— Нельзя выписать такой чек, — сказала Катринка. — Нельзя просто взять и выписать чек на миллион долларов!
   Розалинда тоже держала чек, который передал ей Грейди. Она казалась изумленной. Как и Гленн, стоявший возле нее и глядевший как на чудо света на чек в миллион долларов.
   Заявление. Речь. Все фразы, отрепетированные в гневе на Катринку: «…чтобы ты никогда ко мне не обращалась; чтобы ты никогда не переступала этот порог; чтобы ты никогда…» — эти слова умерли и растаяли.
   Больничный коридор. Рыдающая Катринка. В палате незнакомый калифорнийский священник окропил Лили водой из бумажного стаканчика. Неужели дорогой моему сердцу атеист Лев решил, что я струсила? А Катринка рыдала тогда так, как сейчас, настоящими слезами, оплакивая моего потерянного ребенка, нашу Лили, наших родителей.
   — Ты была всегда… — Я запнулась. — Всегда была добра к ней.
   — О чем это ты говоришь? — не поняла Катринка. — Нет у тебя никакого миллиона долларов! Что она такое говорит? Что вообще это такое? Неужели она думает, что…
   — Миссис Расселл, позвольте мне, — начал Грейди и, взглянув на меня, продолжил, хотя я и не успела кивнуть: — Покойный муж вашей сестры оставил ей весьма значительную сумму и, предварительно сообщив матери о своем решении, успел отдать необходимые распоряжения, не позволяющие членам его семейства на каком-либо основании их опротестовать за отсутствием завещания или подобного документа. Мисс Вольфстан, в свою очередь, незадолго до смерти Карла подписала необходимые документы, с тем чтобы после кончины ее сына никто не смел оспорить его волю, которая должна быть самым скорым образом осуществлена.
   Чек, что вы держите в руке, не вызывает ни малейших сомнений в его законности и подлинности. Это дар вашей сестры, и она хочет, чтобы вы его приняли как часть стоимости этого дома. Но должен сказать, миссис Расселл, я не думаю, что даже такой очаровательный дом, как этот, удалось бы продать за миллион долларов. И еще заметьте: вы держите в руке чек на всю сумму, хотя у вас есть три сестры.
   Розалинда тихо застонала.
   — Могли бы и не говорить, — сказала она.
   — Карл, — произнесла я, — Карл хотел, чтобы я могла…
   — Да, осуществить это, — подхватил Грейди, запнувшись на секунду, выполняя мое последнее указание; он понял, что пренебрег моими инструкциями, отданными ему шепотом, и теперь немного сбился, потеряв нить. — Это Карл пожелал, чтобы Триана сумела обеспечить подарок каждой из своих сестер.
   — Послушай, — сказала Роз. — О какой сумме идет речь? Тебе абсолютно не обязательно делать нам подарки. Ты не должна делиться ни с ней, ни со мной, ни с кем-либо другим. Не должна…
   — Послушай, если он оставил тебе…
   — Ты не знаешь, — сказала я. — Сумма действительно большая. Денег столько, что выписать такой чек проще простого.
   Розалинда откинулась на спинку стула, поджала губы, вскинула брови и уставилась сквозь стекла очков на чек. Ее высокий худощавый муж Гленн не нашел слов: происходящее тронуло его, изумило, сбило с толку.
   Я взглянула на дрожащую обиженную Катринку.
   — Больше не беспокойся, Тринк, — сказала я. — Никогда и ни о чем не беспокойся.
   — Ты безумна! — прозвучало в ответ. Муж Катринки взял ее за руку.
   — Миссис Расселл, — обратился Грейди к Катрин-ке, — позвольте порекомендовать вам отнести завтра чек в «Уитни Банк», обналичить его или положить на депозит, как вы поступили бы с любым другим чеком. Я уверен, вы с радостью обнаружите, что указанная сумма полностью в вашем распоряжении. Это подарок, а потому чек не влечет за собой никаких налоговых обязательств. Вообще никаких выплат. А теперь я бы хотел сделать небольшое заявление относительно этого дома, с тем чтобы в будущем вы не…
   — Не сейчас, — сказала я. — Теперь это уже не важно.
   Ко мне снова нагнулась Розалинда.
   — Я хочу знать сколько. Я хочу знать, во что тебе обошлись оба чека.
   — Миссис Бертранд, — обратился Грейди к Роза-линде, — верьте мне, ваша сестра щедро обеспечена. К тому же в подтверждение своих слов добавлю, что покойный мистер Вольфстан также распорядился, чтобы новый зал городского музея был полностью посвящен живописным изображениям святого Себастьяна.
   Гленн растроенно затряс головой.
   — Нет, мы не можем.
   Катринка прищурилась, словно заподозрила заговор.
   Я попыталась найти слова, но не сумела, тогда махнула рукой поверенному и одними губами произнесла «объясните», пожав при этом плечами.
   — Дамы, — начал Грейди, — позвольте заверить вас: мистер Вольфстан обеспечил вашу сестру самым достойным образом. Если уж быть до конца откровенным, эти чеки на самом деле совершенно не уменьшат ее доходов.
   Вот и прошел самый важный момент. Все было кончено.
   Катринка не услышала ужасных слов, возьми, мол, этот миллион и больше никогда… и не снизошло на нее ошеломляющее сознание, что она из-за своей ненависти навсегда лишилась возможности получить гораздо больший куш.
   Минута прошла. Шанс был упущен.
   И все же это было уродливо, даже уродливее, чем я представляла, потому что она теперь стояла, кипя от ненависти, и ей хотелось плюнуть мне в лицо, но не было в мире такой силы, которая заставила бы ее рискнуть миллионом долларов.
   — Что ж, мы с Гленном очень благодарны, — сказала Роз своим низким, сильным голосом. — Честно говоря, я не ожидала получить от Карла Вольфстана даже медяк. Очень любезно, очень, что он подумал о нас. Но вы уверены, Грейди? Вы действительно говорите нам правду?
   — Да, миссис Бертранд, ваша сестра обеспечена, очень хорошо обеспечена…
   Я вдруг представила долларовые купюры. Они летели прямо на меня, махая крошечными крылышками. Самая безумная картина из всех, какие я только видела, но, наверное, впервые в жизни я с облегчением восприняла слова Грейди о том, что больше не придется беспокоиться о средствах, что нужда больше мне не грозит, что теперь можно спокойно и тихо подумать о другом; Карл обо всем позаботился, и его родственники не будут против, так что можно теперь думать о прекрасных вещах.
   — Значит, вот как все было, — сказала Катринка, глядя на меня усталыми, пустыми глазами, какими они всегда кажутся после многочасового приступа ярости.
   Я промолчала.
   — С самого начала это было обычное финансовое соглашение между ним и тобой, а у тебя даже не хватило порядочности посвятить нас в свои дела.
   Все молчали.
   — Он умирал от СПИД, так что, будь у тебя хоть на йоту порядочности, ты бы нам рассказала обо всем.
   Я покачала головой. Я открыла рот, я начала произносить какие-то слова, что, мол, нет, не то, это чудовищно, что она говорит, я… Но внезапно меня осенило, что именно так поступила бы Катринка, и тогда я улыбнулась, а потом начала смеяться.
   — Милая, милая, не плачьте, — сказал Грейди. — У вас все будет хорошо.
   — Нет, вы ошибаетесь, все прекрасно, я…
   — Все это время, — вмешалась Катринка, вновь заливаясь слезами, — ты позволила нам волноваться и рвать на себе волосы! — Голос Катринки заглушал мольбы Розалинды, заклинающие сестру замолчать.
    Я люблю тебя, — сказала Розалинда.
    Когда вернется Фей, — прошептала я Розалинде, словно мы обе по-сестрински должны были что-то скрывать от всех остальных, сидящих за этим круглым столом в этой большой комнате. — Когда Фей вернется, ей понравится то, как сейчас выглядит дом, — как ты думаешь? Все вот это, все, что сделал Карл. Теперь здесь так красиво.
   — Не плачь.
   — А разве я плачу? Мне казалось, я смеюсь. Где Катринка?
   Н есколько человек вышли из комнаты. Я поднялась и тоже вышла. Заглянула в столовую, в душу и сердце этого дома, комнату, в которой давным-давно мы с Розалиндой затеяли жуткую драку из-за четок. Господи, я иногда думаю, что людей доводит до пьянства избыток воспоминаний. Должно быть, мама вспоминала какие-то совершенно ужасные вещи. Мы тогда разорвали материнские четки! Четки!
   — Я должна пойти спать, — сказала я. — Голова раскалывается, я все время что-то вспоминаю. Что-то очень неприятное. Никак не могу прогнать дурные мысли. Хочу попросить тебя кое о чем, Роз, дорогая…
   — Да? — тут же откликнулась сестра, протянув ко мне обе руки и устремив на меня твердый взгляд, полный сочувствия.
   — Скрипач ты помнишь его? Тем вечером, когда умер Карл, на улице стоял человек и…
   Остальные столпились под маленькой люстрой в вестибюле. Катринка и Грейди затеяли яростный спор. Мартин держался с Катринкой сурово, и она чуть ли не перешла на визг.
   — А-а, ты о том парне со скрипкой! — Роз рассмеялась. — Конечно, я его помню. Он играл Чайковского. Разумеется, он выпендривался, знаешь ли. Можно подумать, что Чайковский нуждается в импровизации! Но скрипач был таким… — Она наклонила голову набок. — В общем, он играл Чайковского.
   Я прошлась с Розалиндой по столовой. Она о чем-то говорила, а я не могла понять. Какие-то странные фразы. Мне казалось, она все выдумывает. Но потом я вспомнила…
   Это было совершенно другое воспоминание, в котором не было ни боли, ни накала прежних образов, бледное, давно ушедшее в небытие, покрытое пылью. Не знаю, но сейчас почему-то я не стала гнать его прочь.
   — Помнишь, один пикник в Сан-Франциско, — говорила Розалинда, — там были все твои битники и хиппи, а я боялась до смерти, что сейчас нас всех ограбят и свалят в залив, а ты взяла скрипку и все играла, играла, а Лев танцевал! В тебя словно вселился дьявол, в тот раз и еще в другой, когда ты была маленькая и получила в руки крохотную, три четверти, скрипочку, — помнишь? Тогда ты тоже все играла, играла и играла, но…
   — Да, но больше у меня так никогда не получалось. Я пыталась, пыталась, но после тех двух раз…
   Розалинда пожала плечами и крепко меня обняла. Я повернулась, посмотрела на нас в зеркало — не на голодных, озлобленных худышек, дерущихся из-за четок, а на теперешних нас, почти рубенсовских женщин, на двух сестер: она с красивыми седыми буклями, естественно обрамлявшими лицо, с большим мягким телом в летящем черном шелке и я со своей челкой, прямыми волосами и с толстыми ручищами в блузке в сборочку. Розалинда чмокнула меня в щеку. Недостатки нашего телосложения уже не имели значения. Я просто смотрела на нас, и мне хотелось и дальше стоять с ней на том же месте, испытывая облегчение, огромную чудесную волну облегчения, но ничего этого не произошло. Ничего.
   — Как ты думаешь, мама хочет, чтобы мы жили в этом доме? — Я принялась плакать.
   — О, ради Бога, — откликнулась Розалинда, — кого это волнует! Отправляйся в постель, тебе не следовало бросать пить. Лично я собираюсь осушить целую упаковку пива. Хочешь, мы переночуем наверху?
   — Нет.
   Она и без того знала ответ.
   В дверях спальни я повернулась и посмотрела на сестру.
   — Что?
   Должно быть, мое лицо напугало ее.
   — Скрипач — ты его помнишь? Того, что играл на углу, когда Карл… Я хочу сказать, когда все…
   — Я уже сказала. Да. Конечно помню.
   Розалинда снова повторила, что он играл определенно Чайковского, и по тому, как сестра подняла голову, я поняла, что она очень гордится тем, что сумела узнать музыку. Разумеется, она была права, во всяком случае я так подумала. Она казалась мне такой мечтательной, милой и нежной, полной сочувствия, словно она никогда и не знала, что такое низость. Вот мы с ней стоим здесь… и мы пока не старые. В этот день я чувствовала себя не более старой, чем в любой другой. Я не знаю, каково это чувствовать себя старой. Страхи уходят. Низость уходит. Если ты молишься, если на тебя снизошло благословение, если ты стараешься!
   — Он все время сюда таскался, этот парень со скрипкой, — добавила Розалинда, — пока ты лежала в больнице. Я видела его в тот вечер, он стоял и смотрел. Возможно, ему не нравится играть для толпы. Я считаю, что он чертовски хорош! То есть он ничем не хуже тех скрипачей, на чьих концертах я бывала или чьи записи слушала.
   — Да, — согласилась я. — Он хорош.
   Я подождала, пока за ней закроется дверь, и только тогда снова расплакалась.
   Мне нравится плакать в одиночестве. Как это чудесно: выплакаться всласть, не думая, что сейчас тебя остановят! Никто не говорит тебе «да» или «нет», никто не молит о прощении, никто не вмешивается. Выплакаться.
   Я прилегла на кровать и разрыдалась, прислушиваясь к голосам снаружи. И вдруг почувствовала себя такой усталой, словно сама несла все эти гробы к могиле… Подумать только! Так напугать Лили! Прийти в больничную палату и удариться в слезы, и позволить Лили увидеть это. «Мамочка, ты меня пугаешь!» — сказала она в ту минуту, когда я пришла прямо из бара. И я была пьяна — разве нет? Те годы я прожила в пьянстве, но никогда не напивалась до бесчувствия, никогда не напивалась до такого состояния, что не могла… а тут это ужасное, ужасное мгновение, когда я увидела ее маленькое белое личико, облысевшую от рака головку, тем не менее прелестную, как бутон цветка, и мои глупые, не ко времени, слезы. Жестоко, жестоко. Господи.
   Куда подевалось то блестящее синее море с его пенными призраками?
   К тому моменту, когда я осознала, что он играет, прошло, должно быть, довольно много времени.
   В доме успела наступить тишина.
   Наверное, он начал играть очень тихо, на этот раз действительно передавая чистую сладостность мелодии Чайковского, можно было бы сказать — приглаженную красноречивость, а не животный ужас гаэльских скрипок, которые так околдовали меня прошлой ночью. Я все глубже погружалась в музыку, по мере того как она приближалась, становилась более отчетливой.
   — Да, играй для меня, — прошептала я и провалилась в сон.
   Мне приснились Лев и Челси, будто я с ними устроила ссору в кафе, и Лев все время приговаривал: «Как много лжи, сплошной лжи». Я поняла, что он подразумевает: он и Челси… и она такая расстроенная, такая добрая, любящая его, жаждущая его… А ведь
   она была моей подругой. Потом вдруг вернулись самые ужасные воспоминания: гневные речи отца, плач мамы в этом доме, из-за нас, а я так к ней и не подошла… И все это слилось со сном. Скрипка пела и пела, стремясь вызвать боль, как это умел делать только Чайковский, мучительную боль, ало-красную, сладостную и яркую.
   Довести меня до сумасшествия? Не выйдет! Но почему ты хочешь, чтобы я страдала, почему ты хочешь, чтобы я вспоминала все это, почему ты играешь так красиво, когда я вспоминаю?
   А вот и море.
   Боль слилась со сном; мама читает мне стишок на ночь из старой книги: «Цветочки кивают, тени ползут, над холмом загорается звездочка».[14]
   Боль слилась со сном.
   Боль слилась с его изумительной музыкой.

ГЛАВА 8

   В гостиной оказалась мисс Харди. Когда я вошла, Алфея как раз расставляла кофейные чашки.
   — При обычных обстоятельствах мне бы и в голову не пришло беспокоить вас в такой час, — сказала мисс Харди, чуть приподнимаясь, когда я наклонилась, чтобы поцеловать ее в щеку. На ней было платье персикового цвета, которое очень ей шло, седые волосы уложены в идеальные и в то же время послушные локоны. — Но, видите ли, он попросил об этом. Он особо подчеркнул, что нужно пригласить вас. Он так уважает вас за ваш музыкальный вкус и за ту доброту, что вы к нему проявили.
   — Мисс Харди, я еще не совсем проснулась, а потому плохо соображаю. Проявите ко мне снисхождение. О ком это мы сейчас говорим?
   — О вашем друге, скрипаче. Я понятия не имела, что вы с ним знакомы. Как я уже сказала, я бы не стала просить вас появиться на людях в такое время, но он сказал, что вы захотите прийти.
   — Куда? Я не совсем поняла, простите.
   — В часовню за углом сегодня вечером. На маленький концерт.
   — Вот как.
   Я опустилась на стул.
   Часовня.
   Я вдруг с удивлением увидела все знакомые предметы в часовне, будто внезапная вспышка осветила безвозвратно потерянные до этой секунды детали. Я увидела ее не теперешней, после Второго Ватиканского Собора и радикальных переделок, а такой, какой она была прежде, когда мы все вместе ходили на мессу. Когда нас за ручки водила туда мама, Роз и меня.
   Должно быть, вид у меня был растерянный. Я вдруг услышала пение на латыни.
   — Триана, если вас это расстраивает, то я просто скажу ему, что вам еще слишком рано появляться в обществе.
   — Так он собирается играть в часовне? — спросила я. — Сегодня вечером. — Я кивнула одновременно с ней. — Небольшой концерт? Что-то вроде сольного выступления.
   — Да, на нужды здания. Вы сами знаете, в каком плохом оно состоянии. Нужна краска, нужна новая крыша. Вам все это известно. Мы все немного удивились. Он просто зашел в офис нашего Союза и заявил, что хочет выступить. Дать концерт, а все вырученные средства передать на нужды здания. Мы никогда о нем не слышали. Но как он играет! Только русский способен на такую игру. Разумеется, он назвался эмигрантом. Он никогда не был в теперешней России, в чем не приходится сомневаться: вид у него совершенно европейский. Но только русский способен так играть.
   — Как его зовут? Мисс Харди удивилась.
   — Я думала, вы знакомы, — заговорила она еще мягче, озабоченно хмурясь. — Простите меня, Триана. Он сказал нам, что вы его знаете.
   — Так и есть, я знаю его очень хорошо. Думаю, это чудесно, что он будет играть в часовне. Но мне неизвестно его имя.
   — Стефан Стефановский, — тщательно выговаривая каждый звук, произнесла она. — Я выучила наизусть, сначала записала и уточнила с ним каждую букву. Русские имена. — Она повторила его имя, сделав ударение на первом слоге. — Этот человек, бесспорно, обладает шармом, и не важно, есть ли у него в руках скрипка или нет. Темные брови, очень прямые, необычная прическа, по крайней мере для этого времени: классические музыканты предпочитали другую длину волос.
   Я улыбнулась.
   — Все теперь переменилось. Как странно, но длинные волосы теперь носят рок-звезды, а не классические музыканты. А самое странное то, что, вспоминая все концерты, на которых я когда-либо бывала — даже самый первый, Исаака Стерна, — я не могу, знаете ли, припомнить, чтобы те музыканты носили длинные волосы.
   Миссис Харди начала проявлять беспокойство.
   — Очень приятно, — вновь заговорила я, стараясь собраться с мыслями. — Значит, вы сочли его красивым?
   — Все наши дамы потеряли головы, как только он ступил через порог! Такие эффектные манеры. К тому же акцент. А когда он приложил к плечу скрипку, приложил к струнам смычок и начал играть, то, мне кажется, на улице остановилось движение.
   Я рассмеялась.
   — Нам он сыграл что-то совсем другое, — продолжила миссис Харди, — не то, что играл… — Она вежливо замолкла, потупив глаза.
   — … В ту ночь, когда вы нашли меня здесь с Карлом, — договорила за нее я.
   — Да.
   — То была красивая музыка.
   — Да, наверное, хотя, откровенно говоря, я не прислушивалась.
   — Вполне понятно.
   Внезапно она смутилась, засомневавшись в уместности своих слов.
   — Закончив играть, он очень высоко отозвался о вас: сказал, что вы принадлежите к тем редким людям, которые действительно понимают его музыку. И это все было сказано целой толпе очарованных женщин всех возрастов, включая половину Младшей лиги.
   Я рассмеялась. Просто для того, чтобы она не чувствовала себя не в своей тарелке. И на секунду представила себе женщин, молодых и старых, падающих в обморок при виде этого призрака.
   Но какой поразительный поворот событий. Я имею в виду это приглашение.
   — В какое время сегодня, мисс Харди? — поинтересовалась я. — Когда он будет играть? Я не хочу пропустить начало.
   Она смотрела на меня секунду, испытывая замешательство, а затем с огромным облегчением принялась выкладывать подробности.
   Я отправилась на концерт за пять минут до начала.
   Разумеется, было темно, так как в это время года в восемь вечера уже сгущаются сумерки, однако дождя не было, только дул приятный, почти теплый ветерок.
   Я вышла из ворот, повернула на углу налево и медленно прошлась по старой кирпичной дорожке вдоль Притания-стрит, наслаждаясь каждой колдобиной, каждой ямкой, каждым рискованным шагом. Сердце гулко стучало. Меня так переполняли опасения, что я едва могла их вынести. Последние несколько часов тянулись ужасно медленно, и я думала только о нем.
   Я даже приоделась специально для него! Как глупо. Конечно, для меня это всего лишь означало белую блузку с еще большим количеством тонких кружев, черную шелковую юбку до щиколоток и легкую накидку без рукавов из черного бархата. Униформа Трианы, только получше качеством. Вот и все. Чистые волосы распущены по плечам — вот и все.
   Когда я подошла к концу квартала, то увидела, что впереди горит тусклый уличный фонарь, от которого темнота вокруг казалась еще более густой и еще сильнее давила на психику. И тут я впервые поняла, что на углу Третьей улицы и Притания-стрит больше не растет дуб!
   Должно быть, с тех пор как я последний раз прошлась по этому кварталу, прошло несколько лет. Ведь когда-то здесь точно рос дуб. Я помнила, как фонарь светил сквозь его крону на высокую черную чугунную ограду и на траву.
   Сильные тяжелые ветви дуба были искривленными, но не настолько толстыми, чтобы ломаться под собственной тяжестью.
   Кто же это сделал? Я обратилась к земле, к вывороченным кирпичам. Теперь я разглядела то место, где когда-то рос дуб, но в яме не осталось ни одного корешка. Сплошная земля, неизбежная земля. Кто уничтожил это дерево, которое могло бы жить века?
   А впереди, по другую сторону Притания-стрит начинались центральные поместья Садового квартала, теперь казавшиеся пустыми, гулкими, черными со своими запертыми, заколоченными особняками.
   Но слева от меня, на Притания-стрит, прямо перед часовней горели яркие огни, до меня доносился приятный гул голосов.
   На углу улицы стояла только часовня, точно так же как мой дом в окружении лавровишни, дубов, дикой травы, бамбука и олеандра занимал целый угол, выходя фасадом на Сент-Чарльз-авеню.
   Часовня располагалась в нижнем этаже огромного дома, гораздо большего, чем мой собственный. Возраст обоих домов был одинаков, но этот отличался грандиозностью и пышным литьем.
   Когда-то здесь находился, вне всяких сомнений, классический центральный вестибюль, по обе стороны которого вытянулись гостиные, но все это было переделано задолго до моего рождения. Первый этаж полностью опустошили, украсив статуями, картинами святых и великолепным белым алтарем. Тут же поместили золотую дарохранительницу. Что еще? Вечной помощи Божья Матерь — русская икона.
   Именно к этой Божьей Матери мы приносили наши цветы. Сейчас уже это не имело никакого значения.
   Разумеется, он знал, как сильно я когда-то любила это место: здание в целом, сад, ограду, саму часовню. Он знал все о маленьких поникших букетиках цветов с надломленными стебельками, которые мы — Розалинда, мама и я — оставляли во время наших вечерних прогулок на ограде алтаря, — еще до окончания войны, еще до появления Катринки и Фей, еще до того, как мать превратилась в запойную пьянчужку. Еще до того, как пришла смерть. Еще до того, как пришел страх. Еще до печали.
   Он знал. Он знал, как здесь все выглядело — каким был этот огромный дом с широкими ровными террасами, железной балюстрадой, одинаковыми каминными трубами, возвышавшимися над фронтоном третьего этажа, в чем безошибочно угадывался новоорлеанский дизайн.
   Трубы, парящие вместе под звездами. Трубы, возможно, уже не существующих каминов.
   В тех верхних комнатах была устроена воскресная школа, когда мама была девочкой. В самой часовне когда-то стоял гроб моей матери на похоронных дрогах. В этой часовне, оставшись одна, я играла на органе темными летними ночами, когда священники позволяли мне запереться и никого больше не было. Я все старалась сотворить музыку.
   Только терпения святых хватало на те жалкие обрывки песен, что я играла, на аккорды и гимны, которые я старалась выучить, заручившись туманным обещанием, что однажды, если органистка позволит, я непременно сыграю самостоятельно. Но этого так и не случилось, так как я не овладела мастерством игры и мне не хватило смелости даже попробовать.
   Дамы Садового квартала всегда надевали на мессу очень хорошенькие шляпки. Мне кажется, мы единственные приходили в платках, как крестьянки.
   Чтобы все запомнить, можно было обойтись и без смерти, и без похорон, и даже без милых прогулок в сумерках с букетиками в руках, и без фотографии мамы с еще несколькими девочками, выпускницами средней школы — большая редкость по тем временам — с короткими стрижками и в белых чулочках, которые стояли с букетами слева от этих самых ворот.
   Разве можно было забыть эту старую часовню, хотя бы раз помолившись в ней?
   Прежний католицизм всегда сопровождался запахом свечей из чистого пчелиного воска и ладана, который непременно присутствует в любой церкви, где высоко к потолку подвешена дароносица, и в то время тени скрывали святых с милыми лицами, великомучениц, вроде святой Риты, и жуткое восхождение Христа на Голгофу.
   Молитвы по четкам были не просто зазубрены, для нас это было заклинание, с помощью которого мы представляли страдания Христа. Молитва Тишины означала сидеть очень тихо на скамье, ни о чем не думать и позволить Богу говорить прямо с тобой. Я знала наизусть латинский текст обычной мессы. Я знала, что означают гимны.
   Все это было давно сметено. Вторым Ватиканским Собором.
   Но часовня до сих пор оставалась часовней, для тех католиков, которые теперь молились по-английски. После модернизации я была здесь всего лишь раз — три или четыре года тому назад на свадьбе. Не увидела здесь ничего, что было дорого моему сердцу. Пражский Младенец Иисус в своей золотой короне тоже исчез.