось встречать. Густые черные брови, непонят­ного цвета глаза, большой, широкий нос — все на этом лице, исключая глаза, находилось в непрерывном дви­жении. Мне подумалось, что если кому-нибудь пришло бы в голову нарисовать горячку, то ее можно было рисо­вать с этой женщины. Она начала без обиняков, как-то отрывисто и натянуто:
   — Видите, он прогнал меня. Родной сын выгнал вон. Ох, я не переживу этого. Это убьет меня. Это последняя капля, переполнившая чашу. Я тоже человек. Я с ума сойду!
   Конечно, я сразу догадалась, кто была эта женщина. Кроме того, у нее было хотя и очень отдаленное, но все же сходство с Энрико. Я растерянно молчала. Стояла в полном замешательстве и смотрела на сменяющиеся гримасы этого странного лица. Не знаю, как может случиться, что кто-то говорит о чем-то таком страшном, как сумасшествие и прочие ужасы, а я стою, слушаю и не нахожу в себе ни капли сочувствия. Просто стою и смотрю.
   Было удивительное чувство: словно смотришь на пу­стую сцену, где всего один актер — очень плохой актер, который изо всех сил старается изобразить потрясен­ного горем человека. Я видела, что она не только не делает усилий, чтобы сдержать слезы, как любой взрос­лый человек, а, наоборот, как ребенок, делает все, чтобы заплакать.
   Это удалось ей неожиданно легко. Слезы потекли по ее толстым, густо напудренным щекам.
   — Пожалуйста, не плачьте. Ведь люди увидят, — только и сумела сказать я, и мне стало до боли жаль Энрико. — Он очень болен. Он очень болен. Постарай­тесь понять его.
   Слезы исчезли так же неожиданно, как и появились. Остались только полоски на нарумяненных щеках. На мгновение она закатила глаза. Во всем этом было что-то очень противное. Я была готова на что угодно, только бы можно было уйти, а не стоять здесь и не смотреть на нее. Я была уверена, что если бы ушла отсюда, то ее лицо стало бы спокойным и ей бы не захотелось ни плакать, ни закатывать глаза. Но я не решалась оста­вить ее. К тому же она беспрерывно говорила.
   — Болен! Болен! — грубо крикнула она. — Я что ли виновата? Скажи? Разве я натравила на него хулиганов? Говори!
   Широко открыв глаза, я смотрела в ее искаженное лицо.
   — Зачем вы мне это говорите?
   Наверно, она не слышала меня. Безобразно гримас­ничая, она вдруг начала передразнивать своего сына:
   — Мама, я жду свою одноклассницу. Мама, она должна сейчас прийти. Мама, двоих сюда не пускают. Так что, мамочка, убирайся-ка отсюда. А мамочка при­ехала с края света, чтобы взглянуть на больного сына. Мама-то деревянная, что ли? А? Значит, мама мешает, раз сыночку захотелось поухаживать...
   — Подумайте, что вы говорите! — прервала я. Она вдруг громко рассмеялась:
   — Ах, вот как! Только этого еще и не хватало! Значит, барышня считает, что я не умею с ней разговари­вать? Может, свекровь недостаточно тонко воспитана? Может, барышне даже стыдно стоять здесь и разгова­ривать с такой старухой, как я? Но все-таки, надеюсь, барышня извинит, что я захотела ее увидеть. Это чудо-юдо, этого ангелочка, ради которого мой единственный сын дал себя убить.
   Все это было сказано хриплым, неестественным голо­сом. И вдруг она перешла на визг. Посыпались слова, которые я не могу повторить. Я попятилась, резко по­вернулась и пустилась бежать. Бежала, как от потопа.
   Еще на лестнице, в интернате, где я налетела прямо на воспитательницу, я задыхалась от бега и волнения. Хотела молча пройти мимо воспитательницы, но она схватила меня за плечо и строго спросила;
   — Куда ты? Что случилось?
   Мне не хотелось говорить. Только не теперь. Ни она почти насильно увела меня к себе и стала расспраши­вать:
   — Откуда ты? От Энрико? Что с ним? Да говори же наконец! Отвечай, если тебя спрашивают. Ему хуже?
   Мне ничего не оставалось, как рассказать, почему я не видела Энрико. — Ты видела его мать? — Да. И я рассказала все.
   — Ой, воспитательница, если бы знали, — я спрятала лицо у нее на плече. — Но она права. Ведь я же, правда, виновата. Я... Ох, да вы не знаете всего. Я... ведь я знала, что Энту хочет идти со мной домой. Я видела, как он искал меня. Но я не знаю и всего не могу ска­зать. Только я боялась его и презирала и потому-то забралась от него к этим развалинам. Ох, ничего бы не было, если бы я не была такой дурой и просто... Сло­вом, если бы я думала не только о себе. Мы вместе пришли бы домой и ничего бы не случилось. Ох, как только подумаю, что его могли убить! И вообще он из-за этого столько натерпелся и, может быть, это оста­нется на всю жизнь и я во всем виновата. Я...
   — Успокойся, глупенькая, успокойся! Прежде всего, Энрико жив! Во-вторых, он молодой и сильный и, ко­нечно, поправится. Перестань. Что ты мучаешься. Всякое слово, которое ты где-то услышишь, нельзя прини­мать близко к сердцу. Нужно быть тверже.
   Послушай, Кадри. Видишь ли, я живу среди вас и слышу и вижу иногда больше, чем вы думаете. Знаю о ваших взаимоотношениях, о ваших маленьких привя­занностях, о дружбе довольно много. Знаю Энрико и знаю тебя. Я понимаю, что именно оттолкнуло тебя от Энрико. Его поведение. Кто же в этом виноват? Ты? Нет, моя девочка. Если тут вообще кто-то виноват, то только родители, которые своим образом жизни коверкают и уродуют души детей с самого раннего детства.
   Я знаю историю Энрико. Мать думала только о себе и об удовлетворении своих капризов и прихотей. Ребе­нок был для нее только источником хлопот и обузой. А для ребенка это не может пройти бесследно. Или с полдюжины случайных мачех, которых отец приводил домой, иногда всего на два-три дня — могли ли они вызвать в душе Энрико чувство уважения к матери и вообще к женщине? Я хорошо помню, каким он к нам пришел. Беспризорник. Кулаки, грубость, брань. Вна­чале он был в моей группе. Но после того, как он здо­рово отколотил Свена, директор перевел его в другую группу. Мне этот мальчик нравился всегда. Я видела его насквозь. А ты еще не научилась этому искусству. Кроме того, как ты сама говоришь, ты была предубеж­дена против него. Кстати, заметь — предубеждение — самое плохое в отношениях между людьми.
   — Нет, вы не знаете, и я не умею этого объяснить, но все-таки я как-то знала... То, есть, я не знала, а просто иногда чувствовала, что он словно бы делает себя таким, и еще... Но именно это и раздражало меня... Если человек что-то из себя строит, то почему же не хорошее, не могу понять. И вообще, зачем при­творяться? Да еще плохим? Я не могу этого объяснить. Но когда он смастерил для Сассь утюг и еще раньше... Я где-то внутри чувствовала, что он не такой, каким хочет казаться. Но это-то и злило. Не знаю... как-то не думала об этом. Только ведь... если я это чувство­вала, то должна была и сама быть другой. Я тоже вела себя неправильно, тоже была не совсем честной, не правда ли? Я... Ох, я и сама не понимаю. Почему это так? Почему делать зло гораздо легче, чем добро? Скажите, воспитательница, вы ведь старше и у вас больше опыта — почему это так?
   Воспитательница серьезно смотрела на меня:
   — Кадри, ты спрашиваешь о вещах, на которые нелегко ответить. Мы все еще сваливаем это на недав­ний бесчеловечный и несправедливый строй. Списываем за счет укоренившихся пережитков, стараемся, по мере сил, ликвидировать их. Вам, молодежи, предстоит про­должить это дело. Мы сделали, что сумели. Видишь, и из Энрико сделали человека, который без колебаний, рискуя жизнью, встал на защиту девушки.
   Если бы он остался дома, то, возможно, сейчас он был бы с теми, от кого он защищал тебя. Вместо плохого дома — новый, нормальный, хороший коллектив. А это именно то, что так необходимо многим молодым. Ведь Энрико — не исключение. Из скольких домов пока еще выходят в жизнь и в общество люди с надломленными, изуродованными, искалеченными душами. А общество должно выпрямлять их и в большинстве случаев справ­ляется с этим,
   Но что же такое коллектив? В данном случае это не только мы, учителя-воспитатели, а в той же, если не в большей степени, вы, ученики-воспитанники. Каждый, кто в коллективе выступает за правду, стремится к пре­красному и чистому, хочет строить новую, лучшую жизнь — это положительный фактор, направляющий коллектив, определяющий его лицо. И конечно ты, сама того не подозревая, стала одной из воспитательниц Энрико. А он, в свою очередь, в чем-то повлиял на тебя. Как ты думаешь? Ведь это так?
   Мне вдруг вспомнилось кое-что, заставившее меня густо покраснеть. Но именно этот эпизод, казавшийся таким бессовестно несправедливым, заставил меня о многом серьезно призадуматься. Не говоря уже о позд­нейших поступках Энрико.
   Когда я шла от воспитательницы, мир казался мне прежним, сияющим утренней красотой, и я заторопи­лась в больницу, чтобы разделить это чувство с Энрико.
ПОЗДНЕЕ...
   Когда я стояла в больничной гардеробной и ждала, чтобы мне выдали халат, я увидела медсестру, с кото­рой мы часто говорили об Энрико. Она сказала:
   — У Энрико уже был посетитель. Это его очень взволновало. Теперь ему необходим покой. Не волнуй­тесь. Я сообщу вам сразу, как он спросит о вас. Ведь вам можно позвонить?