Знаменитый Кирхгоф, маленький, хромоногий, но еще очень живой старичок (впрочем, стариком он лишь показался Софе: ему было только 45 лет), впервые столкнулся с непостижимым для него желанием женщины изучать физику. Не скрывая изумленного любопытства, он рассматривал худенькую, круглолицую, сильно смущавшуюся просительницу и видел, как беспокойные искры то разгораются в ее темных глазах, то гаснут во влаге, готовой двумя ручьями заструиться по пылающим щекам. Профессор никак не мог взять в толк, что юная особа, совсем еще девочка, приехала из далекой России только затем, чтобы слушать его лекции, и в конце концов выпроводил ее, сославшись на высшее начальство университета.
   Внутренне трепеща, Софа направилась к проректору-профессору Коппу. Но того ее появление изумило еще больше.
   – Пусть каждый профессор поступает по своему усмотрению, – таков был его ответ.
   Не зная, что делать дальше, Софа опять поплелась к Кирхгофу и, сгорая от стыда за свое немецкое произношение, сбивчиво передала уклончивое «решение» проректора. Слушая ее, профессор растерянно протирал очки, теребил густую, с проседью бороду, помаргивал ставшими без очков невыразительными глазами… Воцарилось неловкое молчание, и, пока оно длилось, Софа готова была провалиться сквозь землю. Но наконец профессор, словно бы спохватившись, засуетился и стал уверять, что очень рад и прочее, однако ему необходимо самому поговорить с Коппом.
   А на следующий день проректору пришла в голову счастливая мысль учредить особую комиссию для рассмотрения «дела» госпожи Ковалевской.
   Время, таким образом, шло, и неизвестность страшно угнетала Софу.
   Правда, она готовилась к худшему и еще в Петербурге «боялась надеяться» на Гейдельберг. Даже первую остановку Ковалевские сделали в Вене, где Софа заручилась согласием профессора физики Ланге допустить ее к слушанию лекций, так что ей было куда отступать. Поэтому в Гейдельберг она приехала только с сестрой: Владимир остался в Вене, чтобы не ездить зря, если Софе придется вернуться.
   Однако в Вене не было крупных математиков, да и внутренне Софа настолько сроднилась с мечтою о Гейдельберге, что неудача была бы для нее равносильна большому несчастью. Она с излишним драматизмом воспринимала проволочки, неизбежность которых понимала умом, но не могла с ними смириться сердцем.
   А тем временем весть о женщине, приехавшей изучать физику и математику, стремительно неслась по тщательно вымощенным и выметенным улочкам маленького городка, перекатывалась через свежевыкрашенные заборчики палисадов, одевавшихся в те весенние дни первой молодой листвой, врывалась в аккуратные, крытые красной черепицей дома, вызывая немалый переполох в застоявшейся провинциальной жизни, словно камень, брошенный в тихую лесную заводь.
   О юной особе стали спешно собирать сведения, а так как толком о ней никто ничего рассказать не мог, то пышным цветом расцвели всевозможные выдумки и пересуды. Одна почтенная фрау не допускающим сомнения тоном уверяла, что приехавшая русская – вдова. Проректора эта «достоверная» информация смутила до крайности: ведь сама госпожа Ковалевская говорила о себе другое…
   К счастью, Владимир Онуфриевич не выдержал столь не свойственной ему пассивной роли и внезапно примчался в Гейдельберг, так что Софья Васильевна смогла «предъявить» своего супруга.
   А когда выяснилось, что ее муж доводится родным братом знаменитому Александру Ковалевскому, профессор Копп окончательно успокоился.
   «Одно досадно, что позволение дано мне только в виде исключения, – писала окрыленная Софа Юле Лермонтовой, – так что осенью, когда вы приедете, надо будет начинать ту же историю; конечно, второй раз уже будет легче первого».
2
   За несколько дней, проведенных в Вене, Владимир Онуфриевич убедился, что «геология там очень хороша». Поэтому, устроив Софу, он не прочь был вернуться в Венский университет. Но он знал, что его мнимая супруга «не может дня остаться одна, чтобы не умереть со страху».
   Анюта же выдержала нелегкий бой с родителями не для того, чтобы неотлучно состоять при младшей сестре. Она хотела изучать «социальное движение» и спешила в Париж, где нарастала революционная волна. Так что волей или неволей Владимиру Онуфриевичу пришлось подчиниться необходимости и осесть в Гейдельберге. Впрочем, для начала ему было чем заниматься и здесь.
   Наступил, по-видимому, самый безоблачный период в жизни фиктивных супругов.
   Еще в Петербурге Софья Васильевна убедилась, что к медицине у нее не лежит сердце и посвятить себя ей – значит совершить насилие над самой собой. Ограничившись математикой и физикой, она слушала 18 лекций в неделю, а все остальное время сидела над книгами и вычислениями дома, в «маленькой гейдельбергской келье», которая превратилась-таки в осязаемую реальность.
   А Владимир Онуфриевич никак не мог остановиться на чем-то одном. Он изучал аналитическую химию на кафедре Бунзена, слушал физику у Кирхгофа, хотя наибольшее внимание уделял наукам геологического цикла: минералогии и геогнозии, которые читал профессор Фукс, кристаллографии, которой занимался у Коппа, общей геологии… Кроме лекций, много времени отнимали практические занятия. Зато в 6 часов вечера, «когда выгонят из лаборатории» (так писал он брату), он заходил за Софой, и они шли гулять по живописному берегу бурливого Неккара или взбирались по лесистому склону на высокий холм, к развалинам старинного замка – главной достопримечательности, привлекавшей в эти места туристов…
   Возвращались уже в темноте, допоздна сидели за чаем, мечтали о будущем и, наконец, расходились по своим комнатам спать, чтобы тот же суточный цикл повторился назавтра.
   Эту тихую уединенную жизнь нарушали визиты Сергея Ламанского, который уже несколько лет под руководством великого Гельмгольца вел научные исследования в его лаборатории. Сергей очень веселил Ковалевских, принося всякий раз ворох сплетен о Софье, которая оставалась притчей во языцех добропорядочных гейдельбергских фрау. Бывал у Ковалевских (до отъезда в Париж) и молодой ботаник Климент Аркадьевич Тимирязев, уже широко известный в России благодаря блестящим очеркам о дарвинизме.
   Быстро густела зелень. Теплело. Заметно утихомирились и посветлели воды Неккара. И скоро Владимир Онуфриевич уже жаловался брату, что изнуряющая жара отбивает охоту сидеть над книгами после обеда.
   Так подошел к концу короткий летний семестр. Подводя его итоги, Ковалевский писал в конце июля 1869 года:
   «Занятия мои сверх ожидания пошли хорошо, т[о] е[сть] не то, чтобы я очень много успел сделать; напротив того […], занимаясь одновременно химией у Бунзена, кристаллографией, геогнозией, геологией и минералогией, я сделал очень мало, но зато чувствую, что не отстану уже от начатой работы и что она вполне удовлетворяет меня. Меня только иногда пугает масса того, сколько нужно знать; просто боюсь, что пяти лет не хватит, чтобы хорошенько обучиться всему».
3
   Пяти и даже четырех лет ему хватило с избытком. Не только на то, чтобы «всему обучиться», но и чтобы сделать открытия, преобразовавшие палеонтологию.
   Успех редчайший. Уникальнейший в истории естествознания. Это среди математиков и реже среди физиков иногда появляются гении, способные в один присест одолеть проблему, над которой безуспешно бились целые поколения исследователей. В математике, а иногда и в физике все определяют талант, одаренность, умение сконцентрировать на решаемом вопросе всю умственную энергию.
   Натуралисту этого недостаточно. Ему необходимо еще конкретное знание тысяч и тысяч фактов, прямо и косвенно связанных с предметом его исследований. Конечно, эрудиция – дело наживное. Но наживают-то ее годами и десятилетиями упорнейшего труда! Объем знаний естественника находится в прямой зависимости от времени, потраченного на их накопление.
   Невольно приходится допустить, что своей молниеносной победой Ковалевский обязан особо счастливому стечению обстоятельств. Между тем ничто так не далеко от истины, как такое предположение. Обстоятельства словно бы ополчились на Ковалевского, чтобы не дать ему осуществить свою жизненную миссию.
   Прежде всего денежные обстоятельства.
   Книги в Петербурге почти не продавались, и Евдокимов чаще извещал о новых просрочках векселей, нежели присылал сотню-другую. От управляющего Шустянкой Гизберта переводы поступали также крайне нерегулярно. Единственной опорой оставался брат. Как раз перед отъездом Владимира за границу его избрали ординарным профессором Киевского университета, а это означало увеличение жалованья на тысячу рублей в год. Александр готов был на любые жертвы, чтобы помочь брату выйти на верную жизненную дорогу, и Владимир мог рассчитывать на часть этой прибавки. Однако вскоре стало известно, что министерство под разными предлогами не утверждает избрание Александра Ковалевского. А жалование экстраординарного едва позволяло семейному человеку сводить концы с концами.
   Другим «обстоятельством» была Софа и те запутанные отношения между мнимыми супругами, которые сами они старательно избегали распутывать. Впоследствии Софья Васильевна жаловалась с горечью, что ее никто не любил в жизни, а когда Юлия Лермонтова напоминала о ее трагически погибшем муже, она отвечала, что Ковалевский любил ее только тогда, когда бывал рядом, но вполне мог обходиться и без нее.
   – Лишь бы стакан чая да книга под рукой, больше ему ничего не было нужно, – говорила она.
   Софа ревновала Владимира к его занятиям. Путешествовать во время каникул она соглашалась только с ним. Часто Ковалевскому приходилось, сообразуясь с ее желаниями, менять свои планы, а иногда бросать все и мчаться к ней через пол-Европы…
   Ну а самое серьезное «обстоятельство» заключалось в том, что чрезвычайно разносторонние интересы мешали ему сосредоточиться на чем-то одном. Геологию он выбрал вовсе не потому, что испытывал неодолимую тягу именно к этой науке. Похоже, им руководило чисто прагматическое соображение: геологов в России мало, и, следовательно, приобретя ученую степень, легче получить место доцента, а затем и профессора в университете. Отправляясь за своей жар-птицей, он не имел еще достаточно четкой цели. И потому огромное количество времени и сил растрачивал зря.
   Так, в первый семестр, которым Ковалевский вроде бы остался доволен, он даже не прикоснулся к предмету своей будущей научной специальности. «Палеонтологии я еще не слушал и не занимался ею, это будет на зиму», – писал Владимир Онуфриевич из Гейдельберга брату.
   И даже потом, когда приступит наконец к палеонтологии, он долго будет смотреть на нее как на вспомогательную дисциплину, одну из многих, необходимых геологу. И, словно бы назло самому себе, примется за ископаемых как бы с другого конца. Он изучит моллюсков и других беспозвоночных. А перейдя к позвоночным, начнет с изучения рыб. И только прошагав по всем ступеням эволюционной лестницы, доберется наконец до млекопитающих, которые и станут главным предметом его исследований… Впрочем, эти блуждания обернутся для него и выгодной стороной. Благодаря им он приобретет ту широту научного кругозора, которая и определит его уникальный успех.
4
   В связи с приблизившимися каникулами у Ковалевских особенно обострился вопрос о деньгах.
   Родители определили Софе «жалование» – тысячу рублей в год – и высылали раз в три месяца по 250 рублей, хотя и не всегда бывали аккуратны. Для нее одной получаемых сумм вполне бы хватило, но так как Анюта на категорическое требование вернуться ответила отказом и разгневанный Василий Васильевич лишил ее всякой помощи, часть получаемых денег Софа должна была отсылать сестре и, так же как Владимир, с трудом сводила концы с концами.
   Прикинув так и этак, Ковалевские сочли наиболее разумным Софе поехать в Париж к Анюте, а Владимиру побродить с геологическим молотком «по разным Гарцам». При такой комбинации волки были бы сыты и овцы целы, то есть Софа не оставалась бы одна, а Владимир использовал бы каникулы для геологических занятий.
   Однако, когда пришло время расставаться, оказалось, что это «легче предположить, чем исполнить», как написал Владимир брату. То есть Софа чуть-чуть «нажала», и он, оправдавшись перед собой тем, что знания его еще недостаточны и потому геологические экскурсии, предпринимаемые в одиночку, без научного руководителя, не принесут много пользы, вместе с нею поехал в Париж. А оттуда, тщательно перетряхнув свои кошельки, они съездили в Англию, где завели немало знакомств.
   Воскресный визит «одной интересной русской парочки» оставил след в дневнике английской писательницы Джордж Элиот. О том, что знаменитый ученый и общественный деятель Томас Гексли принял их с большим радушием, пригласил к себе на вечер, где «свел жену с математиками, меня с геологами», Владимир Онуфриевич не замедлил сообщить брату.
   В будущем завязанные знакомства во многом помогли Ковалевским, но пока что легкомысленный набег на туманный Альбион чуть было не завершился для них финансовым крахом.
   До Парижа они кое-как добрались. Здесь Владимир надеялся получить что-нибудь от Евдокимова или Гизберта, но ни тот, ни другой не прислали ни копейки. Чтобы набрать на билеты до Гейдельберга, пришлось заложить часы. Но без денег им нельзя было показаться на глаза гейдельбергской хозяйке, которой они остались должны 120 гульденов. Только заплатив их, они могли рассчитывать на приют и питание в кредит, до получения очередного Софиного «жалования».
   Как ни тяжело было Владимиру Онуфриевичу тревожить брата, а пришлось снова обратиться к нему. «Я знаю, что ты сам теперь в бедности, – написал он, – но нет ли возможности достать эту сумму, в ноябре по получении жалования мы ее пришлем обратно. Я изложил тебе наше положение, и ты, конечно, сделаешь что возможно».
   К счастью для Ковалевских, родители Юлии Лермонтовой сдержали слово, и она уже поджидала их в Гейдельберге. Ее деньгами и заплатили долг хозяйке.
   Лермонтова в первый момент попала в очень скверное положение, ибо профессор химии Бунзен не пожелал пустить ее в лабораторию. Сверкнув единственным глазом и бесцеремонно пустив в лицо девушке струю едкого сигарного дыма, он изрек столь решительное «нет», что испуганная Юлия оставила всякие попытки добиваться своего. Но тогда к Бунзену отправилась Софа. Она так умоляюще смотрела на разбушевавшегося профессора, что он постепенно сник, замолк и наконец примирительно кивнул головой. А впоследствии, посмеиваясь, называл Софью Ковалевскую «опасной женщиной», перед которой он «не устоял».
   Появление Юли в Гейдельберге освободило наконец Владимира от обязанности неотлучного «дядьки» при мнимой супруге. Это было особенно важно теперь, так как он уже прослушал «все, что мог», в Гейдельбергском университете.
   Его влекла Вена, где работал крупнейший геолог Эдуард Зюсс. Но о том, чтобы расстаться с Софой на целый семестр, он не мог и помыслить. Дабы видеться чаще, надо было устроиться ближе, поэтому Ковалевский устремился в Вюрцбург, находившийся всего в пяти часах езды по железной дороге. Но, увы, музей и библиотека в Вюрцбургском университете оказались такими скудными, что учиться там было решительно нечему.
   Ненамного дальше от Гейдельберга отстоял Мюнхен. Побывав в нем, Владимир Онуфриевич решил, что это «для палеонтологии даже лучше Вены». Да и жизнь в Мюнхене была «дешевле, чем во всей Германии». «Денег я немного достал, – сообщал Владимир брату, – взял у Ламанского 50 гульденов и еду».
   Из профессоров Мюнхенского университета наибольшие надежды Ковалевский возлагал на Карла Вильгельма Гюмбеля, составившего подробнейшее геогностическое описание Баварии – «два тома величиною с комод». Однако в первые же дни Владимиру Онуфриевичу пришлось горько пожалеть о том, что он записался на лекции маститого ученого. Мало того, что профессор не отрывал глаз от пухлой засаленной тетради, – он упорно не приступал к основной теме своего предмета, то есть к геологии, и «нес омерзительную ахинею о древних мифах происхождения Земли», причем все это вычитывал с упоением, сопровождая речь вычурными и «самыми пошлыми», по мнению Ковалевского, поэтическими сравнениями.
   Зато с профессором палеонтологии Карлом Циттелем у Владимира Онуфриевича сложились наилучшие отношения.
   От своего приятеля Эрнста Геккеля Циттель не раз слышал восторженные отзывы об Александре Ковалевском и рад был познакомиться с его братом. Профессору было всего тридцать лет, и он не считал возможным, да, видимо, и не умел напускать на себя менторской солидности. Богатейшую коллекцию палеонтологического музея («больше лондонского и парижского») Циттель предоставил в полное распоряжение Владимира Онуфриевича и сам готов был в любой момент дать совет и объяснить непонятное.
   Правда, чем дальше продвигался в своих штудиях Ковалевский, тем чаще его быстрые вопросы ставили Циттеля в тупик.
   Добросовестный, пунктуальный, сверхаккуратный, молодой профессор работал как-то по-стариковски, обнаруживая бездну усердия и ни капли одушевления. В Циттеле незаметно было стремления увлечь своими идеями, да и оригинальных научных идей за ним попросту не водилось. Скоро Владимир Онуфриевич понял, что имеет дело не с выдающимся исследователем. И «диагноз», поставленный им Циттелю, оказался безошибочным. Карл Циттель намного пережил Владимира Ковалевского. Кропотливый труд в течение десятилетий позволил ему составить монументальные сводки палеонтологических знаний своего времени. Его капитальные руководства были настольными книгами нескольких поколений палеонтологов… Но ни одной собственной плодотворной идеи за долгую жизнь Циттель так и не выдвинул. Превосходный знаток своего дела, он не был Моцартом палеонтологии, хотя его нельзя сравнить и с Сальери, ибо злая зависть, а тем более злодейство были глубоко чужды его спокойному, уравновешенному характеру.
   В письмах Ковалевского из Мюнхена проскальзывают фразы, свидетельствующие о его затаенной тоске по Учителю, учителю с большой буквы, у которого он мог бы не только усвоить азбучные истины, но и получить импульс к самостоятельному творчеству.
   Впрочем, Учителя он не нашел бы и во всей Европе. Разве что в Вене, где закладывал основы своей научной школы Эдуард Зюсс. Но, увы, Вена была слишком далеко от Гейдельберга, куда Владимир считал необходимым наведываться хоть раз в три недели. Софа держала его словно на привязи.
   Правда, та первая разлука не только не омрачила их отношений, как это не раз бывало впоследствии, но даже окрасила их особой нежностью. «До свидания, милый, – писала Софа Владимиру в середине декабря 1869 года. – Приеду к тебе, только что начнутся праздники, значит, через полторы недели. С нетерпением жду этого времени. Так хочется потолковать и помечтать с тобой, особенно когда почему-нибудь весело на душе, то так хочется поскорее поделиться с тобою […]. Пиши почаще и люби твою Софу».
   После провинциального Гейдельберга столица Баварии казалась слишком большой, шумной и роскошной, и, когда Софа приехала к Владимиру, они вдоволь налюбовались широкими площадями, украшенными конными статуями королей и курфюрстов или же мраморными колоннами в честь каких-то побед; древними кирхами; остроконечными башнями старой и новой ратуш; королевским замком и величественным ансамблем, включавшим в себя гигантскую фигуру Баварии и колоннаду с бюстами девяноста знаменитейших баварцев… Почти каждый вечер они направлялись в драматический театр или в оперу. Владимир знал, что большего удовольствия нельзя доставить Софе, да и сам, как писал полушутливо брату, был «без ума» «от удивительной здешней актрисы Ziegler».
   Но пока оставался один, он не испытывал желания бродить по улицам и музеям баварской столицы. Сутки он уплотнил до предела.
   С девяти утра изучал богатства, собранные в палеонтологическом музее, а потом слушал лекции, занимался в лабораториях и кабинетах до шести-семи вечера, и только в два часа дня, когда заканчивалась лекция по зоологии, которую читал престарелый Карл Зибольд, он позволял себе сделать небольшой перерыв, чтобы наскоро запить пивом необильный тридцатикрейцеровый обед. В половине третьего он уже слушал у Циттеля палеонтологию…
   После дня таких насыщенных занятий он возвращался в маленькую, снятую за шесть гульденов в месяц комнатку. Но вовсе не затем, чтобы предаться «заслуженному отдыху». Желая немного взбодриться, разогнать застоявшуюся от долгого сидения кровь, он тридцать минут упружисто ходил по комнатушке, лавируя между столом, диваном, кроватью и повсюду наваленными кипами книг и журналов, которые во множестве приносил из библиотеки. А затем вновь погружался в работу.
   За изучением геологических карт и описаний пролетал вечер; Владимир Онуфриевич, не раздеваясь, валился на диван… Однако сон длился всего час-полтора. Около полуночи он вставал, зажигал лампу, заваривал крепкий чай и, не выпуская горячего стакана из одной руки и книги из другой, засиживался до тех пор, пока за окном не начинало светать. Только теперь он гасил лампу, раздевался и засыпал, едва коснувшись подушки, чтобы с девяти или в крайнем случае с десяти утра опять перебирать окаменелости в палеонтологическом музее…
   «Вот в этом колесе и провожу время», – делился он с братом.
   Большим подспорьем в занятиях служили те «фрагменты» естественнонаучных знаний, которые он более или менее беспорядочно приобретал в предыдущие годы. Они рассортировывались, подновлялись и целыми блоками укладывались в сознании. Здание возводилось не по кирпичику, а целыми блоками, наподобие скоростного строительства наших дней. И он овладевал знаниями не так, как добросовестный школяр, старающийся все покрепче запомнить, чтобы без запинки отчеканить на экзамене. Ковалевский критически осмысливал прочитанное, удивительным образом совмещая в себе начинающего студента и созревшего исследователя.
   Из русских геологов он был знаком с Головкинским, который переводил для него знаменитый труд Чарлза Ляйелла. Ковалевский знал, что Головкинский – сторонник учения о постепенной эволюции Земли и ее обитателей. Владимир Онуфриевич слышал от Головкинского восторженные отзывы об американском геологе Дана и, естественно, поспешил прочитать труды этого ученого. И что же оказалось? Что Дана – последователь Агассиса, сторонник отброшенной наукой теории катастроф!
   Ковалевскому непонятна такая непоследовательность, и в письме к брату он не раз выражал недоумение в адрес Головкинского. Сам Владимир Онуфриевич не допускал раздвоенности, хотя усердно изучал труды катастрофистов, усваивая научные факты и отделяя их от предвзятых мнений самих авторов. Рекомендуя брату книгу французского ученого Аршпака, Ковалевский писал: «Очень полезно будет тебе и сильно заинтересует; он противник Дарвина, но противник разумный и с чрезвычайно разнообразными и полными сведениями».
   Стремительно продвигаясь вперед, Ковалевский настойчиво искал нерешенные научные проблемы, нащупывал направление своих собственных будущих исследований. 19 ноября 1869 года он писал брату, что еще не знает, «какими вопросами в геологии» займется «окончательно», а уже в конце месяца сообщал, что «успел приобрести довольно ясный взгляд на предмет, которым буду заниматься».
   Однако взгляды эти, да и сам предмет изменятся еще не раз.
   Пока что Ковалевский решительно отбросил для себя петрографию, то есть науку о камне, о слагающих земную кору горных породах, преимущественно магматических, изверженных из огнедышащих глубин планеты, и, следовательно, никогда не одухотворявшихся жизнью. «Чисто геологическая (то есть седиментарно-зоологическо-землеобразовательная) сторона привлекает меня больше всего».
   Прошлое земной коры для Ковалевского, как для последовательного эволюциониста, – это прежде всего арена яростных схваток ее обитателей, арена жестокой борьбы за существование, в которой побеждали лишь наиболее приспособленные. Поэтому его интересовали такие горные породы, которые включают в себя остатки некогда буйствовавшей жизни. Не камни привлекали его, а окаменелости! Он понимал, что геолог обязан хорошо знать петрографию, но «чистый петрограф не может быть геологом: для этого необходимо быть и палеонтологом».
   Особое внимание Ковалевский обратил на работы рано умершего палеонтолога Оппеля, который обнаружил так называемую «титонову ступень» – слои с окаменелостями, характерными для верхней юры и для нижнего мела, то есть для двух хотя и смежных, но резко отграниченных друг от друга геологических формаций.
   Открытие Оппеля никак не согласовывалось с воззрениями катастрофистов. Эволюционисту же оно показало, что привычные представления о следовании друг за другом геологических эпох не соответствуют действительности. Ведь в силу каких-то причин (например, поднятия морского дна) накопление осадков в данной местности могло прекратиться. И возобновиться через многие миллионы лет. Целые фауны могли вымереть и народиться за столь огромный отрезок времени, но геологи, изучающие разрез данной местности, этого не заметят. Оппель приподнял завесу над тем, что происходило в один из таких таинственных промежутков, и Ковалевскому нетрудно было понять, что вопрос о том, где же следует провести границу между юрой и мелом, приобретает важное значение.
   Так возникла идея первой из двух его будущих геологических работ.