Почти одновременно перегонкой нефти занялись и в Баку. Но на европейских рынках бакинский керосин почти не появлялся. Даже в центральных губерниях России из-за отсутствия удобных внутренних торговых путей американский керосин стоил дешевле.
   Однако Рагозина в нефтяном деле заинтересовало другое.
   В Пенсильвании и в Баку получали «светильное масло», практически не различимое по своим свойствам. Но американская нефть почти полностью превращалась в керосин. А бакинская – только на 30 процентов! И чем больше производилось керосина, тем больше образовывалось «нефтяных остатков». Густую, вязкую, почти желеобразную жижу, заполнявшую вокруг заводов все низины и выемки, приходилось сжигать. Горела она медленно, нежарким, сильно коптящим пламенем. Копоть ложилась на дома и постройки, на чахлые, доживающие свой век деревца, на одежду и лица людей. Копоть скрипела на зубах, забивала нос, проникала в легкие. Местность близ Баку, в которой располагались нефтеперегонные заводы, называлась черным городом… Вот на эти-то «нефтяные остатки» и обратил внимание Рагозин.
   В основанной им лаборатории он производил разнообразные опыты и через три года стал единственным обладателем производственного секрета переработки «нефтяных остатков» в смазочные масла.
   В ходу тогда были масла из животных и растительных жиров, смешивавшихся в разных пропорциях. Наилучшим считалось деревянное масло, получаемое из семян и плодов некоторых древесных растений. То есть на смазку шел ценнейший пищевой продукт!
   Рагозинское масло оказалось и много дешевле, и лучшего качества. И в 1876 году в городке Балахны (30 верст от Нижнего Новгорода) Виктор Иванович заложил завод производительностью в четыреста тысяч пудов смазочных масел в год.
   Рагозин рассчитал, что начинать дело можно, располагая двумястами тысячами рублей. Сам он таких капиталов не имел, поэтому образовал товарищество. В долю с ним вошли родственники и знакомые. Всю потребную сумму Виктор Иванович разделил на двести паев (по тысяче рублей пай) и распределил их между участниками. За собой он оставил ровно половину: 100 паев, которые оплатил не столько наличными, сколько имевшимся уже оборудованием, материалами и иным имуществом.
   О минеральном масле фирмы «Рагозин и К°» быстро заговорили. Отбоя не было от заказов, и вскоре оно перешагнуло границы России. Убедившись в высоких качествах «русского масла», его покупали промышленники Франции, Германии, Бельгии, Великобритании… Потребители не стояли за тем, чтобы платить за товар вперед. И Рагозин пользовался появившимся кредитом, чтобы расширять производство.
   Виктор Иванович понимал, что его технические секреты невечны. Поэтому надо развивать успех, не теряя времени. Надо завоевывать доверие все новых и новых покупателей. Укрепиться на мировом рынке. Тогда уж никакие конкуренты не будут опасны.
   Виктор Иванович старался так сводить годовые балансы, чтобы пайщикам выпадал максимально возможный дивиденд. Лучше платить щедрее, чем создать впечатление, что дело неприбыльно или сопряжено с риском. Платить же он не боялся, ибо выкладывать наличные вовсе не приходилось. Ежегодно увеличивая основной капитал, он оплачивал дивиденды новыми паями, и пайщики охотно прикупали их еще и еще. В 1879 году капитал товарищества составлял уже миллион шестьсот тысяч рублей. Кроме завода в Балахнах, ему принадлежал еще завод в селе Константинове близ Ярославля. И на каждый вложенный рубль пайщики получили по 67 копеек. Таких прибылей не давало ни одно производство!
   Но капитал не мог бесконечно наращиваться за счет одних и тех же людей. «Товарищество на вере», как говорили тогда, переросло себя, его нужно было расширить и узаконить особым правительственным актом.
   Рагозин разработал устав «Товарищества на паях „Рагозин и К°“ по производству нефтяных минеральных масел» и подал его на утверждение. Согласно уставу контора фирмы переносилась в Москву. Руководство поручалось правлению, избираемому общим собранием пайщиков. Основной капитал увеличивался до трех с половиной миллионов рублей, то есть дополнительно выпускалось тысяча девятьсот паев.
   …Высочайшее «быть посему» последовало в апреле 1880 года, а 6 мая Владимир Онуфриевич Ковалевский входил в роскошный особняк на одной из московских улиц.
2
   Ковалевский подходил Рагозину по всем статьям.
   Его знания ученого-геолога, его кипучая энергия, предприимчивость, инициативность, владение иностранными языками, некоторый опыт в коммерческом деле – все это могло пригодиться фирме. И даже то, что Владимир Онуфриевич разорен, вполне устраивало Рагозина. Он понимал, что, протягивая Ковалевскому руку помощи, приобретает преданного себе человека.
   Словом, Рагозин без колебания повторил Ковалевскому то предложение, какое уже передавал ему заочно через Петра Ивановича Бокова. Речь шла о том, чтобы Владимир Онуфриевич вошел в число «директоров» (то есть членов правления) вновь организуемого «Товарищества на паях».
   Владимир Онуфриевич знал, что в молодости Рагозин просидел два месяца в крепости по делу о «распространении возмутительных воззваний» и потом долго находился под надзором полиции, но, беседуя с ним, ничего нигилистического в его внешнем облике и манерах не обнаруживал.
   Его принимал крепко скроенный, плотный, несколько располневший, но нерасплывшийся мужчина лет сорока семи с не совсем свежим, как бы обветренным лицом, еще густыми, хотя и взрезанными двумя глубокими залысинами, волосами и густой черной бородой. Он производил впечатление человека на редкость смелого, трезвого и надежного, обладающего недюжинной волей и большим умом.
   Что придется делать Ковалевскому как директору? О, занятия будут самые разнообразные. Тут и научные, и технические, и транспортные, и финансовые вопросы – все, что будет ставить жизнь!
   Оплата? Согласно уставу директора фирмы определенного жалования не получают: им отчисляется десять процентов прибыли. Так что, если дела будут идти хорошо, на долю Владимира Онуфриевича придется от 10 до 15 тысяч в год. Это сверх дивиденда на паи, какие он захочет приобрести.
   Единственное неудобство состоит в том, что деньги выплачиваются после подведения итогов года. Но пусть Ковалевского это не смущает. В кассе «товарищества» он сможет взять любую сумму в счет будущего жалования. И на приобретение паев тоже. Он должен иметь не меньше 10 паев, в противном случае его нельзя избрать в правление.
   Ковалевский покидал рагозинский особняк окрыленным. 10 – 15 тысяч! И неограниченный кредит в кассе товарищества! А дивиденды? Ведь, купив в долг десять паев, он может их заложить и купить еще! А в дальнейшем? Дело будет расти, потребуются дополнительные капиталы, значит, будут выпускать и новые паи. Через два-три года можно будет расплатиться со всеми долгами и существовать на одни дивиденды. А тогда прощай служба, прощай кабала. Он вернется наконец к палеонтологии и станет работать, работать не покладая рук и нисколько не заботясь о деньгах!..
   Общее собрание пайщиков состоялось 11 мая 1880 года. В «директора» правления были избраны Виктор и Леонид Рагозины и Ковалевский. Четвертым директором собрание избрало француза Андре, но он должен был заведовать парижской конторой. Еще были избраны два «кандидата» – в помощь и на подмену основным директорам, на случаи их продолжительных отлучек.
3
   Ковалевского увлекла та разнообразная и живая деятельность, какая открылась перед ним в «товариществе». Особенно ценными оказались его связи в научных кругах, тем более что и он и Рагозины хорошо понимали необходимость «завербовать себе лучшие научные силы». По поручению фирмы за исследование нефти взялся профессор Морковников и сотрудники его лаборатории, среди них – Юлия Лермонтова. От имени «товарищества» Ковалевский заключил контракт также с Менделеевым. Дмитрий Иванович изобрел принципиально новый способ непрерывной перегонки нефти; производственные испытания и усовершенствования проводились на заводах «товарищества». (Через год в связи с желанием Менделеева запатентовать этот метод между ним и Рагозиным возник конфликт. Владимир Онуфриевич уговаривал Рагозина согласиться на все требования Менделеева. «Я считаю Дмитрия Ивановича крайне полезным для нашего дела по неутомимой деятельности и движению вперед, – писал он Рагозину, – раз обратив все свое внимание на нефтяное дело, он продуцирует, конечно, ужасно много, и надо сделать все, чтобы удержать его и по возможности привязать к нашему делу».)
   В коммерческом успехе «товарищества» Ковалевский нисколько не сомневался и всех своих близких и друзей склонял к приобретению паев. Даже брата, несмотря на его органическую нелюбовь к финансовым операциям, он убедил вложить в дело скопленные им пять тысяч рублей. Ну а сам направо и налево занимал деньги, брал в счет будущего жалованья в кассе фирмы и приобретал паи, которые закладывал, чтобы на взятые под залог деньги приобрести еще.
   Он снова обрел уверенность, снова почувствовал под ногами твердую почву. Тем более что избрание его доцентом Московского университета становилось все более вероятным и наконец стало практически решенным.
   Владимир Онуфриевич был, конечно, чрезвычайно доволен. Давняя надежда «комбинировать служение геологии со служением маммоне» как будто бы становилась реальностью.
   В худшем положении оказалась Софья Васильевна. В Москве ее жизнь потекла как-то тускло и малозаметно. Здесь не устраивалось ни сенсационных спиритических сеансов, ни громких политических процессов, какими были, например, «Дело 50-ти» или «Дело 193-х», столь сильно ее взволновавших, что впоследствии их материалы послужили основой для написанного ею романа «Нигилистка»…
   А главное, Софью Васильевну все сильнее мучила ее «измена» математике.
   Давно уже она прекратила переписку с Вейерштрассом, да и с русскими математиками встречалась все неохотнее. Один лишь Пафнутий Львович Чебышев всячески побуждал ее вновь заняться наукой. По его настоянию Софья Васильевна даже выступила на научном съезде. Перевела за ночь на русский язык одно из выполненных еще в Берлине исследований и зачитала его. Ее избрали членом математической секции общества естествоиспытателей и настоятельно советовали представить работу в качестве магистерской диссертации.
   Ректор Московского университета даже ходатайствовал перед министерством народного просвещения о разрешении госпоже Ковалевской держать публичный экзамен.
   Но министр, человек сравнительно молодой и слывший либералом, ходатайство отклонил, а когда ту же просьбу повторил ему хороший знакомый Ковалевских, он ответил, что не только Софья Васильевна, но и ее дочь успеет состариться, прежде чем женщин допустят к российским университетам…
   «Для меня это вдвойне досадно, – жаловалась Софья Васильевна, – потому что никогда мне не было бы так удобно держать экзамен, как именно теперь. За это лето я успела подготовиться так, что могла бы приступить к экзамену хоть сейчас, тем более что здешние математики все относятся ко мне очень сочувственно, требования ставят самые законные».
   Но отказ не обескуражил, а лишь раззадорил Софью Васильевну. Ей захотелось всеми силами «поддержать нашу женскую репутацию», а для этого подготовить «как можно больше математических работ». Такое решение зрело в ней исподволь, но, внезапно приняв его, она больше не колебалась. Даже маленькая дочь, предмет ее неусыпных забот в течение двух последних лет, не могла послужить препятствием.
   Вопреки тому, что писал когда-то Владимир Онуфриевич брату, Софья Васильевна оказалась даже слишком беспокойной матерью. Весь дом по ее воле заполняла Фуфа. Купать девочку почему-то не полагалось в той комнате, в которой она спала, а играть ей следовало в третьей; всюду были разбросаны ее игрушки и вещи. Софья Васильевна жила в постоянном страхе за здоровье ребенка. Она часто меняла нянь, считая их или слишком нерадивыми, или нечистоплотными, и по самому ничтожному поводу напускалась на них с такими упреками и бранью, что Владимиру Онуфриевичу приходилось урезонивать ее.
   Теперь же, поставив перед собой новую цель, Софья Васильевна написала Вейерштрассу, что едет в Берлин, и, не ожидая ответа (в котором старый учитель просил ее отсрочить приезд), отправилась туда. А двухгодовалую дочь оставила Юлии Лермонтовой, не озаботившись даже расспросить, удобно ли это ее подруге.
   Юле было как раз неудобно. Смерть отца вынудила ее заняться устройством подмосковного имения, но заветной мечтой ее было вернуться к Бутлерову в Петербург. Преодолев немало препятствий, Александр Михайлович добился того, что ее назначили преподавательницей Высших женских курсов. И вот Юле пришлось извиняться и объяснять, что она никак не может оставить имение…
   Желая докопаться до истинных причин столь странного поведения Лермонтовой, Бутлеров запросил Морковникова, в лаборатории которого работала Юлия Всеволодовна, и тот со свойственной ему грубоватой прямотой ответил: «Тут вся причина лежит в Софочке Ковалевской. Если бы не она, то Лермонтова была бы в Петербурге. Эта госпожа, пользуясь добротой Юлии Всеволодовны, порядочно ее эксплуатирует. Вот и теперь укатила за границу и оставила Лермонтову нянчиться со своей дочерью».
   Владимир Онуфриевич, благо ему еще не надо было приступать к чтению лекций в университете, тоже уехал за границу по долам «товарищества». Он побывал в Берлине, Праге, Мюнхене, Базеле, Париже, Лионе, Брюсселе, Лондоне, Манчестере, Йоркшире и многих других городах, где распространял паи, заключал сделки на поставку смазочных масел, подыскивал служащих для заграничных контор. Он не упускал случая возобновить старые и завести новые связи в научных кругах, осматривал музеи, покупал дубликаты и заказывал слепки ископаемых костей для университета. Друзья встречали его «с распростертыми объятиями, яко блудного сына, вернувшегося в отчий дом геологии». Из Лондона он сделал несколько экскурсий, во время которых «достал много костей и зубов игуанодона, целый отменный позвонок в 1 аршин и т. д.»; из Манчестера проехал в Ньюкастль, чтобы осмотреть лабиринтодонтов каменноугольной формации; особенно сильное впечатление произвели на него кости птеродактилей в Кембридже и Ньюкастле. («В Англии водились огромные», – писал он брату и пояснял: «Самые большие немецкие с ворону, а здесь почти с осленка. Скелетов полных нет, но есть почти все отдельные кости и куски черепа. Очень дикий зверь был; не могу себе представить, как такая бестия могла летать».)
   20 декабря 1880 года совет Московского университета единогласно избрал Владимира Онуфриевича Ковалевского доцентом кафедры геологии и палеонтологии, а в начале января попечитель учебного округа решение утвердил. Узнав об этом, Владимир Онуфриевич поехал в Марсель, чтобы пополнить свое давнее исследование о пресноводных меловых отложениях, дабы расширить работу и представить как докторскую диссертацию.
   Однако надо было торопиться в Москву, тем более что вернувшаяся уже из Берлина Софья Васильевна прислала тревожную телеграмму о том, что Рагозины недовольны затянувшимся отсутствием Владимира Онуфриевича. В университете его тоже ждали с большим нетерпением, так как геологию читать было некому. 25 февраля 1881 года доцент Московского университета Владимир Ковалевский сообщал в Мюнхен Карлу Циттелю:
   «Я уже несколько недель в Москве и начал читать лекции, которые идут неплохо, хотя число слушателей у меня не превышает дюжины – в теперешнее время все студенты стремятся к медицине и юриспруденции».
4
   В воскресенье, 1 марта 1881 года, в третьем часу дня, в Петербурге, на пустынном Екатерининском канале взрывом бомбы был остановлен, а другим взрывом – смертельно ранен император всероссийский Александр II. Злоумышленники не пытались бежать; их схватили на месте. Один из них, студент Николай Рысаков, назвался мещанином Глазовым, другой, студент Игнатий Гриневецкий, никак не назвался и умер через несколько часов после царя: бомба, брошенная им в императора, не пощадила и его самого… Затем взяли Тимофея Михайлова, Николая Кибальчича, Софью Перовскую, беременную Гесю Гельфман. Андрей Желябов, случайно арестованный накануне покушения, объявил себя его главным организатором и потребовал, чтобы его присоединили к процессу товарищей.
   Убив Александра II, народовольцы рассчитывали запугать Александра III. И молодой государь испугался. Но именно поэтому он должен был демонстрировать твердость. Следствие над террористами велось с курьерской скоростью. Суд не старался выяснить меру виновности каждого из обвиняемых. Все удостоились одинакового приговора: смертная казнь через повешение. Пятью виселицами55 ознаменовал восшествие на российский престол Александр Александрович, словно бы скопировав деда, предварившего свою коронацию пятью виселицами декабристов.
   Пока в столице разыгрывались трагические события, Софья Васильевна быстро собралась и – теперь вместе с дочерью и ее няней Марией Дмитриевной – снова укатила в Берлин продолжать научные занятия. Проводив жену, Владимир Онуфриевич поехал к брату. Отъезд обоих супругов был решен и осуществлен так внезапно, что вызвал недоумение у их друзей, а затем и у историков.
   Высказывалось предположение (ничем, однако, не подтвержденное), что Софья Ковалевская была замешана в деле 1 марта, поэтому-де и умчалась за границу с такой поспешностью. Да и в действиях Владимира Онуфриевича пытались углядеть скрытый смысл: не пережидал ли он в Одессе тревожное время? Однако поспешный отъезд настолько соответствует характерам Ковалевских, что ни в каких особых объяснениях не нуждается. Тем более что в Одессе Владимир Онуфриевич пробыл меньше недели: он вернулся к своей очередной университетской лекции. Правда, завершить первый лекционный курс ему так и не пришлось, но по причине уже совсем иного рода. В дороге он подцепил тиф, и, пока длилась болезнь, пришел к концу учебный семестр.
   Между тем трон российский продолжал шататься, во всяком случае, так считал император, ибо вновь назначенный губернатором Петербурга генерал Баранов, усердствуя выше меры, ежедневно докладывал о раскрытии новых и новых заговоров, вовсе не существовавших. Усиливалось влияние обер-прокурора Синода Победоносцева, считавшего, что для укрепления самодержавия нужны чрезвычайные средства. Было сочтено полезным, если одна часть населения станет нападать на другую часть, а власти, держась в тени, умело направят «народное возмущение» в нужное русло. Вызвать такое «возмущение» было особенно просто в многонациональной стране. 29 апреля государь подписал составленный Победоносцевым манифест об укреплении самодержавия. В следующие дни ушли в отставку Лорис-Меликов, Абаза, Милютин, то есть министры, считавшиеся либеральными. А вечером 7 мая Александр Ковалевский сообщил брату из Одессы о первых плодах «твердого» правительственного курса:
   «Начиная с воскресенья все грабят и бьют. Теперь уже евреи, говорят, не могут ходить безопасно по улицам. Вчера, казалось, успокоилось, и я сегодня хотел поехать на несколько дней в Крым, и мы отправились, т[о] е[сть] я, и меня провожала вся семья. Подъехали к Преображенской, а там уже тревога, подняты на каланче красные флаги, все магазины русские приказано запереть (еврейские всю эту неделю закрыты), и я вернулся и не поехал. Теперь, когда тебе пишу, бушует толпа на Колонтаевской, разбивая там остатки кабаков и лавочек […]. Не знаю, чем это кончится. На 9-е обещают совсем покончить с евреями, вчера ходили слухи, что намерены взорвать вокзал, чтобы уничтожить еврейское имущество, которым он завален56. А в местных газетах пишут, что все кончено, вероятно, потому, что на Дерибасовской больше не бьют стекол. Да, времечко! И какая это дрянь все проделывает? Это даже не рабочие, а какой-то противный сброд […]. Боюсь, что мне еще долго нельзя будет тронуться в Крым».
   Владимиру Онуфриевичу в Москве еще в большей мере, чем Александру Онуфриевичу в Одессе, было ясно: бесчинства «дряни» – это прямое следствие «усмирительной» политики нового царствования.
   О своей болезни Владимир Онуфриевич ни слова не написал ни брату, ни жене. Позднее Александр мягко журил Владимира за скрытность и сокрушался, что тот не вызвал его в Москву – скрасить «долгий период выздоровления».
   «Ужасно больно, – сочувствовал он, – что ты столько времени сидишь совершенно один; как идут дела Софьи Васильевны? Долго ли она останется в Берлине? Вот, говорили, отличный предмет, нужно только карандаш и больше ничего, а вот два года подряд С[офья] В[асильевна] все странствует; поставь ей, пожалуйста, эту шпильку в одном из писем».
   Но Ковалевский не забывал, что не для того избавил Софу от оков родительской власти, чтобы надеть на нее другие оковы. Он постоянно повторял, что она свободна во всем. Его стремление ничего ей не навязывать Софа истолковывала иногда как полное к себе равнодушие. Оскорбилась она и тогда, когда с опозданием узнала о перенесенной Владимиром болезни.
   «Пока ты будешь высылать мне исправно деньги, – ответила она на осторожный вопрос о ее планах, – буду жить за границей, работать по мере сил и на судьбу плакаться не буду. Ты знаешь, что в заграничную жизнь втягиваешься. К тому же твоя последняя болезнь так ясно показала мне, что ты совсем во мне не нуждаешься, что значительно поотбила у меня всякую охоту возвращаться».
   Впрочем, вскоре все обиды были забыты; Софья Васильевна стала слать мужу длинные, нежные послания. Как бы оправдывая перед ним свое долгое пребывание за границей, она писала: «Ты человек настолько энергичный и талантливый по самому своему темпераменту, я же, наоборот, такая олицетворенная пассивность и инерция, что, живя с тобой, я невольно начинаю жить только твоей жизнью, становлюсь „примерная жена и добродетельная мать“, а о том, чтобы самой что-нибудь leisten57, совершенно забываю». Она понимала, что, регулярно высылая ей деньги, сам Владимир Онуфриевич живет «каторжной жизнью» и, кроме того, себя лишает возможности заниматься наукой. Все это, признавалась Софья Васильевна, вызывает у нее по временам угрызения совести. «Будь ты, как другие люди, – писала она, – дорожи ты удобствами и спокойствием семейной жизни, я бы ни за что не имела храбрости просить у тебя такой жертвы; одела бы на себя смиренно мой Lumpen58 и дала бы мягкой тине семейной и буржуазной жизни затянуть и те небольшие дарования, которыми снабдила меня природа. Но ввиду того, что ты сам всячески разжигаешь мое самолюбие, то я считаю себя вправе […] жить себе le coeur leger59 там, где это всего благоприятнее для моей работы».
   Она писала, что сильно скучает, что мечтает снова путешествовать вместе с Владимиром и что, если он не выберется за границу, она вернется домой, но будет просить, чтобы он потом снова отпустил ее месяца на два – завершить успешно продвигаемое математическое исследование, которое, по мнению Вейерштрасса, «будет принадлежать к самым интересным работам последнего десятилетия».
   В ответ Ковалевский слал «диссертации о взаимной свободе», которые только злили Софью Васильевну и вызывали новые недоразумения между супругами.
5
   По мере того как расширялось и совершенствовалось производство минеральных масел, все большая часть расходов падала на доставку товара потребителям. Малый удельный вес масел усугублял положение: на каждую единицу товара тяжелым бременем ложилась перевозка тары. И замена деревянных бочек металлическими почти не давала выгоды.
   Задумавшись над конструкцией металлических бочек, Ковалевский скоро сообразил, что она ничем не оправдана и продиктована лишь консервативностью человеческого мышления. «Все хотели, – поделился он с братом, – формой железной бочки подражать форме деревянной, делать жестяной бидон в форме деревянного ящика; хотели влить „вино новое“, в этом случае железо, в „старые мехи“ деревянных привычных форм». Оказалось, что наиболее удобной и экономичной должна быть форма сплющенного шара. Подсчеты показали, что при этом вес тары, а следовательно, и накладные расходы на перевозку одного пуда масла окажутся вдвое меньшими.
   Так ко всем своим многоразличным занятиям Владимир Онуфриевич прибавил еще одно: он стал изобретателем. Приняв однажды столь неожиданное направление, его творческая мысль начала генерировать одну оригинальную идею за другой. Софью Васильевну он засыпал длинными письмами, в которых с воодушевлением излагал обширнейшие проекты. Здесь и монорельсовая дорога для перевозок внутри Москвы, и особая электрическая сеть для охраны границы от контрабандного провоза спирта, и даже доставка грузов по рекам, скованным льдом.
   О последнем из перечисленных изобретений Ковалевский писал особенно подробно, так что мы можем с большой полнотой проследить за ходом его мыслей.
   Во второй половине октября, приехав в Константиново, Ковалевский стал свидетелем необычно раннего ледостава на Волге. Это было подлинное бедствие, ибо миллионы пудов хлеба, направлявшегося вверх по реке, оказались вмерзшими в лед вместе с баржами. Много других, также крайне необходимых товаров стали недоступны потребителю. «Товарищество» тоже несло большой урон: в двухстах верстах от Константинова застрял караван судов, везший на завод шестьсот тысяч пудов нефти.