«Мы решили ехать туда, несмотря на опасность, еще увеличивающуюся вследствие военного положения и его, Жаклара, осуждения к deportation20 […]. Но перед настоящими обстоятельствами нельзя оставаться в бездействии, и недостаток в людях с головами и решительностью слишком ощутителен, чтобы думать о спасении своей кожи».
   Ковалевские с жгучим нетерпением ждали каждый день газетных сообщений. «Я молюсь за то, – писал Владимир Онуфриевич брату, – чтобы пруссаки побили французов так, чтобы те прогнали Наполеона, а затем республиканские войска уничтожили бы пруссаков». Узнав о падении империи, он тотчас предложил Александру съехаться зимою в Париже, чтобы «посмотреть на республику», и опасался только, что «пруссаки скоты съедят новорожденную».
   Но, конечно, больше всего Ковалевских беспокоила судьба Анюты, тем более что прусские войска железными тисками сомкнулись вокруг Парижа и из осажденного города не приходило никаких известий. Газеты сообщали о неясных слухах, свидетельствовавших, что во французской столице крайне неспокойно. Правительство национальной обороны, приняв на себя ответственность за судьбу республики, тотчас начало двойную игру с французским народом. Громогласно заверяя, что готово вести войну «до последней крайности», оно вступило в тайные переговоры с врагом. В последних числах января было заключено перемирие. Наконец-то появилась возможность проникнуть в Париж, чем тотчас и воспользовались Ковалевские. У них было немало оснований считать, что Анюта и Виктор нуждаются в экстренной помощи.
2
   …Вечный Париж оказался в те холодные февральские дни таким, каким был всегда, и в то же время неузнаваемым. Знакомые улицы, магазины, кафе, всегда полные бурлящей жизнью, навевали теперь тягостное ощущение сиротливого запустения. Особенно пустынно и дико было на знаменитых парижских бульварах, этом средоточии говора, смеха, хлопающих дверьми ресторанов, проносящихся с цокотом экипажей…
   Теперь рестораны были закрыты, газовые фонари не зажигались, почти полностью исчезли экипажи, ибо лошади давно уже были съедены осажденными жителями. Зато на многих частных домах появились огромные надписи: «Военный госпиталь», «Национальный госпиталь».
   Общественные здания тоже были украшены вывесками. На городской ратуше, на бывшем императорском дворце Тюильри, на Пале-Рояле, Лувре, на зданиях министерств, музеев, театров, даже на всех церквах и соборах, начиная с грандиознейшего из них – Нотр-Дам, – красовались белые полотнища, на которых огромными буквами (черными или красными) были выведены одни и те же три слова:
   СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО
   Так правительство национальной обороны, перекрещенное острыми на язык парижанами в правительство национальной измены, тщетно стараясь завоевать популярность, демонстрировало показную приверженность лозунгам Великой французской революции. А «народ Парижа» (то есть плохо одетые мужчины и женщины) по многу часов сумрачно мерз в длинных очередях у продовольственных лавок, чтобы получить скудный блокадный паек.
   …Анюту Ковалевские нашли сильно исхудавшей и осунувшейся. На ее бледном, несвежем лице резко обозначились скулы, заострился подбородок; под большими лихорадочными глазами залегли темно-синие тени, быстро бегающие пальцы выдавали ее большое нервное возбуждение… Только пышные белокурые волосы напоминали о прежней Анюте, грациозной красавице, королеве гостиных и балов…
   Через четверть часа Владимир и Софа уже знали все, что произошло с Анютой и ее мужем со времени их возвращения в Париж.
   Жаклар включился в работу «комитетов защиты и бдительности», которые возникли во всех двадцати округах города, и был избран в Центральный комитет 20 округов. Его избрали также командиром 158-го батальона Национальной гвардии – народного ополчения, призванного защищать осажденный Париж. Анюта вместе с Андре Лео писала воззвания, участвовала в заседаниях женского клуба, призывая парижанок принять равное с мужьями и братьями участие в борьбе с врагом и правительством национальной измены.
   У Жаклара были сложные отношения с Огюстом Бланки. Великому заговорщику, большую часть жизни проведшему в тюрьмах, Виктор был обязан тем, что стал на стезю революционера-борца. Поначалу он входил в число самых деятельных приверженцев Бланки, но, убедившись, что келейные заговоры бесплодны, отошел от него. Однако 31 октября, когда группа бланкистов ворвалась в ратушу, чтобы низложить правительство, Жаклар был рядом с Бланки и вместе с ним испытал горечь очередной неудачи.
   Правительство, учитывая популярность Бланки, торжественно обещало не преследовать заговорщиков. Но то был только вынужденный маневр. 5 ноября, рано утром, громкие удары в дверь разбудили переполошившуюся Анюту. Ворвавшиеся жандармы велели Виктору побыстрее одеться. Наступило самое черное время для Анюты. Часами выстаивая на холоде в очередях за скудным пайком, она несла его к воротам тюрьмы, чтобы передать Виктору…
   Правда, теперь Жаклар был на свободе, но его еще ожидало разбирательство военного трибунала…
   …Ковалевские находились в Париже, когда по всей Франции прошли выборы в Национальное собрание, и Владимир Онуфриевич видел, как их результат возмутил столицу. Тогда как измотанный четырехмесячной осадой Париж осуждал перемирие и требовал «войны до последней крайности», провинция («деревенщина», как ее презрительно окрестили парижане) избрала в парламент отъявленных капитулянтов, готовых заключить мир на любых, самых позорных условиях.
   Созванное ввиду осады Парижа в Бордо Национальное собрание, хотя и состоявшее в большинстве из монархистов, вынужденно вотировало низложение империи и провозгласило республику. А затем все взоры устремились на маленького старичка в огромных очках на тонком крючковатом носу, явившегося в зал прямо с поезда, от стола тайных переговоров с Бисмарком. С нескрываемым высокомерием оглядывая зал, подергивая плечами, дребезжа пронзительно-скрипучим голосочком, Тьер долго говорил о том, как он сильно устал и какая тяжкая миссия выпала на его долю… И лишь сполна насладившись нетерпением депутатов, объявил условия мира, на которые побежденная Франция, к его, Тьера, величайшему огорчению, должна согласиться…
   Отторжение Эльзаса и Лотарингии плюс пять миллиардов франков денежной контрибуции – вот что требовала Пруссия!
   А до полного выполнения этих условий – разоружение остатков армии, сохранение оккупации, ввод 30 тысяч прусских солдат в Париж…
   Тьер говорил о своей скорби, но на его злорадном лице читалось почти нескрываемое ликование. Снедаемый дьявольским честолюбием, этот ловкий перевертыш, всплывавший на поверхность политической жизни в самые острые ее моменты, сладострастно рвавшийся к власти и готовый ради нее на любую подлость, ложь, измену, на массовое кровопускание, видел, что его час пробил, что он станет «спасителем отечества».
   Правда, в зале раздались громкие протесты представителей столицы и отторгаемых областей. Но не поддержанные другими депутатами противники позорного мира должны были удалиться. Собрание послушно приняло выдвинутые Бисмарком условия и избрало Тьера «главой исполнительной власти».
   В этом новом качестве он и явился в Париж.
   Однако столица не желала подчиняться диктату «деревенщины». Национальная гвардия, на разоружении которой не настаивал даже Бисмарк, так как понимал, что из этого ничего не выйдет, решила погибнуть, но не пустить пруссаков в Париж. И когда разнесся слух, что вражеские солдаты входят в город, сорок тысяч гвардейцев без всякого приказа собрались на площади и прождали целую ночь. В случае столкновения они, конечно, были бы разбиты. Ворвавшись с боем, пруссаки погубили бы и множество людей, и республику, и величайшие культурные ценности французской столицы… К счастью, слух оказался ложным. А в следующие дни руководство Национальной гвардии сумело убедить гвардейцев не вступать в бой с неприятелем.
   Приняв это тяжкое решение, Париж надел траур.
   По всему городу были развешаны черные флаги, а также трехцветные и красные знамена, обрамленные черной каймой. Величественную колонну на площади Бастилии, воздвигнутую в честь республики, убрали цветами и венками из иммортелей; над головой венчающей ее статуи «Гения свободы» поднялось огромное черное полотнище. На площади Согласия статуи, символизирующие единение крупнейших городов Франции, также оделись в траур из черного крепа; а фигуру Страсбурга – главного города Эльзас-Лотарингии – парижане с ног до головы засыпали венками. В районах, предназначенных для расквартирования прусских солдат, спешно заколачивались окна и двери, вывозились товары из магазинов, выносилась мебель и всевозможные пожитки. Жители покидали свои дома. А подступы и подъезды преграждались баррикадами, чтобы неприятельские войска не имели никакого контакта с населением.
   И когда пруссаки, тщательно выбритые и в тщательно вычищенных шинелях, сверкая надраенными пуговицами и пряжками, чеканя шаг и распевая бравурные марши, вступили в Париж, их встретил вымерший город.
   …В конце февраля или начале марта 1871 года Ковалевские вернулись в Берлин, к прерванным занятиям. Перед отъездом из Парижа условились, что вскоре Анюта приедет к ним и вместе с Софой отправится в Россию.
   Владимир Онуфриевич с нетерпением ждал этого времени. Уже целую зиму он рвался к брату, который из Неаполя перебрался на берег Синайского полуострова, в маленький городок Тор, близ Суэца, где изучал фауну Красного моря. Владимир хотел пожить вместе с Александром, поучиться у него сравнительной эмбриологии и, наконец, подготовить работу по геологии Синайского полуострова, «о которой не известно почти ничего». Он был уверен, что такое начало научной карьеры дало бы ему «хорошее имя и положение между молодыми геологами».
   Обо всем этом Владимир писал Александру еще в декабре, и тот ухватился за его идею. Но поездке категорически воспротивилась Софа. Настойчивые приглашения Александра ее только раздражали и приводили к неприятным сценам между мнимыми супругами. Владимир даже просил адресовать письма в музей, чтобы в случае необходимости утаивать их от Софы.
   «Дружок мой, – мягко урезонивал он рассерженного его „winken“21 брата, – не все же можно делать, что себе удобно, надо и о других подумать, к которым мы имеем обязательства. В этом же свете посмотри и на мои отношения к Софе. Я не то, чтобы был влюблен в нее или вообще не мог бы расстаться с нею на три месяца, но я знаю, что я, так сказать, ее законная опора и не могу предоставить ее на волю судьбе при первом случае или первом искушении. Она, конечно, и слышать не хочет, чтобы я ехал, даже, если она уедет в Россию, говоря, что будет слишком бояться за меня. Но в этом отношении, я думаю, удастся уговорить ее».
   Однако события стремительно развивались, и Анюта не могла думать о том, чтобы оставить Париж в такое критическое время. Вскоре Владимир Онуфриевич написал брату, что «в Париже опять идет свалка» и что ему с Софой, по всей видимости, снова придется ехать туда.
3
   Оккупация пруссаками части французской столицы продолжалась всего два дня. Потопав по гулким мостовым мертвого города, они пристыженно удалились. А Национальная гвардия в результате этой «операции» завладела четырьмястами первоклассных пушек.
   Отлитые на собранные по подписке народные деньги орудия эти были разбросаны по городу; правительство о них забыло. А так как значительная часть пушек располагалась как раз в тех районах, куда должен был войти враг, национальные гвардейцы увезли их и установили на высотах Бельвиля и Монмартра.
   Неожиданное усиление Национальной гвардии, подчинявшейся не правительству, а выборным командирам, сильно обеспокоило Тьера. Он потребовал, чтобы гвардейцы «во имя порядка» выдали пушки, а когда они не подчинились, приказал захватить орудия.
   В ночь на 18 марта генерал Леконт с отрядом солдат (из тех незначительных сил, которым пруссаки согласились оставить оружие) поднялся на высоты Монмартра, снял охрану и быстро овладел пушками. Однако лошади, на которых их следовало вывезти, вовремя не подоспели. Между тем шум и несколько одиночных выстрелов разбудили жителей окрестных кварталов. Рабочие, ремесленники и прочий трудовой люд (они же национальные гвардейцы) с женами и детьми в несколько минут сгрудились вокруг пушек. Послышались крики, свист, язвительные реплики в адрес вояк, спасовавших перед врагом и обернувших штыки против собственного народа. Солдаты пришли в замешательство.
   Напрасно генерал Леконт срывающимся голосом отдавал грозные команды. Солдаты подняли ружья прикладами вверх и отказались стрелять в толпу. Началось братание. Генерал Леконт и подвернувшийся тут же генерал Тома были схвачены. Оказавшиеся при этом члены ЦК Национальной гвардии, в том числе Виктор Жаклар, настаивали на том, чтобы арестованные предстали перед судом. Но возбужденная толпа не желала ничего слушать; ненавистных генералов расстреляли на месте.
   Тьер в тот же день убрался в Версаль. За ним поспешила и вся администрация «исполнительной власти». Над городской ратушей взвилось красное знамя Парижской коммуны.
4
   Пруссаки и версальцы поспешили закрыть всякий доступ в мятежный город. В попытках получить пропуска для себя и Софы Ковалевский пробился на прием к самому Бисмарку, но всемогущий канцлер ответил, что ничем помочь не может, так как обещал никого не пропускать в Париж без ведома и согласия версальских властей.
   Пришлось пробираться на свой страх и риск, кому-то совать гульдены и франки, переходить фронт, рискуя быть подстреленными, в полной темноте на бесшумно скользящей лодке переплывать реку…
   5 апреля Ковалевские вновь были в Париже, где стали свидетелями той кипучей деятельности, какую развернули в Коммуне Виктор и Анюта.
   Жаклара назначили начальником 17-го легиона Национальной гвардии, то есть всех батальонов Монмартра, а с 10 мая – генеральным инспектором укреплений Парижа.
   Анюта выступала перед отрядами национальных гвардейцев, отправлявшихся на бастионы отражать атаки версальцев: руководила деятельностью женских комитетов, участвовала в работе клубов, активно сотрудничала в газете «La sociale», которую редактировала Андре Лео, работала в комиссиях по народному и женскому образованию, вместе с Андре Лео и Луизой Мишель выпускала многочисленные «афиши» жительниц Монмартра…
   Софья Васильевна помогала сестре, вместе с нею ухаживала за ранеными в госпиталях.
   Владимир Онуфриевич, жадно вникая в события, присутствовал на всевозможных собраниях и на заседаниях клубов, страстно обсуждал все, что происходило в Коммуне, тем более что близость к Жакларам делала его весьма осведомленным. После падения Коммуны он напишет брату: «Рассказов у меня есть для тебя десять томов». К великому сожалению, «рассказы» его остались не зафиксированными на бумаге.
   Впрочем, можно не сомневаться, что большую часть времени он проводил не на площадях, где постоянно грудились возбужденные толпы, не в церквах и соборах, которые по вечерам превращались в дискуссионные клубы, не в ратуше, где заседала Коммуна, и не на бастионах, где национальные гвардейцы отбивали атаки версальцев, а в Музее естественной истории – средоточии богатых коллекций и библиотек, крупнейшем научном учреждении Франции.
   Королевский ботанический сад, реорганизованный в годы Великой французской революции в Национальный музей естественной истории, занимал обширный квартал в южной части города на левом берегу Сены. Здесь веяло спокойствием, как и должно быть в подлинном храме науки, устремленной к познанию вечных законов природы и бегущей от переменчивой сиюминутной злободневности. Уже сами названия прилегающих улиц – улицы Бюффона, Жюсье, Ламарка, Жоффруа Сент-Илера, Кювье – напоминали о гордости и величии французской науки. Бюсты и статуи ученых украшали тихие аллеи ботанического сада. Небольшой скромный бюст Жоржа Кювье был малозаметен среди деревьев, перед двухэтажным домом, в котором ученый прожил большую часть своей жизни. Правда, теперь уже в Музее естественной истории не было столь крупных натуралистов, но тени прошлого напоминали о себе на каждом шагу.
   Ковалевский быстро сошелся с ведущими работниками музея, особенно с профессором сравнительной анатомии Полем Жерве, с молодым палеонтологом Альбертом Годри, которого он назвал «будущей звездой», и с Альфонсом Милн-Эдвардсом – сыном знаменитого Генри Милн-Эдвардса, одного из ближайших учеников Кювье. Все они с готовностью позволили ему заниматься в своих лабораториях, и он с прежним увлечением втянулся в работу.
   Однако Софья Васильевна без направляющей руки великого ученого и тонкого педагога Карла Вейерштрасса почти не продвигалась вперед. Она все чаще стала говорить о желании вернуться в Берлин. Ее лишь удерживала мысль о сестре, тесно связавшей свою судьбу с Коммуной. Тем более, что Коммуна была обречена. То, о чем, может быть, не догадывались еще рядовые парижане, слишком хорошо понимали Жаклары, а значит, и Ковалевские.
   Однако время шло, а Коммуна держалась. И казалось, что продержится еще долго. Откладывать свои занятия на неопределенный срок Софья не могла. И хотя Владимир хотел подольше задержаться в мятежном городе, он, как всегда, должен был уступить.
   12 мая, за девять дней до вторжения версальцев, уверенные, что Коммуна просуществует еще не меньше двух месяцев, Ковалевские уехали из Парижа…
5
   Отчаявшись заняться сравнительной эмбриологией под руководством брата, Владимир Онуфриевич записался на лекции Рейхарта, берлинского профессора сравнительной анатомии и эмбриологии. И тотчас раскаялся в этом. «Такой детской глупости и бестолковости я еще не встречал, знаний у него так мало, что поразительно, и что знает, то verkehrt»22.
   Ко всему прочему Рейхарт оказался не в меру внимательным. Если прежде он «помог» Владимиру Онуфриевичу тем, что отдал ему ключи от кабинета и позволил делать все, что заблагорассудится, то теперь опекал слишком уж старательно. Ковалевский принужден был объяснить назойливому профессору, что уплатил десять талеров за право работать в лаборатории, музее и библиотеке, а в наставлениях он не нуждается.
   К великой досаде Рейхарта, подсовывавшего ему свой учебник, Ковалевский вооружился руководством Ремака – крупного (к сожалению, покойного) берлинского ученого. Поместил в термостат лягушачью икру и, вскрывая день за днем зародыши, осваивал основы эмбриологии. Однако продвигался вперед слишком медленно и даже «заимел зуб» на практические лабораторные работы, ибо за «препарированием и вообще чисто материальными занятиями теряется такая пропасть времени, что ужас».
   «Работая утро книжно, – пояснял он брату, – я к обеду могу сказать: вот я приобрел то и то; а с практической работой будешь резать и ковырять два дня, а результатов ноль».
   Однако он отчетливо понимал, что навыки лабораторной работы необходимы натуралисту, и скрепя сердце продолжал «резать и ковырять». Практическое овладение различными разделами зоологии – сравнительной анатомией, историей развития и некоторыми другими – он уже твердо считал непременным условием успеха в будущих геологических исследованиях. Он стремился к тому, чтобы его «взгляды сделались общее и шире», ибо, по его словам, «нет ни одного геолога, который бы знал зоологию, от этого выходит ужасно много нелепостей».
   При этом он не желал размениваться на мелочи и, вопреки свойственной его характеру торопливости, не соблазнялся возможностью поскорее опубликовать какую-нибудь статью и тем самым заявить себе и другим, что он «тоже ученый» – не хуже других.
   «Меня не раз уже подбивали на маленькие работы, – писал он брату, – но все не хочется; ну стоит ли взять какой-нибудь ряд слоев и описывать ракушки, наколоченные из них? А ведь все работы по геологии делаются так».
   Он продолжал обдумывать проблему одновременности геологических формаций на разных материках нашей планеты – проблему, «совершенно не тронутую конкретным научным исследованием», так что Томас Гексли не раз высказывал сомнение в том, что, например, меловой период повсюду на Земле приходился на одно и то же время. «Я бы хотел приняться за этот вопрос основательно, что, конечно, имело бы результатом, что я познакомился бы […] со всем, что существует по геологии всех стран».
   Ковалевский уже во многих деталях наметил план будущего исследования и даже – с позиций ученого-эволюциониста – предвосхитил возможные результаты.
   «Надо, конечно, начать с современного географического распределения [фаун] и спускаться вниз; если бы обработать хоть третичные слои и мел до юры, то и этого было бы довольно. Из иноземных стран теперь уже есть хорошие материалы для обеих Америк, Южной Африки (немного), Северной Африки, отличный материал дает Индия, которая описывается подробно англичанами, и, наконец, Южная Австралия известна в геологическом отношении сносно. Тебе известно, что различие фаун [на разных материках] теперь самое резкое; оно все [больше] сглаживается, чем древнее слои, и уже юрские слои довольно сходны по фауне на всей земле. Главное внимание надо обратить на распределение моллюсков, млекопитающих, рептилий и кораллов».
   Как видим, смысл этого неосуществленного исследования сводился к тому, чтобы охватить эволюцию жизни в масштабах всей планеты, то есть понять «сам ход развития природы».
   Ковалевский хорошо сознавал грандиозность поднимаемой проблемы и приступить к ее решению намеревался не раньше, чем покончит «с общими занятиями». После чего, по его прикидкам, подготовка труда потребовала бы «года два или больше». То был дальний прицел, рассчитанный на длительную перспективу.
   А пока что «общее житье ужасно мешало вечерним занятиям», и он настоял на том, чтобы они с Софой поселились на разных квартирах. С видимым удовольствием он сообщал брату, что работать теперь может «гораздо больше».
6
   Однако ритмичные интенсивные занятия, которые, похоже, только и доставляли истинное удовлетворение Владимиру Онуфриевичу, длились меньше трех недель. «Раздирательные вести из Парижа» – в который уже раз! – спутали все его планы.
   «Что там делается – просто страсть, – писал он 28 мая, то есть в тот самый день, когда завершалась грозная неделя последней неистовой схватки коммунаров с версальцами, – июньские дни23 – игрушка в сравнении с нынешними гуртовыми убийствами, и расстреляниями; очень много из наших хороших знакомых убиты и расстреляны […]. Погибших под развалинами, говорят, гибель; Тюильери, все набережные до Hotel de Ville, он сам, министерства, вся Rue Royale (между Madelliane и Конкордией) сожжены и разрушены вконец; все это в честь порядка. Лучшие и энергичные люди расстреливались на всех углах, солдаты, ожесточенные пожарами, не давали пощады никому».
   Ковалевские, как видим, были хорошо осведомлены обо всем, что происходило в Париже. Вопреки официальной прессе, возлагавшей всю вину на коммунаров, Ковалевский считал, что «инсургентов нельзя винить в том, что они жгли общие здания». Он даже писал брату, что сам сделал бы то же самое: «…конечно, лучше взорвать дом, в котором меня режут, чем отдать его на спокойное использование моим палачам».
   Нетрудно понять, что эти строки продиктованы бес сильным отчаянием, какое испытывал Владимир Онуфриевич, живо представляя себе положение многих знакомых и друзей, которых оставил каких-нибудь, две с половиной недели назад.
   Будущее Франции рисовалось ему в самом мрачном свете. «Республика погибла, и будет реставрация Бурбонов или Орлеанов; будь я француз, я бы вотировал за Наполеона; все-таки он лучше, чем Орлеаны».
   Впрочем, в те тревожные дни Ковалевских беспокоило не столько будущее Франции, сколько судьба Анюты и ее мужа. Софа не могла себе простить, что настояла на отъезде из Парижа в самый канун разразившейся катастрофы. Ей все мерещилось, что Анюта уже погибла и что ее присутствие могло бы спасти сестру. Они рвались немедленно мчаться в Париж, но въезд в мятежный город был «закрыт положительно для всех», как писал Владимир Онуфриевич брату. И потому они были обречены на самую страшную в их положении пытку: пытку вынужденным бездействием.
   При первом известии о том, что доступ в «успокоенный» город наконец возможен, Ковалевские собрались ехать, но их остановило полученное в тот же день письмо от Анюты: она и Виктор успели скрыться, друзья надежно спрятали обоих, непосредственной опасности нет. Но уже через день пришло новое письмо. И на этот раз – отчаянное. Виктора узнали на улице и арестовали. Ему грозил расстрел или, в лучшем случае, ссылка на долгие годы в Новую Каледонию – крохотную колонию где-то в южной части Тихого океана, превращенную французскими властями в каторжную тюрьму…