Подумай серьезно сам над этим, и ты увидишь, какая тут широкая научная деятельность еще впереди; представь себе какого-нибудь носорога, лошадь (Equus вообще), свинью. Может ли быть что-нибудь страннее таких форм; откуда же они появились, как произошла та или другая форма? Ведь не созданы же они каждая aus alien Stucken29, как мы их видим; подумай о такой форме, как гиппопотам; ведь это безумно просто, откуда явилась такая бестия? Как она дошла до той формы, как мы ее видим?»
   Владимир Онуфриевич сумел разглядеть «странное» в строении самых обычных животных – не только таких экзотических, как носорог или гиппопотам, но свинья и лошадь. Увидеть странное в обыденном – это дар редкий, свойственный творческим натурам. Увидеть странное – это уже подступ к тому, чтобы его объяснить! Владимир Ковалевский считал, что объяснение «даст, даже отчасти дает нам разумная палеонтология с дарвинизмом». «До сих пор она положительно не существовала, и мне кажется, это поле очень благодарное для будущего пятидесятилетия».
9
   О побеге Жаклара существует несколько версий – фантастичных и даже заведомо ложных.
   Биограф коммунара И.Книжник-Ветров считает наиболее достоверным рассказ Оливье Пэна, автора статьи «Бегство коммунаров из Парижа», опубликованной в 1880 году.
   …По заведенному порядку в час свиданий посетители вместе с заключенными расхаживали по двору тюрьмы. Жаклар, сумевший сбрить бороду и «переодеться в довольно приличное платье, что сильно изменило его наружность», улучил момент и перед тем, как начали выгонять посетителей, оказался у ворот тюрьмы. Размахивая шляпой, он развязно заявил смотрителю, что пришел к своему родственнику Жаклару.
   – Слишком поздно! Я не дозволю свиданий за десять минут до запирания ворот, – услышал он в ответ.
   – Но, милостивый государь, у меня есть дозволение… Я нарочно приехал из Парижа…
   – Ах отвяжитесь вы от меня! Есть у меня время слушать ваши возражения! – И смотритель вытолкал Виктора за ворота.
   Дежуривший в тот день стражник славился своей грубостью; ею якобы и воспользовался Жаклар.
   Все это тоже выглядит фантастично. А впрочем… Если смотритель был подкуплен…
   Пэн утверждал, что свидание с Жакларом было в тот день разрешено двоим: его сестре и приятелю ее мужа. А в ворота тюрьмы с обоими пропусками прошла только сестра. Так у Виктора оказалось лишнее «дозволение».
   Это правдоподобно.
   Неясно только, действительно ли у Жаклара была сестра и находилась ли она в Париже. Ни в каких других источниках упоминаний о ней нам обнаружить не удалось.
   Но ведь в Париже со специальной целью помочь Жаклару уже четвертый месяц жили Ковалевские! Так, может быть, в тюрьму явились не «сестра и приятель ее мужа», а «сестра жены и ее муж»? Право же, такую неточность Оливье Пэн мог вполне допустить!
   За четыре дня до побега Владимир Онуфриевич получил важное письмо от брата. Опасаясь, что кредиторы наложат арест на Шустянку, Владимир давно уже оформил «продажу» своей половины Александру. Но имение, в свою очередь, было опутано долгами покойного Онуфрия Осиповича. И вот из-за беспечности Владимира какие-то кредиторы подали ко взысканию. На Александра, как снег на голову, свалилось постановление суда об описи имущества в Шустянке. Это известие «страсть как сразило» Владимира. Он ответил брату, что обратится за помощью к Евдокимову, «слезно» попросит взаймы у Языкова, будет «колотиться, как рыба об лед», но соберет необходимую сумму. «Надо из кожи лезть, чтобы только спасти имение». Позднее они как-то выпутались, и об этом небольшом эпизоде можно было бы не упоминать, если бы не одна деталь. Хотя Владимир не отличался аккуратностью в переписке, на финансовые вопросы он реагировал незамедлительно: слишком остро стояли они перед обоими братьями. А на этот раз он в течение шести дней «не мог урвать часа, чтобы написать ответ». И, объясняя, чем именно был занят, сообщал:
   «В прошлое воскресенье мужу Анюты удалось бежать из тюрьмы из Версали, мы его быстро снарядили и выпроводили вон, а затем и сами уехали; они (Корвин-Круковские. – С.Р.) просили меня проводить их до границы и до Франкфурта и т[ак] к[ак] взяли мое путешествие на свой счет, то я и согласился и пишу тебе на станции во Франкфурте».
   Жаклар покинул Францию с паспортом Ковалевского.

Глава десятая
Эволюция копытных и идеи эволюции

1
   Общая беда и общие надежды, какими они жили в Париже, должны были, кажется, сблизить мнимых супругов как никогда прежде. Но произошло, по всей видимости, обратное. После бегства Жаклара, когда старики Корвин-Круковские поспешили отправиться восвояси, а Софья Васильевна – в Берлин, чтобы продолжить занятия у Вейерштрасса, Владимир Онуфриевич с неожиданной твердостью заявил, что останется в Париже. Благо в Берлин перебралась Юлия Лермонтова, так что Софе не грозило полное одиночество. Ему же необходимо было если не закончить монографию об анхитерии, то хотя бы изготовить к ней рисунки. Впервые Владимир Онуфриевич не поступился своими интересами ради Софьи Васильевны.
   Получив во Франкфурте 60 франков на обратный путь, Ковалевский рассчитал, что денег ему хватит на то, чтобы спуститься по Рейну, переправиться в Англию и уже оттуда вернуться в Париж. И он не пренебрег возможностью осмотреть «удивительный музей Тейлора в Гарлеме и музей в Лейдене». «О Лондоне и говорить нечего, так посещение его мне полезно», – писал он брату. Нелишне было и выждать, чтобы убедиться, что французская полиция не разыскивает его в связи с побегом Жаклара.
   Вернувшись в Париж, Владимир Онуфриевич в течение месяца завершил работу над таблицами рисунков к будущей монографии. Теперь он мог поторопиться в Берлин, к поджидавшей его Софье Васильевне, которую любил по-прежнему, «гораздо больше, чем она меня».
   Однако Владимир уже иначе смотрел на свои отношения с Софой и не ждал от них ничего хорошего. Нет, он не считал себя безнадежно влюбленным. Наоборот, он знал, что их фиктивный брак может легко перейти в действительный: следует лишь взять на себя «роль неотступного дядьки». Но именно этого он всячески избегал. Он считал нечестным, «заключивши брак по надобности», как бы обманом заполучить себе жену. Кроме того, он видел, как сильно Софа увлечена математикой. И полагал, что она будет глубоко несчастна, если сделается матерью: ведь забота о ребенке неизбежно отвлечет ее от науки. Да она и сама не скрывала, что «боится этого ужасно». «Кроме того, я думаю, она будет дурной матерью, в ней нет ни одного материнского инстинкта, и ребят она просто ненавидит». Владимир пророчил, что Софа будет очень несчастна в жизни, ибо в ее крайне противоречивой и дисгармоничной натуре «есть много такого, что не даст ей добиться счастья».
   Как же решиться «взять на себя ответственность быть мужем и отцом, особенно с таким человеком, как Софа»? Усматривая в своем характере «некоторое кочевание и шляние», Ковалевский чувствовал бы себя «не в своей тарелке», если бы был привязан к одному месту. У Софы же переезды вызывали отвращение. Ей хотелось спокойной «оседлой» жизни, с большим числом «коротких знакомых».
   «Мы оба теперь очень раскаиваемся в этом браке. Я раскаиваюсь за нее, потому что это положение замужней очень стесняет ее и может страшно стеснить ее в будущем». «Если бы она полюбила кого-нибудь искренне и это был бы хороший человек», то Владимир Онуфриевич готов был принять на себя «всякие вины и преступления, чтобы добиться развода и сделать ее свободною».
   На зимний семестр он отправился в Иену, маленький городок, прославленный древним университетом, в котором работали два крупнейших биолога-дарвиниста – Отто Гегенбауэр и Эрнст Геккель. У них Владимир Онуфриевич надеялся «набраться философского духа». К тому же пора его ученичества прошла. Надо было сдать экзамены за университетский курс, а в провинциальном городке это стоило сравнительно немного.
   «В Иене я устроился хорошо, – сообщал Владимир брату 15 декабря 1871 года, – жизнь дешева, квартира стоит 5 талеров в месяц, а обед 6, дров я купил на 3 талера, чай есть, вот и все, что надо. […] Я приступаю к экзамену и пишу Auszug30 из моей работы для представления как диссертации. Геккель декан и говорит, что очень рад докторирен31 твоего брата. Стоит это здесь 71 талер, все-таки дешевле, чем везде».
   Время опять пришлось уплотнить до предела.
   Владимир Онуфриевич быстро написал извлечение из своей монографии (на немецком зыке), чтобы защитить его как диссертацию на доктора философии, а затем стал начисто отделывать саму монографию (на французском). Приходилось также готовиться к экзаменам по химии, которую он изрядно забыл, и по зоологии, ибо Геккель предупреждал, что хотя главное внимание уделит ископаемым, но «пройдется» и по современным низшим животным. Еще Владимир Онуфриевич занимался сравнительным изучением черепов разных классов позвоночных в лаборатории Гегенбауэра и по два часа в день переводил новую книгу Гексли, которую взялся издать Евдокимов. Заработать хоть немного денег и тем облегчить положение брата, который обещал высылать ему ежемесячно по 50 рублей, но фактически высылал больше, Ковалевский считал своим нравственным долгом.
   Однако чередование столь различных занятий создавало неприятное ощущение, будто он не имеет свободной минуты и «вместе с тем» ничего не делает. Особенно пугало Ковалевского обилие материала в лаборатории Гегенбауэра, где он изучал скелеты рыб, амфибий, рептилий, оказываясь «лицом к лицу со всею, т[ак] сказать, природою».
   «Можно, пожалуй, всю жизнь просматривать, материалу хватит, а между тем, не работая специально над одним, не углубляешься в предмет», – писал он недовольно брату.
   Но еще сильнее его угнетало полное одиночество. Утешение он находил только в том, что «никто не страдает» из-за него, да мысль о брате согревала в самые тоскливые минуты. «На тебя я всегда могу положиться, – писал он Александру, – знаю, что и простишь мне все, и защитишь меня перед другими, и вообще будешь обо мне хлопотать больше, чем я сам о себе».
   «Ты не поверишь, Саша, как меня поддерживает наша хорошая общая дружба и взаимная преданность. Не будь этого, я бы просто удавился, и убежден, что в будущем мне доставит много отрады твоя семья. Состарившись немного, необходимо иметь какой-нибудь угол, где тебя искренне любят и где сам можешь сильно любить и возиться с подрастающим народом. Иначе впадешь в такой эгоизм и сухость, что страсть». О том, чтобы создать собственную семью, он не помышлял.
   Даже на рождественские праздники Владимир не поехал в Берлин и в полном одиночестве встретил 1872 год. Сквозь толстые стены и закрытые ставни в его комнату проникали беззаботный смех и веселые песни. Владимиру не спалось. Прислушиваясь невольно к чужому веселью, он строчил очередное послание брату.
   «Довольно мрачно в моей норе. Впрочем, я ведь животное, любящее одиночество, и это меня мало огорчает», – пытался он обмануть Александра и самого себя.
2
   Обширные знания, какие уже приобрел Ковалевский, переполняли его мозг и то и дело «выстреливали» зарядами новых идей. Его письма полны проектов научных работ в самых разных направлениях. То он хочет провести сопоставление костей слухового аппарата у разных классов животных – «старый и опять поднятый вопрос», то решает исследовать основные две группы млекопитающих – плацентарных и сумчатых, ибо пока что сумчатые представляются ученым как «особый мир, точно на другой планете».
   Однако Владимир Онуфриевич ненадолго задержался на этих предметах. Он уже размышлял над тем, что палеонтологические находки «описывались под разными названиями в разных странах и от всего этого произошел такой Wirrwarr32, что ужас». Отсюда следовало, что надо «просто объехать все музеи, где есть остатки, и, сопоставив описания с оригиналами, наконец schlichten33 всю эту путаницу (а это совсем нетрудно, и у меня уже есть много данных для этого из того, что я видел до сих пор и имею в своей коллекции)».
   Стесняемый, как всегда, недостатком денег, Ковалевский даже сожалел, что не отложил до осени экзамены, «чем бы сберег 75 талеров» для задуманной поездки по музеям.
   Однако день экзаменов приближался, и в письмах Владимира Онуфриевича появилась нервозность. Он опасался вопросов из таких разделов, которыми занимался мало. Ему крайне неприятна была мысль, что в тридцать лет он будет «плавать» как начинающий студент. Но «все, конечно, обошлось благополучно», ибо спрашивали «такой вздор», что он мог бы и два года назад выдержать эти экзамены. А «с страшным здешним ослом-геологом» Владимир Онуфриевич даже «сильно погрызся и наговорил ему во время экзамена неприятностей с намеками на его полную несостоятельность». Такая «задиристость» вскоре дорого обойдется Ковалевскому, но пока что все устроилось без осложнений.
3
   На весенние каникулы Юлия Лермонтова уехала домой, и «доктору философии Иенского университета» пришлось провести их в Берлине, где он «решительно ничего не делал». Однако перерыв в лабораторных занятиях позволил многое обдумать и еще сильнее подхлестнул его творческую мысль. В результате возникла идея целой серии «Палеонтологических этюдов», то есть монографий, посвященных отдельным ископаемым животным. Ученые, с которыми он обсудил этот замысел, согласились, что «теперь подобная работа решительно необходима».
   Отправленная для публикации в Петербургскую академию наук его монография об анхитерии превращалась, таким образом, в первый из целой серии «этюдов». И поскольку в ней прослеживалась эволюция непарнопалых, естественно было приступить к другой, гораздо более крупной группе копытных, то есть парнопалым.
   Эта группа представлена в современной фауне огромным разнообразием форм – от свиньи до гиппопотама, от коровы до оленя, от антилопы до жирафа… Ковалевского не мог не увлечь вопрос о том, как образовался весь этот мир, какие стадии прошел в своей эволюции.
   Те немногие палеонтологи, которые отважились стать на позиции Дарвиновой теории, поспешили произвести всех парнопалых от аноплотерия – животного раннетретичной (эоценовой) эпохи, тщательно описанного и реконструированного еще Жоржем Кювье. Между тем Ковалевскому было ясно, что такая точка зрения ошибочна и может привести лишь к дискредитации эволюционного учения.
   Ибо аноплотерий опирался только на два пальца, тогда как у некоторых даже нынешних парнопалых, например у свиней, их четыре. Одного этого Ковалевскому достаточно, чтобы утверждать, что аноплотерий – это боковая ветвь на эволюционном древе. Он имел общего предка с другими парнопалыми, но сам таким предком быть не мог!
   С растущим нетерпением ждал Владимир Онуфриевич возвращения Юлии Лермонтовой, чтобы поскорее отправиться в странствие по палеонтологическим музеям Европы – уже не ради того, чтобы привести в порядок палеонтологическую номенклатуру, а чтобы разобраться в одном из важнейших вопросов эволюции животного мира.
   Его стремление поскорее вырваться из Берлина не ускользнуло от проницательной Софы. И конечно, смертельно ее обидело. Взаимные колкости быстро перешли в ссору. Сгоряча они наговорили друг другу много резкого, несправедливого. И решили, что ничего, кроме терзаний, не могут принести друг другу. А потому лучше поменьше встречаться. И даже не встречаться вообще…
   Давно подготавливаемый и все же неожиданный для обоих разрыв казался полным и окончательным. Владимир Онуфриевич уехал озлобленный, с острой занозой в сердце, которую намерен был во что бы то ни стало из себя вырвать…
4
   Первая остановка – в Бонне – сильно разочаровала его. Материалов, на которые он рассчитывал, в музее попросту не оказалось: «свинья Троншель», хранитель музея, при публикации описаний «нагородил вздор».
   «Просмотревши и срисовавши то немногое, что есть», Владимир Онуфриевич поспешил спуститься на пароходе в Висбаден («где я наверное знаю, лежит для меня многое интересное, которое уже было слегка описано, а главное, одна свиная голова, которая мне очень нужна»).
   Затем последовали Дармштадт, Штутгарт, Цюрих…
   Быстрые передвижения, как это бывало всегда, оживили и подняли настроение Ковалевского. Нет, душевную боль он не преодолел, но сумел загнать ее вглубь. Встретившись в Цюрихе с Жакларами, он показался им в «таком хорошем, здоровом расположении духа», что Анюта долго еще вспоминала об этом…
   Дольше, чем в других местах, Ковалевский задержался в Лозанне. Хотя он заранее знал, что там «лежит очень много важного», коллекция музея превзошла самые смелые его ожидания.
   «Я нашел здесь, – писал он брату, – довольно много нужных мне остатков, особенно косточки carpus и tarsus34 довольно полны и не раздавлены в лигните, а эти косточки, собственно, главное дело в скелете».
   Не удовлетворившись зарисовками, Владимир Онуфриевич заказал гипсовые слепки с нужных ему экспонатов, а заодно выучился у скульптора их изготовлять. «Я еще не знаю, во что мне это обойдется, – обеспокоенно писал он, – надеюсь после [окончания] работы сбыть их за свою цену в Петерб[ургскую] академию или куда-нибудь, лишь бы хватило капитала».
   Поездки не только обогащали Ковалевского материалом для исследований, но и помогали расширять связи с учеными. Еще по дороге из Иены в Берлин он оказался попутчиком Людвига Рютимейера – швейцарского зоолога и палеонтолога, одного из немногих знатоков ископаемых млекопитающих, пытавшегося уже, правда, в общих чертах пересмотреть палеонтологические данные с позиций теории Дарвина. Два ученых быстро нашли общий язык и «расстались большими друзьями». При прощании Рютимейер даже потребовал, «чтобы быть с ним в постоянной переписке».
   Во всех музеях, где появлялся Ковалевский, ему, как правило, оказывали самый теплый прием. «Так как из палеонтологов млекопитающих никто не знает, – объяснял он, – то все рады, когда появляется такой мудрец, который умеет сделать что-нибудь с этими костями; еще зубы некоторые знают, но об костях ни малейшего понятия».
   Директор музея в Лозанне, крупный геолог Реневье, не только позволил сделать все нужные Ковалевскому зарисовки и слепки, но и снабдил целой пачкой рекомендательных писем.
   В Лионе оказалось «пропасть хорошего, но все известно», поэтому, пробыв в городе только полтора дня, Владимир Онуфриевич поспешил дальше.
   В Пюи обложные дожди заставили его купить зонтик. Раздосадованный непредвиденным расходом, Ковалевский отправился в музей, где застал плохо выбритого, помятого, косоглазого и «неслыханно грязного» старика, которого принял за служителя. Но оказалось, что это доктор Эймар, директор музея и обладатель богатой частной коллекции. Приезжего он встретил с настороженным недоверием, на вопросы отвечал односложно и сухо; рекомендательные письма не произвели на него ровно никакого впечатления. А когда гость заикнулся о его частной коллекции, Эймар и вовсе замкнулся, насупился и замолчал.
   Лишь после долгих настояний и просьб он с видимой неохотой повел гостя в свою загородную виллу.
   Большой двухэтажный дом встретил Владимира Онуфриевича так же мрачно и недоверчиво, как и его хозяин. В доме были закрыты все двери и ставни; Эймар долго громыхал ключами, прежде чем отомкнул многочисленные запоры и ввел гостя внутрь.
   Кое-как прибранной в доме оказалась только одна комната, да и в ней пол был заставлен огромными бутылями с вином и пивом, по углам громоздились кучи каких-то черепков, камней, обломков старинного оружия, выдававших основную научную специальность хозяина (Эймар был археологом), а на протянутых от стены к стене веревках сушились женские рубахи.
   Потоптавшись в нерешительности, старик толкнул какую-то дверь и в полном молчании стал подниматься по темной скрипучей лестнице.
   Ковалевский поспешил следом и ахнул. На втором этаже перед ним открылась комната, сплошь заваленная окаменелостями.
   Глаз палеонтолога вмиг определил, что здесь собраны остатки млекопитающих одного периода: переходных слоев между эоценом и миоценом, – как раз то, что больше всего нужно было Владимиру Онуфриевичу!
   «Главное, ведь ничего не описано, – сообщал он брату, – и обо всех этих зверях существуют только догадки, а тут лежит материал, чтобы описать животное полнее, чем живое, потому что существуют все возрасты».
   Однако ликовать было еще рано. Ибо Эймар объяснил гостю, что работать в этом доме никак невозможно. И, увидев, что тот сильно обескуражен, «успокоил» его, пообещав приходить с ним сюда иногда, «на часок после обеда».
   «Я просто перепугался, – делился с братом Ковалевский, – ну что можно сделать за часок».
   Сообразив, что в данном случае ложь во спасение и что терять ему все равно нечего, Владимир Онуфриевич стал убеждать старика, что ради его коллекции специально приехал из Петербурга, одна дорога обошлась ему в 600 франков и он не может уехать ни с чем. Если хозяин не хочет доверить ключей от дома, то пусть позволит перенести нужные материалы в музей!
   Но Эймар упорно твердил свое. И, словно бы издеваясь, угрюмо бормотал, что живет только ради науки и что коллекция, которую он собирал тридцать лет, к услугам всех.
   Ковалевский внутренне кипел и уже готов был разругаться со стариком, но вовремя удержался. На следующий день он преподнес Эймару кое-что из своей коллекции, которую, несмотря на безденежье, упорно собирал с самого начала своих палеонтологических занятий.
   Подношения, конечно же, были очень скромными в сравнении с теми богатствами, какими владел Эймар, но они заметно оживили сумрачного старика. Он даже позволил перенести кое-какие кости из загородного дома в музей.
   Однако не все, что нужно было Владимиру Онуфриевичу.
   До головы гиопотама, животного, которое особенно интересовало Ковалевского, Эймар «и коснуться не дал».
   Но теперь Владимир Онуфриевич знал, чем пронять старого скрягу.
   Последовали новые подношения, и Эймар, чувствуя, что идет на крайнее самопожертвование, разрешил перенести в музей и голову. Голова оказалась очень тяжелой, так что пришлось позвать на помощь скульптора, которого Ковалевский нанял делать гипсовые копии. Привлекая внимание прохожих, они вдвоем тащили диковинный череп по улицам городка, а хозяин, этот своеобразный Плюшкин от науки, «шел сзади и кряхтел».
   Зато теперь Эймар «совсем разошелся» и стал «очень мил». Много толковал с Ковалевским о палеонтологии, показывал разные древности, реставрация которых и занимала его основное время. «Он, очевидно, старый скряга и очень богатый человек, – заключил Владимир Онуфриевич, – но вместе с тем очень неглупый и с довольно большими сведениями. Археолог он, должно быть, отличный».
   Программа путешествия была выполнена почти полностью.
   Только в Марсель, где Ковалевский намеревался сделать рисунки и схемы для давно задуманной работы о границе между юрской и меловой формациями, он не смог заехать, так как кончились деньги. Но он был «рад донельзя» и с удовольствием предчувствовал, как его парижские коллеги «с ума сойдут от злобы, что у них под боком сделана работа, которую им следовало сделать 20 лет назад».
   Гиопотамы обитали в древнетретичную (эоценовую) эпоху и составляли очень обширную фауну. Только по размерам животные этой группы отличались друг от друга в несколько раз: самые мелкие из них были величиной с кролика, а самые крупные – больше гиппопотама. Главная же особенность всех их состояла в том, что они передвигались, опираясь на четыре пальца, и этот простой факт в сопоставлении с другими особенностями гиопотамов позволил Ковалевскому сделать вывод, что именно они, а, не аноплотерии являются древними предками парнопалых.
   С этой новостью Владимир Онуфриевич приехал в Париж и сполна насладился произведенным эффектом: Годри, Жерве, Милн-Эдвардс «ахнули, увидевши мои материалы».
   Однако Ковалевскому еще предстояло детально обосновать свою точку зрения на эволюцию парнопалых. А материал для этого имелся только в Лондоне, в естественноисторической коллекции Британского музея.
5
   В английскую столицу его побуждало торопиться еще одно обстоятельство.
   После тоскливой зимы в Иене и разрыва с Софой особенно пусто и холодно было на душе. Между тем еще в Берлине (до столь удачного путешествия по музеям Европы) он получил письмо от Марии Александровны Боковой. За прошедшие годы она окончила в Цюрихе медицинский факультет, стала врачом-окулистом и на лето 1872 года собралась в Англию – стажироваться в глазной клинике. В Париже Ковалевский узнал, что планы ее не переменились: она в Лондоне, и к ней ненадолго приехал Сеченов, а также Суслова. И вскоре Владимир Онуфриевич беседовал со старыми друзьями.
   Суслова занималась медицинской практикой. Много сил отдавала она бедным пациентам, преимущественно женщинам, которых лечила бесплатно. Но бесконечная вереница больных, коим врач не всегда может помочь, сильно утомляла Надежду Прокофьевну и против ожиданий не приносила ей полного удовлетворения. Владимир Онуфриевич нашел Суслову печальной и разочарованной. «Она просто ненавидит свою жизнь, до такой степени, говорит она, частная практика убийственна», – писал он брату.