Ответ был не совсем точным: Ковалевский еще не знал самых последних исследований, согласно которым один род моллюсков встречается в американском и отсутствует в европейском девоне. Но не Синцов мог поймать магистранта на такой микроошибке! Он, однако, заявил с вызывающим высокомерием, что американский девон имеет важное отличие и оно должно быть известно всякому.
   – Я считаю ответ по геологии неудовлетворительным, – подвел итог экзаменатор.
   (После экзамена по просьбе Ковалевского Мечников спросил Синцова, что он имел в виду под «важным отличием» американского девона от европейского. И тот сказал, что оно заключается «в присутствии в некоторых слоях кремней с органическими остатками и в появлении наземной флоры». Ковалевский мог только прийти в изумление от потрясающего невежества экзаменатора. Он хорошо знал, что кремни с органическими остатками повсюду встречаются в европейском девоне «и говорить, что они составляют особое отличие американского девона, есть величайшая нелепость». А наземная флора в европейском девоне была открыта даже раньше, чем в американском. Таков был «уровень» экзаменатора, решившего во что бы то ни стало «обрезать» крупнейшего геолога и палеонтолога своего времени!).
   Вопрос по палеонтологии был еще более наглым. Он касался членистоногих палеозойской эры, причем Иван Федорович потребовал описать наружный вид перечисленных им родов. Ковалевский ответил, что помнить диагнозы многих сотен родов невозможно и не нужно, для этого имеются справочники.
   – А я считаю это важным и ответ по палеонтологии считаю неудовлетворительным, – с торжеством объявил Синцов.
   Для третьего, практического, вопроса он извлек из кармана какой-то кулек и, развернув его, высыпал на стол горсть ракушек, собранных им в поездке по Бессарабии.
   – Извольте мне определить предлагаемые третичные раковины, – потребовал экзаменатор, а кто-то из профессоров, видя, сколь они мелки, услужливо протянул Ковалевскому лупу.
   – Всякому геологу известно, что в одном, например нижнем, олигоцене заключается до 800 видов и потому определять их на память невозможно, – ответил Ковалевский и предложил Синцову «всыпать этот сор обратно в карман».
   Иван Федорович встал и сказал, что он не желает больше спрашивать. Экзамен длился не больше пяти минут.
7
   Плюнув на все, Ковалевский уехал в Киев, в несколько дней продиктовал стенографистке диссертацию, чтобы защищать ее и сдавать экзамены в Петербурге. О новом своем намерении он написал Мечникову и просил выслать оставленный в Одессе диплом.
   Илья Ильич пребывал в ужасной тревоге. Его жена Людмила Васильевна, с которой он обвенчался три года назад, больная чахоткой, лечилась на заграничных курортах. И вот он получил телеграмму, что состояние ее резко ухудшилось и она умирает. Он тотчас оформил отпуск и, получив за несколько часов до отъезда письмо Ковалевского, ответил торопливой запиской.
   «Я не имею времени подробно потолковать с Вами, но вкратце скажу Вам свое мнение, если позволите. По-моему, Вам теперь не следует ехать в Петербург. Вам придется иметь дело с двумя лицами, которые друг к другу относятся крайне враждебно. Находясь в хороших отношениях с Ерофеевым, Вы уже этим самым возбудите против себя Иностранцева, который к тому же принадлежит к числу особенно терпимых людей.
   Диплом Ваш будет выслан Вам завтра».
   То ли эта записка, то ли обычная склонность Владимира Онуфриевича быстро менять решения, а скорее всего известие о скором возвращении из-за границы Головкинского заставили его опять добиваться своего в Одессе.
   Новое появление Ковалевского побудило Синцова снова «трубить» о невежестве Владимира Онуфриевича, и ему невольно стал поддакивать Вальц: он продвигал Ивана Федоровича в ординарные. Вальц даже сказал Сеченову:
   – Ну я думал, что Ковалевский знающий человек, а теперь убедился, что он ничего не знает.
   Владимир Онуфриевич задыхался от чувства своего полного бессилия. Одного из образованнейших геологов Европы, его третировали как жалкого невежду, а действительно невежественного врага осыпали похвалами и называли «вновь встающим светилом науки», в чем Вальц особенно усердствовал.
   Владимир Онуфриевич пытался объяснить декану, что дело нечисто, и тот поспешно согласился, ибо принадлежал к тому типу людей, которые хотят ладить со всеми. А вину за позорный экзамен взвалил на… Мечникова, благо тот был далеко.
   «Не будь Сеченова, Синцова бы выбрали [в ординарные] большинством, – писал Владимир брату, – но благодаря его протестам голоса разделились, и все три кандидата получили по 5 белых шаров и по 4 черных, то есть все поровну. Сеченов точит нож против Синцова и надеется, что в совете еще удастся провалить его (всего ведь 2 кафедры, а три кандидата), но Вальц угощает всех обедами и лезет из кожи, чтобы провести Синцова».
   Между тем Головкинский, обещавший давно уже быть в Одессе, все не приезжал, и Владимир Онуфриевич стал подозревать, что все в заговоре против него.
   Он сильно нервничал, совсем потерял сон, пока однажды ночью ему не пришла в голову «блестящая идея», которую он на следующий день развил перед Сеченовым и получил его полное одобрение. В конце концов, решил Владимир Онуфриевич, провал на экзамене неприятен лишь тем, что об этом будут шептаться по углам, множа сплетни и пересуды. Чтобы пресечь их, достаточно описать ход экзамена, а для убедительности опубликовать также отзывы крупнейших геологов и палеонтологов. Европы, у которых специально проэкзаменоваться. «Все дело так безумно, что геологи поймут его, особенно историю с письменным ответом, а кроме того, я напечатаю и свой письменный ответ, т[ак] к[ак] он очень хорош и притом по самому трудному предмету из всей палеонтологии».
   Владимир Онуфриевич не сомневался, что европейские ученые охотно удостоверят основательность его знаний. Циттель «расхвалит превыше небес и т[ак] к[ак] он один из лучших палеонтологов и притом професс[ор] и академик, то это что-нибудь да значит»; «Рютимейер напишет, что я чуть [ли] не лучший палеонтолог Европы, и то же сделает Годри». «Вывод, конечно, тот – или все эти ученые мошенники, или Синцов, что-нибудь одно. Как тебе нравится этот план; я полагаю, он удавится с досады».
   Дождавшись наконец Головкинского, Владимир Онуфриевич обратился в факультет с просьбой о новом экзамене. Но Синцов решительно восстал против этого. Он чуть ли не бился в истерике, выкрикивал, что подаст в отставку, потребует судебного разбирательства, но еще одного испытания не допустит. Головкинский предпочел не ввязываться в столь сильно обострившийся конфликт.
   Между тем был конец марта, заседания факультетов скоро прерывались, поэтому ехать в Петербург уже не имело смысла. Ковалевский махнул рукой и отправился за границу. Узнав о финале скандальной истории, Александр Онуфриевич (он как раз перед тем получил заграничную командировку и уехал в Алжир – поработать на африканском побережье Средиземного моря) писал брату: «Черт знает что такое! Такой мерзости, такого подлого, гнусного кумовства нельзя было ожидать от этих людей. Они хуже стариков. Я не могу себе простить, что втянул тебя в эту яму, в эту грязь, но, право же, трудно было предполагать что-нибудь подобное. Ведь и Сеченов говорил, что в России всего и есть два лучших естест[венных] факультета – это в Петербурге и Одессе».
   И в другом письме: «Жду с большим нетерпением твоего письма из Мюнхена. Успокоился ли ты после всех этих гадостей и взялся ли опять с прежней энергией за дела? У тебя ведь такие славные вещи, что экз[амен] и вся эта ерунда, собственно, – ноль. Жаль только, что мы задним умом крепки – это, впрочем, относится ко мне».

Глава двенадцатая
«Введение» в эволюционную палеонтологию

1
   Весной 1873 года Анюта родила сына, и к ней в Цюрих приехали старики Корвин-Круковские и (вероятно, по их настоянию) Софа. Василий Васильевич и Елизавета Федоровна, вроде бы давно привыкшие во всем уступать дочерям, теперь оказались непреклонными. После долгих споров и препирательств счастливые родители согласились окрестить мальчика («sehr zartliches Kind»39, – как говорила няня) по всем правилам православного обряда, что и было исполнено в глубокой тайне от русских нигилистов и французских коммунаров.
   Достигнув столь значительного успеха в безнадежно проигранной семейной войне, старый генерал с внезапно проснувшейся энергией повел наступление на младшую дочь. «Ненормальность ее положения» стала главной темой домашних разговоров, и Софа не знала, что отвечать на настойчивые расспросы об ее исчезнувшем «муже».
   Желая освободить «жену» от оков фиктивного брака, Владимир Онуфриевич еще из Англии писал Анюте, прося у нее совета. Анюта отвечала, что «прекратить ложность вашего обоюдного положения кажется мне возможным лишь при определенном, категорическом отношении Софы к этому положению», Софа же ни о чем подобном не помышляет. Погруженная «в какое-то болезненно-пассивное состояние», она не стремится ни к чему определенному.
   Впрочем, Анюта оговаривалась: из сухих коротких писем сестры она мало что может заключить о ее «душевном расположении». Анюта надеялась перетянуть сестру в Цюрих, где находился политехникум, в котором прежде Софа мечтала учиться и который теперь стал открыт для женщин. Анюта полагала, что ориентация Софы на одного Вейерштрасса слишком одностороння и что «расширение границы ее научных занятий» не только принесет ей пользу, но и развеет апатию, поднимет настроение. Но Анюта замечала, что сестра отчуждается от нее. С нескрываемой обидой она писала Ковалевскому: «Даже то, что, по-видимому, должно бы faire pencher la balance40, – т[о] е[сть] мое присутствие в Цюрихе, может подействовать на нее наоборот, и она не захочет иметь наше буржуазное счастье перед глазами».
   А Софья Васильевна, сидя в Берлине за математическими штудиями, порой по нескольку дней подряд не выходила из полутемной, сырой и не очень опрятной своей комнатушки.
   Она чувствовала себя заброшенной в огромном городе, ибо, кроме учителя, двух его пожилых сестер да преданнейшей подруги Юлии Лермонтовой, не общалась почти ни с кем.
   Зато Вейерштрасс стал для нее не только учителем.
   Занимаясь два раза в неделю с талантливой ученицей, открывая все большие масштабы ее математического дарования, ученый не мог не оценить ее трудолюбия и разносторонней образованности; не отметить ее живого темперамента и милой детской непосредственности; своеобразного сочетания в ней застенчивости и озорства; ее глубокой серьезности, вдруг оборачивающейся веселыми розыгрышами; наконец, очарования ее своеобразной наружности… Этот тонкий девичий стан… Очертание усмешливого рта… И эти быстрые, быстрые искорки в бойких и чуть загадочных цыганских глазах…
   Две стареющие, давно утратившие надежды на замужество фрейлейн души не чаяли в ученице своего брата и старались излить на нее все свои нерастраченные запасы нежности. Когда оканчивался урок и Софа шла с ними проститься, они не жалели красноречия, чтобы уговорить ее остаться пить чай.
   За столом Софа легко плела нить беседы, непринужденно переводила разговор с предмета на предмет, остроумно и безобидно шутила – словом, вносила столько оживления, что и старый холостяк-ученый, чья жизнь, давно поделенная между математикой, учениками и двумя сестрами, текла крайне однообразно, также полюбил эти чаепития и с нетерпением ждал очередного занятия с юной фрау.
   Все, что касалось Ковалевского, было странным и непонятным Вейерштрассу. Вначале его ученица, как и подобает, жила с мужем. Но хотя профессор раз в неделю занимался с нею у нее дома, она так и не представила ему своего супруга. В воскресные вечера, когда она сама приходила к учителю, нередко по окончании урока у подъезда звонили и мужской голос говорил горничной:
   – Передайте госпоже Ковалевской, что ее ожидает экипаж.
   Но на приглашение войти всякий раз следовал решительный отказ. Потом Ковалевский стал уезжать и наконец вовсе исчез из Берлина. А на осенние каникулы 1872 года ученица уехала на родину, в имение родителей, и тоже без мужа.
   Такие отношения между супругами казались Вейерштрассу противоестественными. На правах доброго друга он позволил себе задать ученице некоторые заведомо нематематические вопросы. И она, может быть, к собственному изумлению, выложила ему все.
   Глубочайшее потрясение испытал пожилой ученый, узнав ее романтическую историю. Какая неистребимая, всепоглощающая любовь к математике! Какая целеустремленность и даже жертвенность! Ведь ради науки – подумать только! – юная девушка бросила вызов своему окружению, поставила на карту все, даже свою женскую репутацию, даже возможность создать семью, стать матерью, обрести обычное человеческое счастье!.. Милая, талантливая, очаровательная ученица, которую он успел по-отечески полюбить, предстала перед ним бесстрашной амазонкой. И какое трогательное доверие к учителю, какая убежденность в том, что он ее поймет и не осудит!
   Целую ночь после «так сблизившего нас свидания» Вейерштрасс не смыкал глаз, а наутро настрочил ей большое письмо. О том, что неотступно думал о ней и придумал план, следуя которому она сможет не только углубить свои математические знания, но и получить признание в научных и не только научных кругах. Уже из следующего письма видно, что они перешли на «ты», хотя, кроме сестер, брата и одного закадычного друга, Вейерштрасс ни с кем на свете на «ты» не был.
   …Впоследствии, после кончины обретшей громкую славу ученицы, старый ученый сжег все письма Софьи Васильевны. Но письма к ней самого Вейерштрасса сохранились. Изданные П.Я.Полубариновой-Кочиной в оригинале и русском переводе, они пестрят математическими выкладками. Все же порой пробиваются в них интимные нотки, говорящие, впрочем, скорее о бережной заботливости отца, чем о пылкости возлюбленного.
   Тем не менее перелом в отношениях между учителем и ученицей оказался заметным. Заезжие российские кумушки получили достаточно «материала», чтобы разнести по свету пикантнейшие подробности личной жизни Софьи Ковалевской. Слухи дошли даже до Киева, а оттуда Александр Онуфриевич сообщил о них брату.
   «Мне очень нравится рассказ про Софу, – ответил Владимир с беззаботной шутливостью. – Я могу прибавить только, что это непременно бы случилось на самом деле, если бы профессору, „с которым она живет“ (она ходит к нему два раза в неделю), не было 72 лет или около – это именно Вейерштрасс».
   Но Ковалевский не мог не знать, что знаменитому математику не 72, а только 57 лет. Когда Владимир и Софа снова начнут переписываться, она будет возмущена его «упреками и выходками против меня, моих друзей, учителей» – лишнее доказательство, что чувство ревности (ужаснейший порок с точки зрения нигилиста!) вовсе не было чуждо Владимиру Онуфриевичу.
   Переписка мнимых супругов возобновилась весной 1873 года из-за того, что, будучи в Цюрихе, Софа узнала от Анюты: ее «муж» снова за границей и намерен заехать к Жакларам. Софа ужаснулась, представив себе, как поразит родителей неожиданное появление Владимира, о котором еще вчера она ничего не могла им сказать! Она, должно быть, умоляла сестру написать Ковалевскому, чтобы он не приезжал. Но как могла Анюта отказать в гостеприимстве человеку, от которого видела столько добра? Пришлось самой Софе взяться за перо. Письмо ее вышло холодным, полуофициальным, но очень вежливым. Она просила Владимира не показываться в Цюрихе, а вместо этого, когда она вернется в Берлин, приехать к ней туда, чтобы общими силами поискать средство «несколько облегчить наши взаимные отношения».
2
   Дабы привести в исполнение план лютой мести, Ковалевский остановился в Вене и попросил «первого таланта по геологии» профессора Зюсса проэкзаменовать его.
   Считая, что палеонтологическими работами Ковалевский «приобрел хорошую репутацию среди своих собратьев по науке», Эдуард Зюсс решил «выявить его познания в других областях, кроме тех, в которых он уже себя проявил». Шесть заданных им вопросов охватывали важнейшие разделы геологии, и ответы Ковалевского не оставили сомнений в «превосходных познаниях» русского ученого.
   Но Зюсс убедился не только в этом. Ибо почти по всем затронутым вопросам экзаменуемый высказал интересные и глубоко продуманные «личные взгляды», показавшие маститому ученому, что перед ним сложившийся и ярко одаренный исследователь.
   Зюсс не только выдал «свидетельство» в том, что считает Ковалевского «полностью и в высшей степени способным занять профессуру по этим отраслям (то есть геологии и палеонтологии. – С.Р.) в высшей школе», но предложил ему навсегда обосноваться в Вене и читать курс палеонтологии позвоночных. И даже «очень уговаривал сделаться совсем европейским профессором и не возвращаться в Россию».
   – Поймите, герр Ковалевский, – убеждал его Зюсс, – в ближайшие десять лет не предвидится ни одного хорошего палеонтолога по позвоночным. Кроме вас, разумеется. Начав читать в большом городе, таком, как Вена, вы станете известны, к вам будут съезжаться из других университетов, как ездят к Бунзену в Гейдельберг. Вы сможете завести учеников, создадите школу…
   Владимир Онуфриевич вежливо отказался, хотя надолго запомнил слова Зюсса и позднее подумывал о том, чтобы прочесть курс лекций в Вене и тем самым пробить себе дорогу к кафедре в России.
   Получив неожиданное письмо от Софы, он, конечно, не стал заезжать в Цюрих и пригласил ее к себе в Мюнхен.
   Теперь, когда он поостыл, идея обнародовать историю одесского экзамена уже не казалась ему такой блестящей. Владимир Онуфриевич чувствовал только большую усталость, ибо целый год «работал как лошадь», а три последних месяца «считал по-севастопольски»41. Экзамен вспоминался ему как привидевшийся во сне чудовищный кошмар. Его, ученого с всеевропейской известностью, «обрезала» мелочно-самолюбивая бездарность, о которой, конечно же, слыхом не слыхивали ни Зюсс, ни Гексли, ни Дарвин, ни Рютимейер… Все же он решил не отказываться от задуманного и в Мюнхене первым делом проэкзаменовался у Циттеля. Немецкий ученый выдал Ковалевскому свидетельство в том, что он «не только обладает основательными познаниями», но и в «высшей степени способен вести самостоятельные научные изыскания».
   Ковалевский приступил к завершению «Введения» к монографии об антракотерии и скоро с головой ушел в работу.
3
   Еще предыдущей осенью Владимир Онуфриевич с полным основанием писал брату, что, когда его труды увидят свет, «палеонтология изменит свой Ansicht42». Теперь он в еще большей мере осознал это. Он был убежден, что сможет «значительно выяснить палеонтологию млекопитающих» и из того «хлама», который застал в ней, создаст «нечто весьма гармоничное и простое».
   Но, создавая новую палеонтологию, он с неизбежностью должен был разрушать старые, укоренившиеся представления. Невольно приходилось вступать в полемику со многими учеными, включая тех, чьей помощью и гостеприимством он не раз пользовался. Ковалевский испытывал неприятное чувство, когда приходилось их критиковать, но этого требовали интересы истины.
   «Все материалы, которые я собрал [в] это лето, – писал он брату еще в 1872 году, – лежат 25 лет в музеях, а дураки-палеонтологи грызлись из-за каждого кусочка зуба и из-за priorite43 видов, которые я им теперь уничтожу описанием скелетов».
   Владимир Онуфриевич предвидел, что года через два станет «большим врагом» Жерве, ибо принужден «доказывать вред его метода»; что, несмотря на все старания отдать должное Ричарду Оуэну, он должен указать на его ошибки, ибо «английский Кювье» «наврал жестоко в млекопитающих»; что впереди у него «большая война» с немецкими стратиграфами, ибо их «безумные системы» созданы людьми, не имеющими понятия о зоологии…
   Во «Введении» к монографии об антракотерии Ковалевский выступил против бессодержательного увеличения числа названий ископаемых форм. Это «умножение названий без умножения сведений» он считал «великим злом», которое, по его мнению, приводит к самообману, к видимости благополучия, тогда как знания почти не наращиваются и «только работы Кювье благодаря их основательности» остаются недосягаемым образцом для палеонтологов.
   Ковалевский создал такую классификацию копытных, которая позволила ему представить их группы в виде восходящих ветвей генеалогического древа. Всю силу мысли он направил на то, чтобы доказать общность происхождения всех копытных и тем самым утвердить Дарвинову эволюционную теорию.
   Ковалевский показал, что уже самые ранние из известных копытных четко распадаются на две группы: парно– и непарнопалых. Но значит ли это, что они не связаны между собою родством? Ученый привел огромное число «общих признаков, характерных для обоих разделов, т[о] е[сть] для всех копытных», что безусловно доказывало происхождение их от одного предка, который должен был обитать еще в меловую эпоху.
   Вновь и вновь Ковалевский указывал на упрощение конечности, как на наиболее существенное направление в эволюции копытных, обеспечивавшее их выживаемость в борьбе за существование и потому явственно прослеживающееся в обеих группах.
   Для наглядности он сопоставлял лошадь с тапиром. У обоих непарнопалых конечности выполняют сходные функции, но если у лошади всего четыре пальца, то у тапира их четырнадцать (по четыре на передних и по три на задних конечностях). А в каждом пальце – по две артерии и по две вены, не говоря о мелких сосудах, нервах, мышцах и других тканях. Только на то, чтобы прогнать кровь по сосудам, четырехпалое животное расходует много больше энергии, чем однопалое. А вероятность закупорки сосудов, травм, различных заболеваний? «Для развития большей суммы сил четырехпалое животное требует более богатой, или лучшей, пищи, оно живет расточительно» – вот основная мысль Ковалевского.
   «Правда, пока оно одно и его никто не тревожит, – подчеркивал исследователь, – его существование и существование вида может длиться бесконечно, но как только появляются лучше организованные конкуренты, организм которых позволяет существовать при относительно более скудной, или худшей, пище, соотношения меняются, и новая форма, которая может жить проще, организм которой устроен экономнее, в конце концов победит».
   Именно поэтому, считал Ковалевский, тапиры, прежде широко распространенные, повсеместно вымерли, сохранившись лишь на островах и в тропических лесах, где пышная растительность и отсутствие какой-либо конкуренции обеспечивали их существование.
   Какой контраст с формами лошадиных, которые «численно увеличиваются все более и более и вытесняют тапиров и носорогов в плиоцене и современном периоде»! Подчеркивая, что лошадиные «одержали полную победу» над другими непарнопалыми, Ковалевский напоминал «о бесчисленных табунах африканских зебр и квагг, о большом количестве азиатских диких ослов и тарпанов». «Еще несколько столетий, – предсказывал Ковалевский, – и все носороги и тапиры будут истреблены, так что весь раздел непарнопалых, который был столь многообразно развит в третичном времени, будет представлен только одной-единственной формой – лошадью».
   Еще с большей подробностью Ковалевский рассматривал группу парнопалых, которая распадается на две подгруппы (лунчато– и бугорчатозубых), и в каждой из них эволюция идет двумя путями – по адаптивному и инадаптивному типу.
   Особое значение Ковалевский придавал сравнению темпов эволюции непарнопалых и двух ветвей парнопалых.
   Ученый установил, что конечность лунчатозубых кульминировала еще в миоцене и тогда же произошло разделение желудка на три отдела, благодаря чему животные приобрели способность жевать жвачку. Дальнейшее упрощение скелета стало невозможным, а так как «в организме всегда имеются скрытые силы или возможности, сразу же использующие каждое выгодное устройство и совершенствующие его», то эволюция свернула в другое русло. У первичных жвачных на лобных костях появились выросты, вначале простые, копьевидные, затем вилчатые, а потом ветвистые, винтообразные и все более различные у разных животных. Так в виде дополнительного преимущества, некоего «роскошества» многие жвачные приобрели рога.
   У непарнопалых эволюция конечности шла много дольше; кульминации они достигли только в плиоцене, то есть в эпоху, непосредственно предшествовавшую современной. Именно этим Ковалевский объяснял то обстоятельство, что ни способностью жевать жвачку, ни тем более «признаками роскоши» лошадиные обзавестись не успели.
   Ну а бугорчатозубые и теперь еще далеки от своей «кульминации».
   Так вот и создавалось из «хлама» «нечто весьма гармоничное и простое».
   Конечно, слишком простое, по нынешним понятиям. Современная палеонтология значительно детальнее представляет пути эволюции копытных, их взаимодействие с внешней средой в различные геологические периоды. Многие представления Ковалевского, по сегодняшней мерке, слишком прямолинейны. Но к более полному знанию наука пришла тем путем, на который первым вступил Владимир Онуфриевич Ковалевский.