В Лондон Суслова приехала пополнить свои знания, но надежды ее не оправдались. Крайне недовольная, она говорила, что ничему не выучилась, и скоро уехала из британской столицы…
   Мария Александровна, хотя и добилась наконец своего, тоже не выглядела счастливой. «Она осталась такою, как и до медицины, которая скорее увеличила, чем разогнала, ее хандру», – быстро заключил Ковалевский. Воистину прав мудрец, утверждавший, что стремление к цели дает больше радости человеку, нежели ее достижение!
   Но самой важной для Владимира Онуфриевича была встреча с Иваном Михайловичем.
   Ковалевский уже подумывал о возвращении на родину и планы свои связывал с университетской деятельностью. В письмах к брату он давно обсуждал их. Александр советовал ему обосноваться в Казани, но забираться в глухую провинцию Владимиру не хотелось. Пугали одиночество, скука, порождаемые ею склоки в профессорской среде… В том, что его лекции «пойдут хорошо и студентов будет много», Ковалевский не сомневался. И был уверен, что, защитив магистерскую, а затем и докторскую диссертации, сможет претендовать на профессуру в Петербурге. Ведь предпочтение должны отдавать лучшим, а в своем превосходстве над большинством русских геологов он нимало не сомневался…
   Всеми этими соображениями он и поспешил поделиться с Иваном Михайловичем, однако его прожекты могли вызвать лишь мрачную усмешку на заметно постаревшем лице Сеченова. За прошедшие годы он испытал ряд новых потрясений и сделался еще большим скептиком. Из Медико-хирургической академии он ушел, протестуя против процветавших в ней кумовства и делячества, и, перейдя в Новороссийский университет, должен был все начинать сначала, то есть с устройства физиологической лаборатории.
   Иван Михайлович саркастически объяснил начинающему ученому, что не все на свете делается так, как должно делаться. При появлении вакансии профессором становится не тот, кто лучше читает лекции и имеет больший вес в науке, а тот, кто раньше стал доцентом. Такова обычная практика российских университетов: будь ты хоть семи пядей во лбу, а «обойти» прежде тебя назначенного доцента невозможно.
   «Я ваших порядков не знаю: неужели это так?» – с недоумением спрашивал Владимир Онуфриевич брата. «Конечно, тебе лучше известны все возможные места, и я поеду, куда ты мне напишешь ехать», – заключил он, окончательно запутавшись.
6
   Естественноисторическим отделом Британского музея заведовал Ричард Оуэн – суховатый, прямой старик с фигурой юноши и умным утомленным лицом.
   Ему принадлежали классические исследования зубной системы животных, разных частей скелета, мозга. Он разработал понятия об аналогии и гомологии, удержавшиеся до наших дней без сколько-нибудь значительных изменений, сделал другие крупные открытия. Особенно велик вклад Оуэна в палеонтологию. Ученый воссоздал облик диковинной первоптицы – археоптерикса, изучил многих вымерших млекопитающих, ввел в научный обиход понятия о динозаврах, лабиринтодонтах и других группах древних животных. Эти достижения создали ему славу «английского Кювье».
   Однако вопреки Кювье конкретные формы живых существ Оуэн считал лишь частными воплощениями некой исходной идеи. Он выдвинул теорию «архетипа» – идеального образца, по которому выкраиваются формы животных, и отстаивал свои представления с большой настойчивостью, не смущаясь необходимостью искусственно подгонять и даже заведомо искажать научные факты.
   Когда появилась эволюционная теория Дарвина, Оуэн оказался в числе хотя и не очень решительных, но самых влиятельных ее противников: не случайно именно в него направил первые стрелы острый и бесстрашный полемист Томас Гексли.
   Ковалевского Оуэн неизменно встречал в Британском музее с большой предупредительностью и немедленно давал указания «открывать все шкапы и ящики» по его первому требованию. Теперь же планы молодого ученого вызвали у него особенно большой интерес – может быть, потому, что гиопотамы впервые были описаны им и именно он дал название этому давно исчезнувшему семейству. Оуэн вообще много потрудился над ископаемыми копытными, например, обосновал их подразделение на парнопалых и непарнопалых, которое Ковалевский считал очень ценным и из которого исходил в своих исследованиях.
   Узнав, что русский коллега намерен пробыть в Лондоне несколько месяцев, Оуэн выделил ему в Британском музее отдельный кабинет и частенько заглядывал к нему, чтобы узнать, как движется работа, и помочь, если нужно, советом.
   Парнопалых давно уже разделили на две группы – жвачных и свиней. Но при этом не учитывались данные палеонтологии, а они-то сильно путали исследователей, так как многие ископаемые животные не принадлежали к свиньям и в то же время не жевали жвачки. По мере накопления материала «странных» форм обнаруживалось все больше. В научной литературе даже появился термин, обозначавший нечто совершенно парадоксальное: «жвачные свиньи». Да и ископаемые остатки не всегда позволяли определить, обладало ли животное способностью жевать жвачку или нет. Ковалевский в связи с этим указывал, что «введение физиологической функции в систему, основанную на строении скелета, в высшей степени нежелательно».
   Ковалевский предложил подразделение, основанное на особенностях зубов, так как у части парнопалых (включая свиней) зубы имели бугорчатое строение, у других же – дольчатое, в виде четырех или пяти полулуний. Благодаря этому сразу же устранялась путаница при отнесении животного к той или другой группе. Аноплотерии, например, которых считали предками свиней, оказались в группе лунчатозубых. В ту же группу попадало подавляющее большинство современных и вымерших парнопалых, тогда как в группу бугорчатозубых отходили только свиньи, гиппопотамы и некоторые ископаемые животные.
   Наметив две линии развития парнопалых, Ковалевский старался проследить за обеими из них, показывая, в чем сходство, а в чем различие их эволюции.
   Еще в Пюи, у Эймара, Ковалевский обратил внимание на кости энтелодона – животного, обитавшего в позднеэоценовую и раннемиоценовую (олигоцен – по современной периодизации) эпоху. Все ученые, когда-либо изучавшие это животное, относили его к ископаемым свиньям. И Ковалевский убедился в справедливости такого суждения, ибо зубы его оказались бугорчатыми.
   Однако, исследовав строение конечностей энтелодона, Владимир Онуфриевич установил, что животное было не четырехпалым, как считалось прежде, а двупалым. Это свое открытие сам Ковалевский назвал «ошеломляющим», и оно действительно ошеломило его! Ведь все свиньи, не только вымершие, но и современные – четырехпалы…
   Как же так, недоумевал Ковалевский. Упрощенная конечность – это важнейшее эволюционное завоевание копытных. Животное с упрощенной ногой получает столь очевидные преимущества перед сородичами, что оно неизбежно должно одолеть их в борьбе за существование… Почему же этого не произошло с энтелодоном? Почему двупалые свиньи вымерли, тогда как четырехпалые продолжали размножаться и превратились в современных свиней?
   В сущности, именно эти и подобные им вопросы привели Ковалевского в Британский музей, где только и можно было «провести подробное сравнение конечностей всех живущих и ископаемых парнопалых». При этом выяснилось, что многие другие парнопалые из достаточно древних слоев, такие, например, как уже не раз упоминавшийся аноплотерий, тоже имели упрощенную конечность. И тем не менее вымирали. А животные с более сложным строением ноги продолжали существовать, постепенно эволюционировали и «кульминировали» (как выражался Ковалевский) в современных свиней или жвачных.
   В конце концов он пришел к выводу, что упрощение конечности может идти двумя принципиально разными путями.
   В одном случае у парнопалых происходит простое утолщение двух средних пальцев; они отодвигают, а затем и вовсе вытесняют боковые. Но при этом нарушается соответствие между пальцами и сопряженными с ними костями пясти и плюсны. То есть выработанное в процессе эволюции преимущество сводится почти на нет. Животное вымирает. Слишком быстрое и прямолинейное упрощение конечности приводит лишь к кратковременному успеху.
   А в другом случае уменьшение числа пальцев сопровождается перестройкой всей ступни и даже всей конечности, но так, что взаимодействие между сопряженными костями нисколько не ухудшается. Такие глубокие перестройки происходят медленнее. Должно совершиться огромное количество «проб и ошибок», прежде чем естественный отбор «сконструирует» достаточно совершенные формы, которые могут эволюционировать до полной «кульминации», то есть до приобретения животным совершенной двупалой, а затем и однопалой (два средних пальца срастаются в одну кость) ноги.
   Так Ковалевский сформулировал закон «инадаптивной и адаптивной эволюции», который навсегда вошел в золотой фонд науки. В справочниках и учебниках он фигурирует как один из фундаментальнейших законов природы и носит имя Владимира Ковалевского…
   Сопоставив две ветви парнопалых, ученый установил, что лунчатозубые формы эволюционировали гораздо быстрее, чем бугорчатозубые. Поэтому-то у современных свиней нога все еще четырехпалая. Ковалевский был убежден, что если бы человек, одомашнив свинью, не оградил ее от дальнейшего действия естественного отбора, то она продолжала бы развиваться в том же направлении и в конце концов стала бы двупалой. Медленное эволюционное развитие бугорчатозубых, по мнению ученого, стало причиной того, что их сравнительно мало в современной фауне.
   Лунчатозубые же развивались гораздо быстрее и породили большое разнообразие форм. Они смогли приобрести ряд других преимуществ в борьбе за жизнь, такое, например, как способность жевать жвачку, что позволяет переваривать самую грубую и низкопитательную пищу. (Ковалевский отмечал, что в России в голодные годы, когда лошади погибали от бескормицы, коровы часто выживали благодаря тому, что их кормят грубой соломой, которой покрыты крестьянские избы.)
   Работая над монографией, Ковалевский охотно делился своими мыслями с сотрудниками Британского музея и особенно с Ричардом Оуэном, не замечание каким усилием удается тому сохранять выражение заинтересованности на изборожденном морщинами усталом лице. Не сразу понял Ковалевский, что английский Кювье безнадежно отстал, эволюционные тонкости ему глубоко чужды и непонятны.
   Впрочем, Оуэн не скупился на любезности и однажды пригласил Ковалевского в свой загородный дом на торжественный обед. Но энтузиазма у Владимира Онуфриевича это приглашение уже не вызвало. Уклониться, разумеется, он не мог, и ему пришлось срочно раздобывать необходимый для такого случая фрак. Но обед прошел чинно и скучно, в обычной светской болтовне, ибо престарелый хозяин «не интересовался живыми вопросами палеонтологии», как окончательно убедился Ковалевский.
7
   Но именно здесь, в Англии, было кому заинтересоваться «живыми вопросами» науки, посвященной «мертвому царству» ископаемых организмов.
   …Впервые Владимир Онуфриевич появился в Дауне летом 1867 года и навсегда запомнил тот ясный солнечный день, когда подходил к воротам раскинувшегося в стороне от деревни сада, в котором пряталось жилище человека, чьи идеи будоражили мир.
   В Дауне все выглядело прочно, надежно, уравновешенно. Таков был неказистый и мрачноватый, но на века сработанный дом, почти сплошь упрятанный под покровом ползучих растений. Таков же был и рабочий кабинет хозяина – большой, высокий, но не просторный, заставленный массивными креслами, диванами, тумбами, столами, над которыми нависали книжные полки и портреты в тяжелых рамах. Даже настольная лампа, – точно такая же, как во многих английских домах, – на большом письменном столе Дарвина стояла так, точно ее навсегда привинтили к месту. И сам хозяин дома, плотный, кряжистый бородач с крупным мясистым лицом, увенчанным могучим сократовским лбом, как нельзя лучше вписывался во всю эту обстановку. От Дарвина веяло такой же сосредоточенной основательностью, как и от его научных трудов, которые он вынашивал десятилетиями.
   На вечного скитальца, не имеющего ни кола ни двора, готового в любой момент подхватить чемоданы и умчаться на другой конец света, должна была производить особое впечатление эта укорененность даунского отшельника. Тем более что Дарвин не только не подавлял своим величием, но, наоборот, как будто бы стеснялся своей всемирной известности и говорил о себе в тоне шутливого извинения.
   Первый визит Ковалевского оставил след в переписке Дарвина. Чарлзу Ляйеллу он написал: «Здесь был один русский, который переводит мою новую книгу на русский язык. Он говорит, что Вас чрезвычайно много читают в России, где Вас многократно издавали».
   Владимир Онуфриевич появился у Дарвина как издатель и переводчик. Но уже с той первой встречи началось творческое содружество создателя эволюционной теории и будущего основателя эволюционной палеонтологии. Узнав, что Дарвин работает над книгой, которая будет называться «Происхождение человека и половой отбор», Ковалевский с обычной своей готовностью предложил посильную помощь. Через несколько месяцев на проходившем в Петербурге Первом съезде российских естествоиспытателей было прочитано «заявление знаменитого английского ученого Чарлза Дарвина, в котором он просит русских ученых сообщить ему по возможности точные ответы на некоторые предлагаемые им антропологические вопросы, относящиеся к его предполагаемому сочинению о человеке. Такого рода материалы просят доставлять на имя Владимира Онуфриевича Ковалевского в С. – Петербурге».
   Мы не знаем, откликнулись ли на эту просьбу русские ученые и если да, то сколь полезными оказались Дарвину пересылавшиеся Ковалевским материалы. Но сам Владимир Онуфриевич сообщил в Даун достаточно важные сведения. Обосновывая теорию полового отбора как важного фактора эволюции, Дарвин дважды ссылался на данные, полученные от Ковалевского.
   С той первой встречи, приезжая в Англию, Ковалевский не упускал случая нанести визит «Дарвину милому», ибо не сомневался, что в Дауне ему всегда рады и готовы принять запросто, без фрака, в самом обычном сюртуке. Тем более что теперь он приходил к Дарвину не только как переводчик и издатель его трудов, но и как соратник в борьбе за эволюционное учение.
   Дарвин – единственный из ученых, кого Владимир Онуфриевич назвал своим «лучшим учителем и сердечнейшим другом». «Вы всегда проявляли большой интерес ко всем моим работам», – напишет Ковалевский, посвящая Дарвину самый значительный из своих трудов. И с благодарностью вспомнит, что Дарвин прокладывал ему «все пути». «Через Ваше ходатайство стали мне доступны многие коллекции и библиотеки, которые иначе, быть может, остались бы для меня закрытыми; Ваше имя и Ваша дружба всегда были для меня лучшей рекомендацией, открывавшей мне все двери».
8
   А однажды, совсем неожиданно, в рабочий кабинет Ковалевского стремительно вошел Томас Гексли.
   Сорокашестилетний воитель дарвинизма находился в расцвете сил. Секретарь Лондонского Королевского общества и член других обществ и клубов, непременный участник всевозможных собраний и заседаний, выступавший с множеством речей, с публичными лекциями и научными сообщениями, автор многих статей в газетах и журналах, Гексли был свыше головы завален самыми срочными делами и, конечно же, неспроста выкроил время, чтобы самолично ознакомиться с занятиями русского палеонтолога.
   Быстрый, артистичный, искрометный, умеющий с полуслова схватить суть научной проблемы, он задал Ковалевскому несколько вопросов, а получив ответы, осведомился, где коллега думает публиковать подготавливаемую монографию.
   Владимир Онуфриевич назвал журнал Лондонского зоологического общества. Но Гексли замахал руками и властно потребовал отдать работу в философские труды Королевского общества, где печатались только самые значительные исследования. «Гексли говорит, – с радостью сообщил Ковалевский брату, – что всеми делами общества будет с осени распоряжаться он сам и почти уверен, что напечатает работу. Мне это будет очень приятно, т[ак] к[ак] Philos[ophical] Trans[actions] очень широкая публикация, в которую не всегда можно попасть».
   Воодушевленный столь лестным поощрением, Владимир Онуфриевич решил приготовить на материале парнопалых не одну, а две монографии. Причем вторую написать на немецком языке и поместить в журнале «Раlaeontographica», для чего он немедленно списался с его главным редактором и своим давним приятелем Карлом Циттелем.
   «Работаю как вол и пишу как несчастный», – жаловался он брату.
9
   Начав писать по-английски, Ковалевский скоро убедился, что слова не поспевают за стремительно бегущими мыслями, «так как при быстром писании некогда думать о фразах». Он стал писать по-русски, чтобы потом перевести на английский язык. К этому побудил его также Сеченов, подсказавший, что русский вариант можно будет опубликовать отдельно, в «Записках Минералогического общества».
   Работа продвигалась с поразительной, только Ковалевскому доступной скоростью. Приступив к ней в начале июля, он уже в конце месяца сообщил брату, что черновая рукопись им закончена. «Теперь придется переводить на английский и выправлять, что ведь ужас какая каторга». Напряженная творческая работа была ему легка, тогда как почти механически выполняемый перевод превращался в тяжкую обузу. Подготовка окончательного английского текста монографии, написанной за три недели, затянулась на несколько месяцев…
   Правда, завершение работы тормозилось еще и безденежьем. Книга Гексли, которую Владимир Онуфриевич переводил в Иене, не принесла пока ничего, так как Евдокимова неожиданно арестовали, и, хотя скоро выпустили, печатание задержалось, и он написал, что не может прислать ни гроша.
   Однажды, когда Ковалевский был у Дарвина, тому доставили корректуру первых десяти листов его новой книги «О выражении эмоций у человека и животных». Владимир Онуфриевич попросил эти листы для перевода. Дарвин ответил, что «чинит почти все сплошь, переделывая и прибавляя очень много», но охотно даст вторую корректуру. Ковалевский тотчас запросил брата, не возьмется ли он издать новый труд Дарвина. Правда, Владимир Онуфриевич тут же прикинул, что большое число иллюстраций, которые необходимо заказать и отпечатать в Англии, ибо «в России все испортят», сильно удорожит издание, так что оно, пожалуй, не окупит себя. Но Александр Онуфриевич загорелся этой идеей, и коммерческие соображения отошли на второй план.
   Владимир с жаром взялся за дело и скоро уже жаловался, что «перевод надоел до безумия». Ему не терпелось продолжать исследования, а вместо этого приходилось, словно школяру, обучающемуся иностранному языку, переводить уже готовый свой собственный текст на английский и другой, Дарвинов текст с английского.
10
   Сеченов и Суслова давно уже уехали из Лондона, но Мария Александровна осталась, и Ковалевский проводил с нею все свободные вечера, благодаря чему был «в курсе глазных болезней» и даже давал заочные медицинские советы брату, у которого от напряженной работы с микроскопом болели глаза.
   На чужбине люди сближаются особенно быстро, и неудивительно, что разговоры давних друзей раз от разу становились все более откровенными. Владимир Онуфриевич не стал утаивать от Марии Александровны сложностей своих отношений с Софой. Он с ужасом вспоминал язвительные упреки, какие бросил ей в запальчивости, и говорил, что раскаивается в происшедшем.
   Вероятно, по совету Марии Александровны, знавшей, чем можно тронуть женское сердце, он написал Софе доброе, ласковое письмо и в знак примирения послал небольшой подарок: пару туфель и коробку конфет. Но ответа долго не было, а потом пришла коротенькая записка от Юлии Лермонтовой; она просила «не беспокоить Софью Васильевну».
   Владимир решил, что между ними кончено все навсегда.
   Ни словом не обмолвившись о ссоре брату, он написал ему только, что теперь «практически совсем холостяк».
   Гуляя по вечерним улицам Лондона, глядя на уютно освещенные окна, Владимир Онуфриевич и Мария Александровна живо представляли себе сцены текущей в домах мирной благополучной жизни…
   Мария Александровна призналась Ковалевскому в том, чего, по-видимому, никогда не говорила никому: как тяжело ей ее двусмысленное положение и как она мечтает о «настоящей» открытой семейной жизни. И хотя Владимир Онуфриевич с ранней юности привык презирать куцую мещанскую добропорядочность, привык гордиться своей причастностью к поколению нигилистов, сбросивших оковы ханжеской морали «отцов» во имя полного раскрепощения человеческой личности, он, к собственному удивлению, чувствовал, что хорошо понимает ее душевное состояние. Он и сам испытывал сходные чувства, хотя и прятал их за полушутливой полусерьезностью. Он громко превозносил англичанок за их красоту, супружескую верность и приверженность семейному очагу и уверял Марию Александровну, что если женится когда-нибудь, то только на англичанке. А брату уже с полной серьезностью писал:
   «Мне лучше не думать об этом, по крайней мере, до тех пор, пока какими-нибудь законными мерами мы не будем оба свободны […]. В России-то это неважно, а […] здесь все подобные нигилистические штуки en mauvaisodeur35».
11
   Только усиленная творческая работа могла отвлечь Владимира Онуфриевича от грустных мыслей, и он обрадовался, когда Гексли, узнав, как сильно разрослась его монография, предложил подготовить краткое извлечение, чтобы напечатать его поскорее.
   Принявшись излагать свои основные выводы, Ковалевский «пришел к мыслям, которых совсем не имел вначале, но которые уясняют всю палеонтологическую историю всех Ungulata36 так хорошо и ясно, что прелесть». Он знал, что Рютимейер, Годри, Гензель и другие эволюционно мыслящие палеонтологи «будут в большом восхищении», да и сам «никак не ожидал» получить столь блестящие результаты. «Оно приятнее тем более, что все это на такой почве, на которой со времени Кювье работали все, – делился Ковалевский с братом. – Правда, я вошел в большие подробности, но выводы отличные».
   Когда «Извлечение» было готово, Гексли опять приехал к Ковалевскому в Британский музей. Уселся в кресло и потребовал, чтобы Владимир Онуфриевич от начала до конца прочел ему свою статью. Выслушав, Гексли вскочил, крепко пожал коллеге руку и, стремительно пройдясь по комнате, сказал:
   – Это самая важная работа за последние двадцать пять лет! Она кладет начало целому направлению исследований. Если не возражаете, я зачитаю Ваш доклад на собрании членов Королевского общества.
   Только теперь Ковалевский понял, зачем приехал к нему Гексли. Ему оказывалась высочайшая честь! Он был, кажется, первым из русских естествоиспытателей, чей труд удостаивался внимания высшего и авторитетнейшего научного учреждения Великобритании!
   Конечно, он не возражал.
   Однако в докладе, рассчитанном на ученых самых разных, в том числе и далеких от палеонтологии, специальностей, необходимо было как можно нагляднее показать процесс постепенного упрощения конечности, поэтому Гексли посоветовал изготовить большие цветные диаграммы. Ковалевскому пришлось запастись большими листами плотной венелевой бумаги, вооружиться красками и кистями, и теперь он усердно малевал по вечерам. «А заказать – так заплатишь фунта два», – жаловался он брату.
   Стояла уже глубокая осень – в Англии это особенно промозглое и мрачное время года. Мария Александровна уехала в Россию, и Владимиру Онуфриевичу тоже не терпелось убраться на континент. Едва завершив работу над диаграммами, он стал «укладывать свои косточки, вещи и книги». Сборы, как всегда, были недолгими…
12
   Брат торопил его поскорее приехать в Россию – сдать магистерский экзамен, защитить диссертацию и хоть как-то утвердить свое положение. Владимир обратился в Петербургскую академию с просьбой прислать ему корректуру посланной туда еще весной монографии анхитерия, на основе которой он собирался приготовить магистерскую диссертацию. Но оказалось, что его труд еще не набран, так что возвращение на родину отсрочилось само собой.
   По пути в Мюнхен Ковалевский, как обычно, остановился в Париже. Затем заехал в Лозанну, Женеву, Пюи и другие места, где надеялся собрать «добавочный материал, необходимый для зимней работы». Но почти ничего нового эта поездка уже не дала. Он только зря мерз в дешевых гостиницах, дилижансах и поездах третьего класса и сокрушался о напрасно утекающих франках. Только в швейцарской деревушке Обербухзаттен у «попа Картье» Владимир Онуфриевич обнаружил «превосходные вещи для большой и интересной работы». Пастор очень гордился своей коллекцией и охотно показал ее Ковалевскому. Но, увидев, как разгорелись глаза посетителя, поп пошел на попятный и, вспомнив, что его племянник «тоже занимается палеонтологией», сказал, что все обещано ему.
   Зная, что не только племянник Картье, но вообще никто в мире не сможет так, как нужно, обработать коллекцию, Владимир Онуфриевич пытался настаивать, но уехал ни с чем. Впрочем, Рютимейер обещал «теребить попа, чтобы вещи были переданы мне, так как я один знаю теперь основательно эоценовых млекопитающих».