Да, у тебя есть основания для такого поступка. Ты оказываешь мне честь. Концерт ради меня в этом месте, куда я приходила до того, как убила ее и вообще кого-нибудь из них, беспокоясь о цветах на алтарной ограде.
   Я улыбнулась сама себе, прислонившись на секунду к забору. Оглянулась и увидела, что с меня не сводит глаз Лакоум. Это я велела ему держаться поблизости. Я не меньше других боялась злодеев на темных улицах.
   В конце концов, мертвые не могут тебе ничем навредить, если только ты не встречаешь призрака, который играет музыку по велению самого Бога, призрака, которого зовут Стефан.
   — Интересно, что ты задумал? — прошептала я и, взглянув наверх, увидела ветви дуба, закрывавшие свет, — только это был другой свет. Этот свет лился из неукрашенных окон часовни на пол, сквозь многочисленные переплеты; в некоторых еще уцелели старые стекла, тающий зыбкий свет, хотя с такого расстояния я не могла, конечно, это видеть. Я просто знала, что это так, и думала об этом, рассматривая дом, рассматривая время, рассматривая все это, чтобы навсегда запомнить.
   Значит, он собирается играть на скрипке для всех? И я должна при этом присутствовать.
   Я повернула налево и пошла прямо к воротам. Там стояла мисс Харди в окружении нескольких классических представительниц Садового квартала. Вся их компания дружно приветствовала приходящих зрителей.
   На улице то и дело останавливались такси. Я увидела знакомых полицейских, приглядывавших здесь за порядком: этот темный рай стал слишком опасен по вечерам для стариков. Но сейчас они все пришли сюда, чтобы послушать скрипача.
   Я вспомнила несколько имен, увидела несколько знакомых лиц. Были и те, кого я не знала, а некоторых просто не могла вспомнить. Толпа была большой, наверное с сотню человек: множество мужчин в светлых шерстяных костюмах, почти все женщины в платьях южного стиля, если не считать нескольких ультрасовременных молодых людей, носящих бесполую одежду, и стайки студентов колледжа — во всяком случае, так они выглядели — вероятно, из местной консерватории, где я когда-то, в четырнадцатилетнем возрасте, безуспешно пыталась стать скрипачкой. Надо же, как быстро распространяется слава.
   Я пожала руку мисс Харди, поприветствовала Рене Фриман и Мэйтин Рагглз, а потом заглянула в часовню и увидела, что он уже там — главный аттракцион сегодняшнего представления.
   То самое, как сказала бы храбрая, не знавшая жалости гувернантка Генри Джеймса о Квинте и мисс Джессел, то самое стоит в проходе перед алтарем, скромно прикрытым по случаю. И весь он такой чистенький, опрятно одетый, с блестящими волосами, расчесанными не хуже, чем у меня. Он снова заплел две маленькие косички и закрепил их на затылке, чтобы волосы не слишком падали на лицо.
   Такой далекий и невозмутимый, разговаривает с публикой у меня на глазах.
   Впервые… впервые с тех пор, как все это началось… я подумала, что, наверное, сойду с ума. Не хочу оставаться в здравом уме, не хочу все понимать, сознавать, жить. Не хочу. Вот он здесь, среди живых, словно он один из них, словно он такой же настоящий и живой. Разговаривает со студентами. Показывает им скрипку.
   А мои умершие не вернулись! Не вернулись! Какое заклинание могло бы заставить Лили подняться? На ум приходит зловещий рассказ Киплинга «Обезьянья лапа», про три желания[15]. Нельзя желать, чтобы мертвые возвращались, — нет, о таком не молятся.
   Но он проник сквозь стены моей комнаты, после чего исчез. Я сама видела. Он призрак. Он мертвяк.
   Взгляни лучше на живых людей или начни вопить.
   Мэйтин пользовалась чудесными духами. Старейшая из подруг матери, дожившая до сегодняшнего дня. Она произносит слова, которые я с трудом понимаю. Сердце колотится в ушах.
   — …Только дотронуться до такого инструмента, настоящего Страдивари.
   Я пожимаю ей руку. Наслаждаюсь запахом духов. Что-то очень старинное и простое, не очень дорогое, из тех времен, когда духи продавали в розовых флакончиках, а пудру в розовых коробочках в цветочек.
   Голова гудела от неистового биения сердца. Я произнесла несколько простых слов, настолько вежливых, насколько способна особа, потерявшая память, после чего поспешно поднялась по мраморным ступеням, тем самым ступеням, которые всегда становились скользкими, если шел дождь, и вошла в ярко освещенную современную часовню.
   Забудь подробности.
   Я из тех, кто всегда садится в первый ряд. Что же я делаю теперь на скамье в последнем ряду?
   Но я не нашла в себе сил подойти поближе. К тому же часовня очень маленькая, и даже из дальнего угла на последнем ряду я отчетливо его видела.
   Он отвесил поклон стоящей рядом женщине, своей собеседнице, — какие слова произносят призраки в такие минуты? — и протянул скрипку, чтобы ее могли рассмотреть юные девушки. Я разглядела темный лак, стык на задней деке. Он показывал скрипку, не выпуская из рук ни ее, ни смычок, и он даже не поднял на меня взгляд, когда я откинулась на дубовую спинку скамейки и принялась его рассматривать.
   Ты здесь, среди живых, такой же реальный, как те, кто собрался послушать тебя.
   Внезапно он поднял глаза, даже не приподняв головы, и пригвоздил меня взглядом.
   Между нами задвигались чьи-то фигуры. Маленькая часовня была забита почти до отказа. Позади стояли капельдинеры, но у них были стулья, которыми они могли воспользоваться, если бы захотели.
   Огни были приглушены. Единственный хорошо направленный луч высвечивал его в пыльной тусклой дымке. Как чудесно он выглядел по такому случаю: прекрасно подобранный костюм, белая рубашка, вымытая голова, косички, убравшие пряди с лица, — все очень просто.
   С места поднялась мисс Харди и произнесла несколько вступительных слов.
   Он стоял спокойный, собранный, одетый официально и вне времени — такой сюртук мог быть сшит и двести лет назад, и только вчера: длинный, слегка приталенный, и к рубашке он подобрал бледный галстук. Я не могла разобрать, какого цвета был галстук — фиолетовый или серый. Выглядел он, несомненно, франтом.
   — Ты безумна, — прошептала я самой себе, едва шевеля губами. — Тебе понадобился высокородный призрак, как в романах. Ты замечталась.
   Мне хотелось закрыть лицо. Мне хотелось уйти. И в то же время никуда не уходить. Я хотела убежать и остаться. Я хотела по крайней мере достать из сумочки хоть что-то, бумажную салфетку, любую мелочь, чтобы хоть как-то притупить его чары, — это как закрыть глаза руками во время фильма и продолжать смотреть сквозь раздвинутые пальцы.
   Но я не могла шевельнуться.
   Он восхитительно держался, когда благодарил мисс Харди, а потом всех зрителей. Говорил хоть и с акцентом, но вполне понятно. Именно этот голос я слышала в своей спальне — голос молодого человека. Выглядел он в два раза моложе меня.
   Скрипач поднес инструмент к подбородку и поднял смычок.
   Воздух всколыхнулся. Никто в зале не пошевелился, не кашлянул, не зашелестел программкой.
   Я нарочно вызвала в воображении картину синего моря, того самого синего моря и танцующих призраков из моих снов; я видела их, закрыла глаза и увидела сияющее море под низкой луной и землю, уходящую в море.
   Я открыла глаза.
   Он замер и смотрел на меня не мигая.
   Скорее всего, люди не поняли, что означает этот взгляд, куда он направлен и почему. Ему, как всякому чудаку, позволялось делать все. И смотреть на него было так приятно: худой и величественный, каким когда-то был Лев. Да, он такой же, как Лев, разве что волосы у него очень темные и глаза черные, а Лев, как Катринка, светловолос. Дети у Льва тоже светленькие.
   Я прикрыла веки. Провались все пропадом, образ моря исчез, а когда он начал играть, я вновь увидела те прежние мелкие и ужасные вещи и слегка отвернулась в сторону. Кто-то рядом со мной дотронулся до моей руки, словно пытаясь выразить сочувствие.
   Вдова, сумасшедшая, вполне осознанно подумала я, оставалась в доме с мертвым телом целых два дня. Должно быть, теперь об этом все наслышаны. В Новом Орлеане все были в курсе важных новостей, а такое необычное происшествие, вероятно, можно считать важной новостью.
   И тут его музыка врезалась мне в душу.
   Он опустил смычок, и сразу зазвучали сочные, темные тихие аккорды в минорном тоне, словно намечая, что грядет нечто страшное. Звучание было таким изысканным, таким идеальным, ритм таким стихийным, что я ни о чем не могла думать — ни о чем, кроме этой музыки.
   Больше не было нужды плакать, не было нужды сдерживать слезы. Осталась только эта глубокая разливающаяся мелодия.
   Потом я увидела личико Лили. Двадцати лет как не бывало. В эту самую минуту Лили умирала в своей кроватке. «Мамочка, не плачь, ты меня пугаешь».

ГЛАВА 9

   Я отмахнулась от этого видения. Открыла глаза и уставилась на облупленный потолок в этой заброшенной часовне, мой взгляд блуждал по скучным металлическим украшениям, таким модным и таким бессмысленным. Теперь я поняла, что за битву он затеял, хотя музыка захлестнула меня и в ушах стоял голос Лили, который смешался со звучанием скрипки и стал частью его.
   Я смотрела прямо на него и думала только о нем. Я сконцентрировалась на нем, отказываясь думать о чем-то другом. Он не мог бросить играть. На самом деле его игра была блестящей, полной напряжения, он издавал звуки, не поддающиеся описанию, в пронзительности его верхних нот чувствовалась сила и одновременно расслабленность.
   Да, это был концерт Чайковского, который я знала наизусть благодаря своим дискам. Он вплел в него оркестровые партии, создав собственное сольное произведение, пронизанное нитями оркестра. Эта музыка рвала тебя на части. Я попыталась дышать медленно, расслабиться, не сжимать рук.
   Внезапно что-то изменилось. Изменилось в корне, как бывает, когда солнце зайдет за облако. Только это была ночь, и мы сидели в часовне.
   Святые! Вернулись старые святые. Меня вновь окружал декор тридцатилетней давности.
   Я сидела на старой темной скамейке с витым подлокотником под левой рукой, а за его спиной появился традиционный высокий алтарь, под которым в стеклянном ящике находились резные раскрашенные фигурки Тайной Вечери.
   Я возненавидела скрипача. Возненавидела именно за это, потому что никак не могла заставить себя не смотреть на этих давно утраченных святых, на разукрашенную гипсовую фигурку Пражского Младенца Иисуса, держащего крошечный глобус, на старые пыльные и в то же время трепетные фрески между темными окнами с изображением Христа, несущего свой крест сначала вниз, а потом вверх.
   Ты жесток.
   Темные окна светились лавандовым светом, на скрипача падали мягкие тени, а перед ним возвышалась старинная литая ограда, которую снесли давным-давно вместе с остальными украшениями. Он стоял неподвижно в окружении того убранства, которое я не могла припомнить в деталях еще минуту тому назад?
   Я сидела как прикованная и смотрела на икону Вечной помощи Божьей Матери, висевшую за ним, над алтарем, над мерцающей золотой дарохранительницей. Святые, запах воска. Я видела свечи в красных стаканах. Я все видела. Я снова слышала запах воска и ладана, а скрипач тем временем продолжал играть свою версию концерта, сливаясь стройным телом с музыкой и вызывая вздохи восхищения у слушавших его людей, впрочем, кто они были?
   Это зло. Красивое, но зло, потому что оно жестоко.
   Я закрыла и тут же открыла глаза. Видишь, что теперь здесь творится! На секунду я действительно увидела.
   Затем на глаза вновь опустилась пелена. Неужели он сейчас ее вернет? Маму. Неужели она сейчас поведет меня и Розалинду по проходу в этой старомодной полутемной часовне, от которой веет покоем? Нет, память переборола его изобретательность.
   Воспоминания оказались чересчур болезненными, чересчур ужасными. Я вспомнила ее не такой, какой она приходила в это священное место в счастливые времена, прежде чем была отравлена, как мать Гамлета, нет, я вспомнила, как она, пьяная, лежала на горящем матрасе и ее голова покоилась всего в нескольких дюймах от прожженной дыры. Я увидела, как мы с Розалиндой носились туда и обратно с кастрюлями воды, а красивая Катринка с ее светлыми кудряшками и огромными синими глазами, всего трех лет от роду, молча смотрела на нас, пока комната наполнялась дымом.
   «Тебе это так просто не пройдет!»
   Он был весь погружен в музыку. Я намеренно наполнила часовню светом, я намеренно представила себе публику, тех самых людей, которых я теперь знала. Я все это проделала и уставилась на него, но он был слишком силен для меня.
   Я вновь превратилась в ребенка, приближающегося к ограде алтаря. «А что сделают с нашими цветочками, когда мы уйдем?» Розалинда хотела зажечь свечу. Я поднялась с места.
   Толпа ему полностью подчинилась; они были настолько покорены его чарами, что я ушла незаметно.
   Выбралась из ряда, повернулась к нему спиной, спустилась по мраморным ступеням и ушла прочь от его музыки, которая с каждой секундой разгоралась все больше, словно он задумал сжечь меня ею, будь он проклят.
   Лакоум, не выпуская сигарету, оторвался от ворот, и мы быстро пошли с ним по плитам почти бок о бок. Я слышала музыку, но нарочно не отрывала взгляда от дорожки. Стоило мне отвлечься в сторону, как я снова видела море и пенные волны. Я видела, как они внезапно разбиваются на тысячу цветных осколков, и на этот раз даже слышала грохот.
   Я продолжала идти, а сама слушала море и видела его — и одновременно улицу, простиравшуюся впереди.
   — Помедленнее, босс, иначе навернетесь, да и я себе шею сломаю, — сказал Лакоум.
   Запах чистоты. Море и ветер порождают чудеснейший аромат чистоты, но в то же время все, что мелькает под поверхностью моря, может издавать зловоние смерти, если его извлечь на песчаный берег.
   Я шла быстрее и быстрее, внимательно глядя на разбитые кирпичи и сорняк, растущий между ними.
   Мы дошли до моего фонаря, слава Богу, моего гаража, но никаких открытых ворот там не было. Те ворота, через которые ушла мама навстречу своей смерти, давно убрали — старые деревянные створки, выкрашенные зеленой краской и прилаженные под кирпичной аркой.
   Я постояла не шевелясь. До меня по-прежнему доносилась музыка, но уже издалека. Она предназначалась для тех, кто находился поблизости от него, такова была его природа, как я с удовольствием обнаружила, хотя мне бы хотелось лучше понимать, что все это означает.
   Мы прошли до Сент-Чарльз-авеню и направились к центральному входу. Лакоум открыл для меня ворота и придержал тяжелые створки, то и дело норовившие ударить входящего и сбить с ног прямо на мостовую. Новый Орлеан ненавидит вертикальные линии.
   Я поднялась по лестнице и зашла в дом. Лакоум, должно быть, отпер дверь, но когда он это проделал, я не заметила. Я сказала ему, что послушаю музыку в гостиной, и попросила запереть все двери.
   Для него это было привычное дело.
   — Вам-не-понравился-ваш-друг? — спросил он басом, произнося все слова как одно, так что мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, о чем речь.
   — Мне больше нравится Бетховен, — ответила я. Но тут сквозь стены проникла его музыка. Теперь она лишилась своего красноречия и силы и походила скорее на жужжание пчел на кладбище.
   Двери в столовую закрыты. Двери в коридор закрыты. Я просмотрела диски, которые теперь были расставлены строго по алфавиту.
   Солти[16]. Девятая симфония Бетховена, вторая часть.
   Через секунду я поставила диск в проигрыватель, и литавры наголову разбили скрипача. Я сделала погромче, и зазвучал знакомый марш. Бетховен, мой капитан, мой ангел-хранитель. Я вытянулась на полу. Люстры в этих гостиных были маленькими и без позолоты — в отличие от тех, что висели в холле и столовой. У этих люстр были только хрустальные и стеклянные подвески. Как приятно лежать на чистом полу и рассматривать люстру с тусклыми лампочками в виде свечей.
   Музыка его уничтожила. Марш длился бесконечно. Я нажала кнопку на проигрывателе, чтобы повторять только эту дорожку диска. Я закрыла глаза.
   «А что ты сама хочешь помнить? Пустяки, глупость, забавы».
   В молодости я без конца мечтала под музыку; всякий раз представляла людей, вещи, события и так увлекалась, что буквально сжимала кулаки.
   Но не теперь; теперь это была только музыка, заразительный ритм музыки и какая-то одержимость идеей подниматься на вечную гору в вечном лесу, но видений не было, и, обретя покой в этой грохочущей бесконечной мелодии, я закрыла глаза.
   Он не заставил себя долго ждать.
   Может быть, я пролежала на полу около часа.
   Он вошел сквозь запертые двери, которые за его спиной дрогнули, и мгновенно материализовался, сжимая в левой руке скрипку и смычок.
   — Ты ушла посреди выступления! — возмутился он, заглушая музыку Бетховена.
   Он двинулся на меня, громко и грозно топая. Я оперлась на локоть, затем села. Перед глазами все поплыло. Свет падал на его лоб, на темные ровные дуги бровей, из-под которых он недобро взирал на меня, прищурившись; вид у него был зловещий. Музыка продолжалась, захлестывая его и меня. Он пнул проигрыватель, так что тот взревел. Тогда он вырвал вилку из стены.
   — Очень умно! — сказала я, едва сдерживая торжествующую улыбку.
   Он задыхался, словно долго бежал, а может быть, от усилия оставаться реальным или от игры для публики, или оттого, что он проник невидимым сквозь стены, после чего ожил в пылающем огненном великолепии.
   — Да, — презрительно бросил он, глядя на меня.
   Волосы упали ему на лицо темными прямыми прядями. Две тонкие косички расплелись и утонули среди длинных локонов, пышных и блестящих. Он начал наступать на меня с явным намерением испугать. Но я лишь вспомнила одного старого актера, да, очень красивого, с тонким носом и колдовским взглядом. Скрипач обладал той же темной красотой Оливье[17] из экранизированной пьесы Шекспира. Оливье играл уродливого злобного колдуна, короля Ричарда Третьего. Такая неотразимость бывает только, если красота и уродство сливаются в одно целое.
   Старое кино, старая любовь, старая поэзия, которую никогда не забыть. Я рассмеялась.
   — Я не горбун, я не урод! — выпалил скрипач. — И я не актер, играющий перед тобою роль! Я здесь, рядом!
   — Так мне кажется! — ответила я и, сев прямо, натянула юбку на колени.
   — «Не кажется, сударыня, а есть. Мне „кажется“ неведомы»[18]. — Он в насмешку заговорил со мною словами Гамлета.
   — Ты переоцениваешь себя, — ответила я. — У тебя талант к музыке. Не попади во власть исступления! — продолжила я, воспользовавшись приблизительной цитатой из той же самой пьесы.
   Ухватившись за стол, я поднялась. Он бросился на меня. Я чуть было не отступила, но только еще крепче ухватилась за столешницу, глядя ему прямо в лицо.
   — Призрак! — выпалила я. — Весь живой мир смотрит на тебя! Что тебе понадобилось здесь, когда ты способен завоевывать толпы? Все они будут внимать тебе.
   — Не зли меня, Триана! — сказал он.
   — А, стало быть, ты знаешь мое имя.
   — Не хуже тебя. — Он повернулся сначала в одну сторону, потом в другую и подошел к окну, где под кружевными занавесками плясали вечные огоньки автомобильного потока.
   — Не стану говорить, чтобы ты ушел, — сказала я. Он по-прежнему стоял ко мне спиной и лишь поднял голову.
   — Я слишком одинока! Слишком очарована! — последовало мое признание. — Будь я помоложе, я бы пустилась удирать без оглядки от призрака, вопя что есть мочи! Поверив, что передо мной действительно призрак, всем своим суеверным сердцем католички. Но теперь? Он продолжал слушать.
   Руки у меня сильно тряслись. Это было невыносимо. Я выдвинула стул из-за стола, опустилась на него и откинулась на спинку. Люстра отражалась в отполированной столешнице размытым кругом, а вокруг выстроились как на параде стулья в стиле Чиппендейл.
   — Я чересчур любопытна, — сказала я, — чересчур беспечна и полна отчаяния. — Я постаралась говорить твердо и в то же время не повышать тона. — Не могу найти слова. Сядь! Сядь, положи скрипку и расскажи, чего ты хочешь. Зачем ты ко мне приходишь?
   Он не ответил.
   — Ты сам-то знаешь, кто ты такой? — спросила я.
   Он повернулся в ярости и подошел к столу. Да, он обладал тем самым магнетизмом Оливье из старого фильма, весь состоял из контрастов белого и черного, воплощение зла. И рот у него такой же большой, только губы полнее!
   — Перестань думать о другом! — прошептал он.
   — Это кино, образ.
   — Да знаю я, что это, или ты считаешь меня дураком? Взгляни на меня. Я перед тобой! Фильм старый, его создатель мертв, актер давно превратился в прах, а я здесь, с тобой.
   — Я знаю, кто ты, я тебе уже говорила.
   — Нельзя ли поточнее? — Он наклонил голову набок, слегка прикусил губу и обхватил обеими руками смычок и гриф скрипки.
   Нас разделяло всего несколько футов. Я хорошо разглядела деревянную поверхность скрипки, покрытую толстым слоем лака. Страдивари. Как часто я слышала это слово, и вот эта скрипка у него в руках, этот зловещий и священный инструмент, он просто держит его в руках, и свет отражается от плавных изгибов корпуса, как от настоящей скрипки.
   — Ну что? — сказал он. — Хочешь потрогать ее или послушать? Ты ведь сама прекрасно знаешь, что не умеешь играть. Даже Страдивари не скрыл бы твоих несчастных потуг! В твоих руках скрипка бы просто визжала, а ты могла бы тогда в ярости ее расколотить.
   — Ты хочешь, чтобы я…
   — Ничего подобного, — поспешно произнес он, — просто хочу напомнить, что у тебя нет таланта, а только одно желание, только одна жажда.
   — Жажда, вот как? Значит, ты жажду хотел поместить в души тех, кто слушал тебя в часовне? Ты жажду хотел породить? Ты думаешь, что Бетховен…
   — Не говори о нем.
   — Говорю и буду говорить. Ты думаешь, что его музыка порождает жажду…
   Он подошел к столу, переложив скрипку в левую руку, а правую опустил на стол рядом со мной. Я подумала, что его длинные волосы сейчас коснутся моего лица. Я не уловила никакого запаха от его одежды, даже запаха пыли.
   Я сглотнула, и перед глазами вновь все поплыло. Пуговицы, лиловый галстук, блестящая скрипка. Все это призраки — и одежда, и инструмент…
   — Ты права. Итак, что же я собой представляю? Каково твое благочестивое мнение обо мне — ты хотела его высказать, когда я тебя перебил.
   — Ты словно больной, — сказала я. — Ты нуждаешься во мне, потому что страдаешь!
   — Шлюха! — бросил он и отпрянул.
   — Ну нет, шлюхой я никогда не была, — возмутилась я. — Смелости не хватало. А вот ты болен и нуждаешься во мне. Ты совсем как Карл. Ты совсем как Лили в конце жизни, хотя Бог знает… — Я запнулась, не договорив. — Ты совсем как мой отец, когда он умирал. Ты нуждаешься во мне. В своих муках ты хочешь найти во мне свидетеля. Тебя гложет ревность и жажда, как любого умирающего, если не считать последних секунд, когда, возможно, он забывает обо всем и видит то, что не дано видеть нам…
   — Почему ты так думаешь?
   — А разве с тобой было иначе? — спросила я.
   — Я не умер, — ответил он, в общепринятом смысле этого слова. Мне не дано было лицезреть огни, дарящие покой, или услышать пение ангелов. Все, что я слышал, — выстрелы, крики, проклятия!
   — Вот как? — удивилась я. — Какая трагедия. Впрочем, ты ведь не обычное создание, не так ли?
   Он попятился, словно позволил мне залезть к нему в карман.
   — Присаживайся, — сказала я. — Мне довелось сидеть у постели многих умирающих — тебе это известно. Поэтому ты и выбрал меня. Может быть, ты готов закончить свои призрачные скитания?
   — Я не умираю, дамочка! — объявил он и, выдвинув стул, уселся напротив. — С каждой минутой, с каждым часом, с каждым годом я становлюсь все сильнее.
   Он откинулся на спинку стула. Мы были разделены четырьмя футами отполированного стола.
   Он сидел спиной к окну, но тусклый свет люстры позволял разглядеть его лицо — слишком молодое, чтобы играть злобного короля в какой-либо пьесе, и слишком страдающее, чтобы мне им насладиться.
   Однако я не отвела взгляд. Я продолжала смотреть.
   — Так в чем тут дело? — спросила я.
   Он сглотнул, совсем как человек, снова прикусил губу, а затем сжал губы, будто собираясь с мыслями.
   — Все дело в дуэте.
   — Понятно.
   — Я буду играть, а ты — слушать. Слушать и страдать, и терять разум или делать то, что заставляет тебя делать моя музыка. Стань дурочкой, если тебе угодно, сойди с ума, как Офелия из твоей любимой пьесы. Стань безумной, как сам Гамлет. Мне все равно.
   — Но ведь ты говорил о дуэте.
   — Да-да, это будет дуэт, но из нас двоих только я творю музыку.
   — Это не так. Я даю тебе силы, ты сам знаешь. В часовне ты поглощал мои силы и всех, кто там был, но тебе этого оказалось мало, и ты снова занялся мной, и безжалостно вызвал в моей памяти те образы, которые абсолютно ничего не значат для тебя, а теперь ты рвешь мне сердце, как обычный невежественный злодей в своем желании заставить меня страдать. Ты ничего не знаешь о страдании, но нуждаешься в нем. Это тоже дуэт. Музыка, которую творят двое.