Левского назначение помощником именно Обштия не обрадовало. На обязательности подчиниться решению комитета настоял Каравелов, избранный председателем. Левский решение большинства вынужден был принять.
   Пройдет два года, Ботев выпустит в свет стенной календарь на 1876 год, напечатает в нем портрет Левского и свое стихотворение, последнее из дошедших до нас, - "Казнь Васила Левского":
   О, мать родная, родина милая,
   о чем ты плачешь так жалобно, слезно?
   Ворон! А ты, проклятая птица,
   над чьею могилой каркаешь грозно?
   О, знаю, знаю, плачешь, родная,
   потому, что черная ты рабыня.
   Знаю, родная, твой голос священный
   голос беспомощный, голос в пустыне.
   О мать-Болгария! Мертвое тело
   в граде Софии, на самой окраине,
   тяжестью страшной в петле тяготело...
   Сын твой казнен был. Рыдай в отчаянье!
   Каркает ворон зловеще, грозно,
   псы и волки воют в поле...
   Детские стоны, женские слезы,
   старцев горячее богомолье.
   Зима поет свою злую песню,
   тернии ветер по полю гоняет,
   мороз, и стужа, и плач безнадежный
   скорбь на сердце твое навевают!
   Смерть - всегда смерть, она не оставляет людей безучастными. Смерть Левского одних сломила, будто вдавила в землю, других обожгла и подняла на борьбу.
   Я видел, как гибель Левского отразилась на Каравелове и Ботеве, самых близких мне в ту пору людях. Левский был дорог им обоим, но... Внешне жизнь этих людей продолжалась без изменений. Любен писал статьи, вместе с женой помогал наборщикам их набирать и правил корректуры, по вечерам принимал эмигрантов и даже руководил их бесконечными спорами. Но не было во всем этом того пламени, какое до недавнего времени освещало его деятельность.
   Христо вел в школе уроки - детям он отдавал много времени, - писал статьи и тоже участвовал во встречах эмигрантов. Но в нем проявилась какая-то новая черта, определить которую я еще был не в силах.
   Любен - тот, все это видели, страдал до такой степени, что у него опустились руки, он поник, ощутил безнадежность борьбы...
   Ботев, напротив, читал, писал, думал, могло показаться, что он весь поглощен повседневными делами. Безусловно, он страдал, и еще как, но в то же время, отстранившись от всех, замерев от безысходности, он собирался с силами, чтобы с еще большей отвагой устремиться в бой.
   Отнесись к нему обывательски, я бы счел, что утратил его дружбу. И тогда мое собственное одиночество измотало бы меня вконец. Но к этому времени я уже вполне понимал неординарность Ботева и не мерил его общими мерками.
   Впрочем, справедливости ради должен сказать, что пережить временное отчуждение Ботева мне помогли еще и личные обстоятельства. Сложилось так, что начало года повергло меня в некоторое беспокойство - я не получил привычного оброка. Мое материальное положение пошатнулось. Я даже отправил Николаю Матвеевичу, бессменному управителю моей Балашовки, депешу - в чем причина задержки?
   Вполне отдаю себе отчет в том, что мои личные затруднения мало кого могут интересовать, однако мне, прошу снисхождения, приходится о них говорить ради ясности повествования.
   Ответа от управляющего я не получил и снова послал депешу, теперь уже в два адреса - вновь Николаю Матвеевичу и еще Анфисе Ивановне, которая, как вы помните, оставалась в балашовском доме в прежней роли ключницы. Анфисе Ивановне я писал в предположении, что Николай Матвеевич болен или же находится почему-либо в отъезде.
   Не скоро я дождался ответа Анфисы Ивановны, - сама она была неграмотна, - по всей видимости, писано было кем-либо под ее диктовку. В письме Анфиса Ивановна извещала меня, что Николай Матвеевич скончался еще на святках, что в деревню нагрянула моя дальняя родня, какие-то Трофимовы, о которых я никогда прежде и не слыхивал, объявили меня в безвестном отсутствии, выгнали Анфису Ивановну из дома, сами расположились в нем и готовятся завладеть всем моим имением. "Приезжай, голубчик батюшка-барин, взывала наперсница покойной матушки, - поторопись, иначе не останется у тебя ни кола ни двора..."
   Признаться, только тут до меня дошло, насколько зависим я от своего имения. Мое беспечальное существование полностью определялось скромным доходом, получаемым от родительского наследства. Куда мне деваться без Балашовки? Профессии у меня нет, к коммерции я не способен... Искать службу? Какую? Где? Не в Бухаресте же...
   Кинулся за советом к Ботеву.
   Когда я вошел, он стоял у стола, перебирал бумаги, был задумчив, сосредоточен. Чувствовалось, что ему не до меня.
   - Не помешал? - задал я вопрос, какой всегда задают, когда чувствуют себя помехой.
   - Нисколько, - отвечал Ботев. - Пришли прощаться?
   Я удивился его проницательности. Еще ничего не решено с отъездом, а он уже провожает меня.
   - Как это вы догадались? - удивился я. - Я хочу только посоветоваться...
   - А я думал, меня пришли провожать.
   - Вы уезжаете?
   - В Одессу, а оттуда в Константинополь.
   Расспрашивать Ботева я никогда не решался. Правила конспирации он соблюдал неукоснительно и посвящал только в то, что считал возможным или нужным. Поэтому я не стал задавать вопросов, а поведал ему о своих заботах.
   - Вам надо ехать, - сказал Ботев без обиняков. - Кто знает, как сложится судьба, а там вы обеспечены куском хлеба.
   Этим и объяснялось влияние Ботева на окружающих, он обладал богатым воображением, но никогда, как говорится, не отрывался от земли и рассуждал всегда трезво и дальновидно.
   Я было начал произносить какие-то романтические тирады о служении человечеству, о братстве славян, о желании бороться за свободу...
   - А что вы будете есть? - перебил меня Ботев. - Такие речи легко произносить на сытый желудок.
   - Много ли мне надо? - воскликнул я. - Ломоть хлеба и стакан воды.
   - И тех никто не даст бесплатно.
   - Неужели я ни на что не пригоден?
   - Пригодны, когда есть деньги хотя бы на проездной билет.
   Короче, он убедил меня ехать в Россию спасать свое имущество от разграбления.
   Единственное, что я позволил себе спросить Ботева, - не могу ли я сопутствовать ему до Одессы?
   - Нет, со мной не связывайтесь. Тут особые обстоятельства.
   Приходилось уезжать одному.
   Я распрощался с Христо, с Любеном, с другими болгарскими друзьями. Особенно трудно было расставаться с Добревыми. Грустно было прощаться с Йорданкой и, что греха таить, невыносимо - с Величкой.
   - Не забудешь меня, Величка?
   - Ну что ты, Павел!
   На большее я не отважился. Мы не давали друг другу никаких обещаний, но про себя я твердо знал, что с ней непременно еще увижусь.
   Возвращался я на родину знакомым путем: по Дунаю до Вилково, оттуда морем до Одессы и дальше поездом до Мценска. На станции меня не встретили, хотя я предупредил о своем приезде. Пришлось нанимать обывательских лошадей.
   Вот и Балашовка. Церковь с потускневшим синим куполом, кладбище. Все в весенней зелени, а поодаль полуразрушенные кирпичные ворота, липовая аллея и мой дом... Поднялся по ступенькам крыльца и вошел в сени. Никто не вышел навстречу. Мебель переставлена, зеркало из прихожей убрано, на диване в гостиной валялись пестрые дамские шляпки.
   В дверях появился какой-то господин с гусарскими усами, в легкой суконной бекеше и недоуменно уставился на меня.
   - Я - Балашов, - подчеркнуто поклонился я. - Павел Петрович.
   Сперва он не понял.
   - И что же вам...
   Потом заморгал глазами и рванулся ко мне:
   - Братец! Надолго? А мы вас, ха-ха, давно похоронили!
   Не буду рассказывать о встрече с родственниками, полагаю, они безжалостно выставили бы меня прочь, но закон был на моей стороне. Родственниками они, как выяснилось, были мне очень отдаленными: какие-то троюродные кузены, супруги Трофимовы, и две их дочки. Я так и не понял, с кем же я состою в родстве - с супругом или с супругою. Они, вероятно, уверовав в мою смерть и торопясь вступить во владение имением, пока суд да дело, бесцеремонно вселились в мой дом, разогнали старых слуг и пытались прибрать к рукам мое имущество.
   Веди они себя приличнее, я, быть может, приютил бы их у себя. Но их явное разочарование тем, что я жив, и неприкрытое стяжательство заставили меня расстаться с ними без сожаления. Я сразу же вернул в дом Анфису Ивановну и опять вручил ей бразды правления.
   Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Хоть претензий к покойному Николаю Матвеевичу у меня не было, однако бухгалтерию вел он весьма примитивно. Предстояло разобраться в его записях, какие-то долги получить, какие-то погасить. Словом, впервые мне пришлось самому заботиться о себе. На устройство дел у меня ушел почти год.
   Еще по дороге домой я решил обязательно навестить Анну Васильевну Стахову. Но оказалось, она уже покинула наш бренный мир. Серьги, однако, возвращать ее наследникам я не стал, у меня еще теплилась надежда встретить ее пропавшую дочь.
   Вторичный мой отъезд из Балашовки и на этот раз не обошелся без слез. Анфиса Ивановна рыдала так, точно провожала меня на войну. А впрочем, так оно и было, на Балканы ощутимо надвигалась война.
   ...Странным было мое возвращение в Бухарест! Отсутствовал я около года, а возвращался как к себе домой. Нанял у вокзала фаэтон, назвал адрес, уверенно позвонил у двери, точно был убежден, что меня ждут.
   Так оно и оказалось - ждали. Йорданка и Величка встретили как родного. В моей комнате не была переставлена ни одна вещь, можно было подумать, что я отлучался ненадолго.
   - Как вы тут без меня?
   - Все хорошо, Павел.
   Разносолами обед в тот день не отличался, но по случаю моего прибытия были и тушеная баранина, и пирог с творогом, и баклажка доброго красного вина.
   У болгар тот же обычай, что и у русских: прежде гостя потчевать, а уж потом докучать расспросами.
   - Кушай, Павел, кушай.
   Что-то новое проскользнуло в отношении ко мне Йорданки.
   - Как съездил?
   - Привел в порядок дела и заторопился сюда.
   - Мы уж стали думать, что не вернешься.
   - Как можно... - и я невольно посмотрел на Величку.
   За те два года, что я прожил у Добревых, ничего между нами не было сказано. Но к концу второго года я глаз с нее не спускал. Впрочем, и она иногда, мне казалось, посматривала на меня с большой выразительностью. Могла ведь она за год разлуки выйти замуж, а не вышла. И не в том дело, что не находилось женихов, а в том, что она ждала меня. В пользу такого предположения говорила не моя самонадеянность, а некое чувство, которое не объяснить никакими словами.
   Я рассказал о поездке, о том, каким нашел свое поместье, как пришлось разбираться с новоявленными родственниками, как обустраивал дела.
   - А как поживает Христо? - задал я наконец вопрос, представлявший для меня наибольший интерес.
   - Столько же времени не видели, как и тебя, - отвечала Йорданка. Какие у него могут быть к нам дела? Встретила раз на улице, поздоровались, передал привет Величке, и все. Он человек занятой, в одной школе сколько хлопот, да у него и без школы хватает дел...
   Я решил сразу же отправиться к нему.
   Тот же храм, тот же вымощенный плитами двор, те же каменные постройки. Даже солнце, пронизывающее ветви старых платанов и белыми бликами падающее на белые плиты, даже оно все то же.
   Только сам Христо не тот. Такой же красивый и умный, приветливый и сдержанный - и все ж не тот! Стал собраннее, строже, суровее. В его облике появилась какая-то властность, которая раньше в нем почти не ощущалась. Возникло ощущение, что он за этот год стал намного старше меня. Хотя мы с ним ровесники: мне исполнилось двадцать пять, а ему двадцать шесть. Но у меня такое впечатление, будто он старше меня лет на пятнадцать.
   Присматриваясь к нему в течение последующих месяцев, я таки понял происшедшую с ним перемену. Раньше в нем были куда заметнее проявления поэтической натуры. Теперь - полагаю, после гибели Левского - он подчинил натуру жесткой воле и четкому разуму.
   В комнате у него прибавилось стульев, резной ореховый шкаф доверху набит книгами. Книг множество: на кровать наброшено синее плюшевое покрывало, но и поверх покрывала тоже книги. Видно, что он обжил квартиру, устроился уютнее, чем обычно.
   - Рассказывайте, - первое, что я слышу от него.
   И я повторяю все, о чем уже рассказывал Добревым.
   Он не перебивает, внимательно слушает, всматривается в меня.
   - А вы не изменились, - говорит Ботев. - Я не был уверен, что вы вернетесь. Жизнь засасывает. Что собираетесь делать?
   - Снова в вашем распоряжении. - вижу, что он колеблется. - Буду помогать вам.
   - Мне?
   Он никогда не придавал своей личности исключительного значения.
   - Ну, не буквально вам, - лихорадочно ищу я другие слова, - болгарскому народу, славянам...
   Последовал неумолимый вопрос:
   - Чем?
   - Выполнять любые поручения, перевозить литературу, доставлять переписку, оружие, могу вступить в какую-нибудь чету... - я замолкаю, не зная, что сказать еще.
   - Чтобы погибнуть при первой же оплошности? - Ботев дружески улыбнулся. - Все теперь сложнее и ответственней, движение вступило в новую стадию. Смею думать, вы не готовы стать солдатом революционной армии. - Он заметил мой протестующий жест. - Пока еще не готовы, - смягчил он свое замечание. - Знаете, что я вам скажу, не обижайтесь только, но вот мой совет: продолжайте встречаться с нашими людьми, при случае оказывайте им ту или иную услугу, но главное - будьте свидетелем нашей борьбы. История нуждается в честных свидетелях не меньше, чем в непосредственных участниках.
   Так он определил мою роль в событиях, очевидцем которых мне вскоре довелось стать.
   Наступило лето. Все шло заведенным порядком. Я читал, занимался, так сказать, своим самообразованием, переводил из европейских газет заметки и корреспонденции о положении в Болгарии, случалось, составлял для газет обзоры текущих событий, пользуясь не очень-то складными письмами, получаемыми эмигрантами с родины... Ботев поощрял мои связи с болгарскими эмигрантами, и я частенько захаживал в кафе, где они собирались, и присутствовал при их нескончаемых спорах.
   Смертью Левского национально-освободительное движение на какое-то время оказалось обезглавленным, но с каждым днем во мне росла уверенность в том, что преемником Левского становится Ботев.
   Его самого я видел редко, он был поглощен налаживанием связей с Болгарией, поисками денежных средств, закупками оружия и переговорами с воеводами. Чаще я встречался с Каравеловым. Издаваемая им теперь газета называлась "Независимость", но в ней, на мой взгляд, не было того огня, каким зажигала читателей "Свобода". Ко времени моего возвращения в Бухарест ему исполнилось сорок лет. Он был старше Ботева, был признанным главой Революционного центрального комитета, казалось бы, ему и карты в руки, но в возглавляемом им комитете слов говорилось много, а дел делалось мало.
   И все же ни у кого хоть мало-мальски знакомого с болгарскими делами не возникало сомнений, что близится народное восстание.
   Беда заключалась в другом. Созданная Левским организация, охватившая чуть ли не все города и села Болгарии, была фактически разгромлена, и не находилось того, кто мог бы восстановить организацию, направить и возглавить стихию народного возмущения.
   Каравелов был и умен, и талантлив, и честен. Когда несколько лет назад его избрали председателем комитета, силы национально-освободительного движения только начинали сплачиваться и оно очень нуждалось в ораторах и глашатаях, Каравелов находился на своем месте. Но теперь, в ситуации приближения народного взрыва, руководство движением было ему не под силу. Он по-прежнему издавал газету, писал статьи, участвовал в спорах, но все это были - слова, слова, слова!
   Я часто заходил в знакомый дом, прячущийся в тени высоких каштанов. Каравеловы встречали меня приветливо, но говорить мне было легче с Натальей. Казалось, Любен утратил веру в собственные силы, и разговоры с ним постоянно заканчивались на безрадостной ноте, отчего руки опускались и делать уже ничего не хотелось. Рассуждая о будущем Болгарии, он обычно поминал Левского:
   - Васил - и тот не смог ничего добиться. А его знала вся Болгария, и он знал каждого болгарина. Нам далеко до него.
   - Он нам пример, - воскликнул как-то при мне Ботев в ответ на очередные минорные рассуждения Каравелова. - Мы идем по его пути и непременно дойдем до цели!
   За последнее время Ботев превратился в настоящий сгусток энергии. Если Каравелов только рассуждал, да и рассуждал-то большей частью впустую, то Ботев предпочитал действовать и действовал.
   Мне хотелось находиться как можно ближе к Ботеву. Не один раз предлагал я ему свою помощь. И всякий раз мягко, но решительно он ее отвергал. О недоверии не могло быть и речи, поскольку он бывал со мной довольно откровенен. И по-моему, он просто оберегал меня от опасности.
   Как-то само собой вышло так, что по возвращении из России образ моей жизни изменился: я меньше проводил времени в бухарестских кафе, прислушиваясь к спорам извечных посетителей, - я уже наперед знал, от кого что услышу. Памятуя совет Ботева наблюдать и записывать, я стал хронистом происходящих в Болгарии событий, а точнее, хронистом деятельности Ботева и окружавших его людей. Конечно, знал я далеко не все, но наблюдал многое, а то, что от меня ускользало, пытался додумать и объяснить.
   Вечера стал предпочитать проводить дома на половине хозяек. Нам ярко светила большая, висевшая над столом лампа. На столе стояла бутылка легкого вина. Мои хозяйки склонялись над своими вышивками, а я садился поближе к лампе и читал вслух какую-нибудь повесть или роман. Однажды затеял читать им "Накануне". Я прочел книгу в течение нескольких вечеров и, закончив ее, задал обычный, ничего не значащий вопрос:
   - Ну как?
   Йорданка ничего не ответила, только грустно улыбнулась. А Величка стиснула кулачки, подперла подбородок, уставилась на меня широко раскрытыми глазами и мечтательно заявила:
   - Я тоже буду такой женой... - она вдруг покраснела и повторила с необычным для нее вызовом: - Такой же женой, как Елена.
   Ночью, когда я ворочался в кровати, меня вдруг осенило: да ведь это мне - мне! - предназначались эти слова. И я порешил утром же объясниться с Величкой. Утром я, конечно, ничего не решился сказать Величке. Не решился сказать и на следующий день. Прошло еще немало дней, прежде чем мне удалось преодолеть свою робость.
   Стояла отличная сухая осень. Было тепло и солнечно, почти как в июле. Рынки в Бухаресте были завалены виноградом, с треском лопалась зеленая оболочка каштанов. Все вокруг: жизнерадостная природа, изобилие фруктов, пенящееся вино нового урожая, - все благоприятствовало любви. И я решился.
   - Величка, мне надо вам что-то сказать.
   Мы вышли в сад позади дома.
   - Величка... Я хотел бы... Я просил бы... Не знаю, как вам сказать...
   - Чтобы я стала вашей женой? - с обезоруживающей простотой спросила Величка.
   - Да! - воскликнул я с облегчением. - Да! Да!
   - Поговорите с мамой.
   - Но вы-то... Что скажете вы сами?
   - Поговорите с мамой, - повторила Величка.
   Она шагнула ко мне, едва коснулась моей щеки губами и тут же стремительно убежала.
   Я неуверенно побрел в дом, точно к моим ногам привязали пудовые гири. Йорданка спешила мне навстречу.
   - Мы бедняки, Павел, а вы...
   - Да я все готов отдать, лишь бы Величка...
   - Вот приедет Дамян, поговорите с ним. Что до меня, я не буду противиться.
   С этого дня я считал Величку своей невестой, хотя ни любовных разговоров, ни поцелуев больше у нас не случалось, мы встречались лишь за ужином.
   Впрочем, что это я о себе да о себе? Вернусь к хронике событий 1874 года.
   Весной Ботев познакомил меня с Николаем Кодреану. Насколько мне известно, сын дьячка, служившего в одном из приходов Кишиневского уезда, наш ровесник, он, не доучившись в Кишиневской семинарии, какое-то время изучал медицину в Петербурге, там сблизился с русскими социалистами и вернулся в Румынию, как он говорил, поработать за идею румынского народа. В то лето вместе с ним мне не раз довелось переправлять недозволенные книги и газеты через румыно-русскую границу. Что удивительно, меня не только ни разу не задержали, но я никогда и ни в ком не вызвал ни малейшего подозрения.
   В августе Ботев вошел в состав Болгарского революционного центрального комитета. Он предполагал, что объединение усилий всех руководителей ускорит подготовку всенародного восстания. Но ничто не могло преодолеть безучастность разочарованного, растерянного, безразличного после гибели Левского Каравелова. В сентябре вышел последний номер "Независимости". Каравелов прекратил издание газеты, которая определяла направление борьбы.
   Горе согнуло Каравелова и выпрямило Ботева. Ботев намерен выпускать новую газету. Не в силах справиться со всеми обязанностями, которые взвалил на себя, он вынужден расстаться со школой. Тем более что впереди его ждут поездки. Множество поездок. И ближних, и дальних. В октябре Ботев уходит из училища. Свое место учителя он передает младшему брату Стефану.
   В декабре выходит первый номер ботевской газеты - выстраданное и выпестованное "Знамя". Он и издатель, и редактор, и автор.
   Одновременно Ботев выпускает настенный календарь на 1875 год. Каждая заметка в нем, каждая выделенная дата зовут на борьбу. И конечно - стихи Ботева. Среди них самое яркое посвящено памяти Димитра Хаджи, воеводы одной из болгарских чет, погибшего в 1868 году в бою с турками. "Жив еще, жив он! - восклицает поэт. - Кто в битве пал за свободу, тот не погиб, природа его оплакивает, а люди слагают о нем песни!"
   Ранней весной произошло событие, внешне ничем не проявившееся, но я хорошо понимал его глубину. Произошел разрыв между Каравеловым и Ботевым.
   Обычно я заходил к Каравеловым если и не каждый день, то через день это точно. Хотя бывать у них в последнее время было не так и приятно. Наташа оставалась приветливой и гостеприимной, но сам Любен становился все нелюдимей и раздражительней. В один из мартовских дней я заглянул к ним. Оба, и Любен, и Наташа, были мрачны. Вопреки обыкновению, она не предложила даже кофе.
   - Что с вами? - спросил я ее.
   Она не ответила.
   - Что-нибудь случилось?
   - У нас был Христо, - выговорила она.
   - Что с того? - я был в полном недоумении.
   Христо захаживал к ним все реже, но все же захаживал. И я не мог понять, почему на сей раз его посещение привело Каравеловых в такое расположение духа.
   - У нас нет с ним согласия ни по одному вопросу, - произнес Любен, скорее обращаясь к самому себе, нежели ко мне.
   Я не знал, по какому поводу возникли у них разногласия сегодня. Да и мне ли было быть им судьей. Я, разумеется, промолчал.
   - Незачем лезть головой в петлю, - раздраженно сказал Любен. - Вы согласны со мной?
   - Не знаю, о чем идет речь, - сказал я, поняв, что отмолчаться не удастся, но стараясь говорить возможно более мирно. - В последнее время вас трудно понять, в то время как Христо...
   - Я наперед знаю, у вас прекрасные отношения с Христо и вы будете держать его сторону! Думаю, вам вообще незачем у нас бывать!
   Мне отказывали от дома. Жаль было терять Каравеловых. Однако в выборе колебаться не приходилось. Я молча поклонился и повернулся к выходу. Наталья нагнала меня у двери.
   - Павел Петрович, голубчик, не обижайтесь, - торопливо заговорила она. - Любену очень плохо, он устал, у него не осталось сил.
   Я молча пожал ей руку.
   Дома меня ждала Величка.
   - Павел, - прошептала она, - приехал отец.
   Она отступила, пропуская меня вперед.
   Хозяин дома сидел у себя в горнице и лениво попыхивал трубкой.
   - С приездом, Дамян Атанасович, - поздоровался я.
   В Болгарии не принято называть людей по отчеству, но я узнал от Велички имя ее деда и нарочно так обратился, следуя русскому обычаю.
   - Здравствуй, Павел.
   Добрый знак. Он обратился ко мне на "ты", значит, не считал меня посторонним.
   - Вы слышали?
   - Слышал.
   - Мы любим друг друга.
   - Ты что же, - спросил Дамян, - хочешь увезти ее в Россию?
   - Как скажете, - ответил я. - Как вы решите, так мы и поступим.
   Моя покорность ему, кажется, не понравилась.
   - Решать не мне, а тебе. Теперь ты принимаешь на себя заботу о Величке.
   Я растерялся.
   - Чего молчишь? - спросил Дамян с усмешкой и тут же определил наше будущее: - Поживете пока в Бухаресте. Освободим Болгарию, тогда будет видно, потянет тебя на родину или нет.
   - Значит, вы согласны? - спросил я с замиранием сердца.
   - Величка! - в ответ на это позвал Дамян дочь. - Где ты там?
   Сперва показалась Йорданка, затем возникла в дверях и смущенная Величка.
   - Поближе, - подозвал дочь Дамян, поднимаясь с оттоманки, и приказал жене: - Неси-ка сюда святого Тодора.
   Йорданка вынесла из спальни старинную икону.
   - На колени, - произнес Дамян.
   Величка тотчас опустилась перед отцом и потянула меня за руку.
   - Не знаю, веришь ты или нет, сам-то я не очень в него верю, - сказал Дамян. - Но таков обычай. И не нам его нарушать. - Он перекрестил нас иконой. - Да благословит вас Бог!
   Величка поцеловала отцу руку, взглянула на меня, приглашая сделать то же. Я смутился.
   - Ладно, будь здрав и так.
   Я чувствовал себя на седьмом небе. Последнее препятствие на пути к Величке, если только ее отца можно было посчитать за препятствие, преодолено: он, как и Йорданка, дал согласие. Дело оставалось за малым - за свадьбой.