Страница:
Жаклина почти не замечала тетки, пока была весела и беспечна, а другой она в годы детства и не бывала. Но с приближением возраста, когда потихоньку назревают телесные и душевные перемены, а с ними — тревога, отвращение, страх, порывы беспросветной тоски, в такие минуты нелепого и жестокого смятения, — по счастью, недолгого, — когда девочке казалось, будто она гибнет, умирает, тонет, не смея крикнуть: «Спасите!» — тут одна только тетя Марта очутилась возле нее и протянула ей руку помощи. А как далеки были остальные! Как чужды оказались и отец и мать, любящие, но эгоистичные, слишком довольные собой, чтобы заниматься детскими горестями четырнадцатилетней куколки! Тетка же угадывала эти горести и сострадала им. Словами она ничего не выражала. Она просто улыбалась, и когда Жаклина поднимала глаза, ее взгляд встречался через стол с добрым взглядом Марты. Девочка чувствовала, что та понимает ее, и искала у тетки прибежища. Марта молча гладила Жаклину по голове.
Девочка рассказывала ей обо всем, как на духу. Если на сердце у нее бывало тяжело, она шла к тетке как к старшему другу и знала, что, когда бы она ни пришла, ее неизменно встретит понимающий, снисходительный взгляд и перельет в нее немного душевного спокойствия. О своих выдуманных влюблениях ей было стыдно говорить тете Марте: она чувствовала, что все это неправда. Правдой, единственной правдой было смутное, неосознанное томление, которое она и поверяла тете.
— Как бы мне хотелось быть счастливой, тетя! — вздыхала она иногда.
— Бедная деточка! — улыбаясь, говорила Марта.
Жаклина клала голову на колени тети и, целуя гладившие ее руки, спрашивала:
— А я буду счастлива? Скажи, тетя, буду я счастлива?
— Не знаю, душенька. Это ведь и от тебя немного зависит. Когда хочешь, всегда можешь быть счастливой.
Жаклину это не убедило.
— А ты сама счастлива?
Марта грустно улыбнулась.
— Да.
— Правда? В самом деле счастлива?
— Ты не веришь?
— Верю. Только…
Жаклина замялась.
— Ну что?
— Я хочу быть счастливой по-иному, чем ты.
— Глупенькая! Надеюсь, оно и будет по-иному, — сказала Марта.
— А так я бы просто не могла, — заявила Жаклина, решительно тряхнув головой.
— Мне тоже сперва казалось, что я не могу. Жизнь многому учит.
— Не хочу я учиться! — вскипела Жаклина. — Я хочу быть счастливой, как мне хочется.
— Если бы тебя спросили: как именно, — ты не знала бы, что ответить!
— Нет, я отлично знаю, чего мне хочется.
Ей хотелось многого, но назвать она могла только одно, и это одно звучало постоянным припевом ко всему, что бы она ни говорила.
— Главное, я хочу, чтобы меня любили.
Марта молча шила. Немного погодя она сказала:
— На что тебе любовь, если сама ты не любишь?
Жаклина недоуменно воскликнула:
— Странная ты, тетя! Ну конечно, я говорю о том, что люблю сама! Остальное меня не касается.
— А если ты ничего не полюбишь?
— Этого не бывает. Люди всегда, всегда любят!
Марта с сомнением покачала головой.
— Не любят… хотят любить, — сказала она. — Способность любить — величайшая благодать божия. Моли бога, чтобы он ее тебе даровал.
— А если меня не будут любить?
— Даже если не будут. Это еще большее счастье.
Личико у Жаклины вытянулось. Надув губы, она сказала:
— Этого я не хочу. Что тут приятного?
Марта ласково засмеялась, посмотрела на Жаклину, вздохнула и снова принялась за шитье.
— Бедная деточка! — повторила она.
— Почему ты все время говоришь: бедная, бедная? — забеспокоилась Жаклина. — Не хочу я быть бедной. Я очень, очень хочу быть счастливой!
— Потому-то я и говорю: бедная деточка!
Жаклина надулась. Но ненадолго. Добродушный смех Марты обезоруживал ее. Она целовала тетю, все еще притворяясь, будто сердится. В эти годы грустные предсказания будущего, далекого будущего втайне даже льстят немножко. На большом расстоянии горе предстает в поэтическом свете, а страшнее всего кажется серенькая жизнь.
Жаклина не замечала, что тетя Марта становится все бледнее. Правда, она видела, что тетя почти совсем уже не выходит из дому, но ее и всегда дразнили домоседкой. Раза два девочка столкнулась с выходящим от нее врачом.
— Ты больна? — спросила она тетку.
— Нет, так, пустяки, — ответила Марта.
Но тетя Марта перестала бывать у них на еженедельных обедах. Жаклина явилась к ней с гневными упреками.
— Мне это трудно, деточка, — мягко сказала Марта.
Жаклина даже слушать не желала. Пустые отговорки!
— Подумаешь, какой труд прийти к нам на два часа раз в неделю! Просто ты меня не любишь. Ты только и любишь, что сидеть в своем углу.
Но когда она дома с гордостью рассказала о своей выходке, отец отчитал ее:
— Не беспокой тетю! Разве ты не знаешь, что она, бедняжка, серьезно больна?
Жаклина побледнела и дрожащим голосом спросила, что с тетей. Родители не хотели говорить. В конце концов она узнала, что у тети Марты рак желудка и жить ей осталось считанные месяцы.
Жаклина не могла прийти в себя от ужаса. Успокаивалась она немного только при виде тети Марты с ее неизменной спокойной улыбкой, которая теперь на этом прозрачном лице казалась отблеском внутреннего света. Жаклина твердила себе:
«Нет, не может этого быть, они ошиблись, она бы не была так спокойна…»
И продолжала поверять тете свои детские тайны, а та слушала еще внимательнее, чем прежде. Только иногда она выходила из комнаты посреди разговора, не показывая, однако, вида, что страдает; когда приступ боли кончался, она возвращалась с невозмутимым лицом. Она никому не позволяла даже заикаться о своем состоянии, всячески скрывала его; должно быть, ей хотелось от себя самой отвести мысли о болезни, — недуг, точивший ее, был страшен и отвратителен, и она старалась не видеть его, сосредоточивала все усилия на том, чтобы прожить спокойно хоть последние месяцы. Развязка приближалась быстрее, чем ожидали. Вскоре Марта отказалась принимать кого бы то ни было, кроме Жаклины. И посещения Жаклины поневоле становились все короче. Наконец наступил день разлуки. Марта, уже много недель не покидавшая постели, со словами ласки и утешения отпустила навеки своего юного друга. И осталась умирать одна.
Жаклина пережила несколько месяцев настоящего отчаяния. Смерть Марты совпала с самым острым периодом того душевного смятения, которое только тетя умела облегчить. Девочка чувствовала себя бесконечно одинокой. Ее могла бы поддержать вера. Казалось бы, в этой поддержке недостатка быть не должно: ее с детства приручали молиться богу, мать усердно соблюдала обряды. Но в том-то и дело, что мать соблюдала, а тетя Марта не соблюдала. Сравнение напрашивалось само собой. От детских глаз не ускользала фальшь, на которую позднее уже не обращаешь внимания: дети тонко подмечают и слабости и противоречия. Жаклина видела, что мать и другие люди, называвшие себя верующими, так же боятся смерти, как если бы они не верили вовсе. Нет, какая уж тут поддержка… К этому добавился еще личный опыт, протест, возмущение бестактностью духовника… Она продолжала исполнять обряды, но уже не веруя, просто из благовоспитанности. В религии она видела пустоту, как и в светской жизни. Единственным спасением ей представлялись воспоминания о покойнице, и она с головой уходила в них. Во многом могла она себя упрекнуть за отношение к той, которую частенько забывала в своем детском эгоизме, а теперь из того же эгоизма тщетно старалась воскресить. Она идеализировала образ тетки и под влиянием прекрасного примера ее жизни, исполненной мудрости, отрешенной от мирской суеты, готова была возненавидеть свет, где все ничтожно и лживо. Она во всем теперь видела одно лицемерие; ей стали противны легкомысленные сделки с совестью, хотя раньше они только позабавили бы ее. Она находилась в том состоянии повышенной чувствительности, когда все причиняет боль, когда душа как будто обнажена. У нее открылись глаза на многое, чего она в беспечности своей раньше не замечала. Один случай особенно больно ранил ее сердце.
Как-то днем она была в гостиной. К ее матери пришел визитер — модный художник, франтоватый, напыщенный, частый гость у них в доме, но не из числа близких друзей. Жаклина почувствовала, что ее присутствие нежелательно, и поэтому именно решила остаться. Г-жа Ланже немного нервничала, в голове у нее стоял легкий туман от мигрени или от порошков против мигрени, которые заменяют нашим дамам конфеты и окончательно сводят на нет их птичьи мозги. Не очень следя за своими словами, она по рассеянности назвала художника: «любимый».
Но сразу же спохватилась. Он тоже не подал виду, и оба продолжали чинно беседовать. Жаклина в это время разливала чай; она была так поражена, что чуть не выронила чашку. Ей почудилось, что мать и художник многозначительно улыбаются за ее спиной. Она обернулась и успела перехватить их недвусмысленный взгляд, хотя они сразу же отвели глаза. Открытие потрясло ее. Она, девушка, получившая свободное воспитание, часто слышавшая об интрижках такого рода и сама со смехом говорившая о них, испытала мучительную боль, обнаружив, что ее мать… Ее мама — нет, это ведь совсем другое дело!.. С присущей ей склонностью к преувеличениям, Жаклина впала в новую крайность. Раньше она ничего не подозревала. Теперь же стала подозревать все. Каждую мелочь в поведении матери она толковала как улику. Конечно, легкомыслие г-жи Ланже давало достаточный повод для любых толкований, но Жаклина преувеличивала сверх меры. Ей захотелось больше сблизиться с отцом. Кстати, он всегда был ей ближе и привлекал ее остротой ума. Ей захотелось еще крепче любить его, жалеть. Но отец, по-видимому, ничуть не нуждался в жалости; и возбужденное воображение девушки пронзила страшная, страшнее первой, догадка, что отцу все известно, но он предпочитает ничего не знать, лишь бы ему самому дали волю, — остальное его не трогает.
Жаклина решила, что для нее все погибло. Презирать родителей она не смела. Она их любила. Но жить тут больше не желала. Дружба с Симоной Адан не могла ей быть поддержкой. Жаклина сурово порицала слабости своей прежней подружки, не щадила она и себя. Она страдала от того дурного и недостойного, что видела в себе, и судорожно цеплялась за воспоминание о светлом образе тети Марты. Но и это воспоминание тускнело. Жаклина чувствовала, что дни, набегая волна за волной, смоют самый его след. И тогда все будет кончено. Она сделается такой, как все, погрязнет в трясине… Нет, во что бы то ни стало вырваться из этого болота? «Спасите! Спасите меня!..»
В эти дни болезненного отчуждения, страстного протеста, трепетного ожидания, когда она простирала руки к неведомому спасителю, произошла ее встреча с Оливье.
Госпожа Ланже не преминула пригласить Кристофа, который в ту зиму был модным композитором. Кристоф пришел и, по обыкновению, не очень старался показать себя в выгодном свете. Тем не менее г-жа Ланже нашла его обворожительным; те считанные месяцы, пока он был в моде, ему все разрешалось, в нем все восхищало. Жаклина не разделяла материнского восхищения; одно то, что Кристофа превозносили определенные лица, уже настораживало ее. А главное, ее коробили грубоватые манеры и громкий голос Кристофа, его веселость. В своем теперешнем положении она считала радость жизни вульгарной и воображала, что ей могут нравиться только меланхолические, сумеречные души. А в Кристофе все было слишком светло. Но однажды в беседе с ней он заговорил об Оливье; у него была потребность приобщать друга ко всему приятному, что с ним случалось. Говорил он так красноречиво, что Жаклина, втайне взволнованная тем, что на свете есть душа, созвучная ей, постаралась, чтобы пригласили и Оливье. Он откликнулся не сразу, так что Кристоф и Жаклина вполне успели дорисовать его портрет, когда наконец явился оригинал. Для Жаклины он полностью слился с воображаемым портретом.
Он пришел, но говорил мало. Да ему и незачем было говорить. Его умный взгляд, улыбка, мягкость в обращении, излучаемое им спокойствие и без того пленили Жаклину. Контраст с Кристофом подчеркивал достоинства Оливье. Жаклина ничем не выдала своего впечатления, боясь зарождающегося чувства; она по-прежнему разговаривала только с Кристофом, но разговор шел об Оливье. Кристоф так был рад поговорить о друге, что не замечал, как приятна эта тема Жаклине. Говорил он и о себе, и Жаклина слушала из вежливости, но без всякого интереса, а сама незаметно переводила беседу на те события его жизни, в которых участвовал Оливье.
Внимание Жаклины было небезопасно для такого доверчивого молодого человека, как Кристоф. Незаметно для себя он увлекся, охотно бывал у Ланже, тщательно одевался; и чувство, хорошо ему знакомое — нежная и радостная истома, — снова примешивалось ко всем его мыслям. Оливье тоже влюбился с первого дня, но думал, что его не замечают, и молча страдал. Кристоф растравлял его страдания, когда по дороге домой, захлебываясь, рассказывал о своих разговорах с Жаклиной. Оливье и в голову не приходило, что он мог понравиться Жаклине. Хотя длительное общение с Кристофом прибавило ему оптимизма, он по-прежнему не верил в себя, не верил, что его могут полюбить, смотрел на себя слишком проницательным взглядом; да и кто, спрашивается, достоин быть любимым за свои заслуги, а не в силу волшебных чар снисходительной любви?
Однажды, когда их пригласили на вечер к Ланже, Оливье почувствовал, что ему будет слишком тяжело видеть равнодушие Жаклины, и, сославшись на усталость, сказал, чтобы Кристоф шел один. Ничего не подозревавший Кристоф с легким сердцем отправился в гости. В своем простодушном эгоизме он радовался, что Жаклина будет всецело занята им. Но, узнав, что Оливье не придет, Жаклина насупилась, была явно разочарована и раздосадована; сегодня ей ничуть не хотелось нравиться, она не слушала Кристофа, отвечала невпопад; он увидел, как она подавила нервный зевок, и пал духом. А Жаклине хотелось плакать. В конце концов она внезапно исчезла и больше не появлялась.
Кристоф ушел, окончательно сбитый с толку. Всю дорогу он пытался понять эту неожиданную перемену, и вдруг перед ним блеснул луч истины. Дома Оливье поджидал его и деланно равнодушным тоном спросил, как он провел вечер. Кристоф рассказал о своей неудаче. Во время его рассказа лицо Оливье заметно прояснилось.
— Ты же был утомлен! Почему ты не лег? — спросил Кристоф.
— Я чувствую себя гораздо лучше, — ответил Оливье.
— Оно и видно; тебе очень помогло то, что ты не пошел, — насмешливо сказал Кристоф.
Он лукаво и ласково посмотрел на друга, ушел к себе и, очутившись один в своей комнате, залился беззвучным смехом; он смеялся до слез, приговаривая про себя:
«Ах, негодница! Водила меня за нос. А он-то как меня обманывал. Ловко же они притворялись!»
С этой минуты он вырвал из сердца помыслы о Жаклине и, как заботливая наседка ревниво оберегает цыпленка, стал по-матерински оберегать роман юных влюбленных. Не показывая виду, что ему известна их тайна, и не выдавая одного другому, он незаметно помогал и Жаклине и Оливье.
Он счел священным долгом изучить характер Жаклины, чтобы узнать, будет ли Оливье счастлив с нею. Но по своей неловкости только раздражал девушку, задавая ей самые нелепые вопросы о ее вкусах, нравственных понятиях…
«Вот дурень! Он-то зачем вмешивается!» — со злостью думала Жаклина и, не отвечая, поворачивалась к нему спиной.
А Оливье весь сиял, видя, что Жаклина больше не обращает внимания на Кристофа. И Кристоф сиял, видя, как счастлив Оливье. При этом он гораздо шумнее выражал свою радость, чем Оливье. А так как ему, казалось бы, нечего было радоваться, Жаклина, не подозревая, что Кристоф лучше ее самой разгадал их любовь, находила его несносным и не понимала, как может Оливье дружить с таким бестактным, назойливым человеком. Добряк Кристоф, видя все это, из озорства старался поддразнить Жаклину, а потом вдруг устранялся с их пути, под предлогом работы отклонял приглашения Ланже, чтобы влюбленные могли побыть наедине.
Однако будущее внушало ему немалые опасения. Он считал себя в значительной мере ответственным за предстоящий брак и мучился этим; он не обманывался в Жаклине, и многое пугало его; прежде всего ее богатство, воспитание, среда, а главное, ее непостоянство. Она напоминала ему Колетту. Конечно, он признавал, что Жаклина правдивее, способна искренне увлечься; в этой юной девушке было страстное, почти героическое желание жить настоящей трудной жизнью.
«Но желать — это что!» — думал Кристоф и припоминал острое словцо старика Дидро: «Надо силу иметь!»
Он собирался предостеречь Оливье. Но, видя, какую радость излучают глаза друга, когда тот приходил от Жаклины, Кристоф не решался заговорить. Он думал: «Бедные дети так счастливы! Зачем омрачать их счастье?»
Из любви к Оливье Кристоф мало-помалу стал разделять его иллюзии. Он спокойно смотрел в будущее и под конец убедил себя, что Жаклина именно такова, какой ее считает Оливье и какой она хочет считать себя сама. У нее были благие намерения. Она любила Оливье за то, что он был так непохож на нее и на всех людей ее круга: за бедность, за твердость нравственных устоев, за неумение вести себя в обществе. Она любила такой цельной и чистой любовью, что ей хотелось тоже быть бедной, а иной раз… да, да, иной раз ей даже хотелось стать дурнушкой, чтобы не сомневаться, что ее любят не за красоту, а за любовь, которой полно ее сердце, изголодавшееся по любви… Порой она бледнела в его присутствии, у нее дрожали руки. Она силилась смеяться над своим волнением, делала вид, будто занята чем-то посторонним и почти не замечает Оливье; говорила насмешливым тоном. Потом вдруг обрывала разговор на полуслове и убегала к себе в комнату; там, за запертой дверью, за спущенными занавесками, она сидела, стиснув колени, сжав скрещенные руки на груди, чтобы обуздать бурное биение сердца; подолгу сидела она так, вся съежившись, затаив дыхание, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть счастье малейшим движением, и молча вбирала в себя свою любовь.
Теперь уже и Кристоф жаждал успеха Оливье, по-матерински заботился о его наружности, тоном знатока давал советы насчет костюма, повязывал — и как повязывал! — ему галстук. Оливье все сносил терпеливо, а отделавшись от Кристофа, заново перевязывал галстук на лестнице. Он улыбался про себя, но был глубоко тронут этой самоотверженной дружбой. Впрочем, любовь делала его робким, неуверенным, и он советовался с Кристофом, рассказывал, как провел время у Ланже. Кристоф волновался не меньше его и иногда по целым ночам изыскивал способы расчистить путь к счастью друга.
Объяснение между Оливье и Жаклиной, решившее их судьбу, произошло в парке при вилле Ланже, в дачной местности близ Парижа, на опушке Иль-Аданского леса.
Кристоф приехал вместе с Оливье и, обнаружив в доме фисгармонию, сел играть и предоставил влюбленных самим себе. По правде говоря, они вовсе этого не желали. Они боялись остаться наедине. Жаклина была молчалива и насторожена. Уже в предыдущий раз Оливье почувствовал в ней перемену, неожиданную холодность; во взгляде ее мелькало отчужденное, злое, почти что неприязненное выражение. Его это обескуражило. Он не решался объясниться: слишком страшно было ему услышать от любимой жестокие слова отказа. Он весь задрожал, увидев, что Кристоф уходит: ему казалось, что только присутствие друга может его оградить от неизбежного удара.
Жаклина любила Оливье ничуть не меньше. Она любила его даже сильнее, но именно это и настраивало ее враждебно. Раньше она играла любовью, мечтала о любви, и вот теперь любовь была тут, перед ней, точно бездна, разверзшаяся у ее ног, а она отшатывалась в ужасе, задавая себе недоуменный вопрос:
«Зачем? Зачем? Что это значит?»
Она смотрела на Оливье тем взглядом, от которого ему становилось больно, и думала:
«Кто этот человек?»
И не знала.
«Почему я люблю его?»
И этого не знала.
«А люблю ли?»
Этого она тоже не знала… Ничего не знала. Знала только одно: что любовь завладела ею, заполнила ее, что она пожертвует всем — волей, независимостью, себялюбием, мечтами о будущем — и что все поглотит это чудовище. И она возмущалась, минутами почти что ненавидела Оливье.
Они дошли до дальнего конца парка — до фруктового сада, отгороженного стеной высоких деревьев. Они медленно шли по дорожкам, окаймленным кустами смородины, с которых свисали грозди красных и янтарных ягод, и грядками клубники, наполнявшими воздух благоуханием. Стоял июнь месяц, но от частых гроз похолодало. День был серенький, ветер гнал по небу клубы тяжелых, низко нависших туч. Мощное дуновение этого далекого ветра не достигало земли: ни один листок не шевелился Беспредельная грусть окутывала природу и сердца влюбленных. А с другого конца сада, из приотворенных окон невидимого дома долетали звуки фисгармонии — звуки ми-бемоль-минорной фуги Иоганна-Себастьяна Баха. Жаклина и Оливье присели рядом на закраину колодца, оба бледные, безмолвные. И Оливье увидел, что по щекам Жаклины катятся слезы.
— Вы плачете? — дрожащими губами прошептал он.
И у него из глаз тоже покатились слезы.
Он взял ее руку. Белокурая головка склонилась ему на плечо. Она больше не пыталась сопротивляться; она была побеждена; и какая в этом была отрада! Они тихонько плакали, слушая музыку под колышущимся балдахином тяжелых туч, которые в своем беззвучном движении чуть не задевали верхушки деревьев. Оба думали о том, что им пришлось выстрадать, а может быть, — кто знает? — и о том, сколько им еще суждено страдать. Бывают мгновения, когда в музыке звучит вся скорбь, какая соткана судьбой вокруг целой человеческой жизни…
Немного погодя Жаклина отерла слезы, взглянула на Оливье, и они бросились друг другу в объятия. О несказанный, трепетный восторг! Блаженство, такое сладостное и глубокое, что оно даже причиняет боль!..
Жаклина спросила:
— Ваша сестра была похожа на вас?
Оливье вздрогнул от неожиданности.
— Почему вы заговорили о ней? Вы были с ней знакомы?
— Мне рассказывал Кристоф… Вы очень горевали?
Оливье молча кивнул: он не мог говорить от волнения.
— У меня тоже было большое горе, — сказала Жаклина.
Она заговорила о своем умершем друге — о тете Марте; едва сдерживая рыдания, рассказала, как плакала по ней, чуть не умерла от горя.
— Вы поможете мне? — молящим голосом закончила она. — Поможете мне жить, стать хорошей и хоть немножко походить на нее? И ее, мою тетю Марту, вы тоже будете любить?
— Мы будем любить их обеих, как они любят друг Друга.
— Ах, если бы они были с нами!
— Они с нами.
Оливье и Жаклина сидели, тесно прижавшись друг к другу, сдерживая дыхание, и слышали, как бьются их сердца. Моросил мелкий дождик. Жаклина поежилась.
— Пойдемте домой, — сказала она.
Под деревьями было почти темно. Оливье поцеловал мокрые волосы Жаклины; она подняла голову, и он впервые почувствовал на губах прикосновение любимых губ, — горячих, чуть потрескавшихся полудетских губ. У обоих туманилось сознание.
Не доходя до дома, они опять остановились.
— Как мы были раньше одиноки! — сказал он.
Кристофа он уже забыл.
Потом они все-таки вспомнили о нем. Музыка умолкла. Они вошли в дом. Кристоф сидел, облокотясь о фисгармонию, положив голову на руки, и мысленно тоже перебирал свое прошлое. Услышав, как отворяется дверь, он встрепенулся и обратил к ним свое доброе лицо, озарившееся задумчивой и нежной улыбкой.
По их глазам он прочел, что произошло, пожал им обоим руки и сказал:
— Сядьте. Я вам сейчас сыграю.
Они сели, а он начал играть, изливая в звуках все, что было у него на сердце, всю свою любовь к ним. Когда он кончил, все трое долго молчали. Потом Кристоф встал и посмотрел на них. У него был такой ласковый взгляд, он казался настолько взрослее и сильнее их! Жаклина впервые узнала ему цену. Он обнял обоих и спросил:
Девочка рассказывала ей обо всем, как на духу. Если на сердце у нее бывало тяжело, она шла к тетке как к старшему другу и знала, что, когда бы она ни пришла, ее неизменно встретит понимающий, снисходительный взгляд и перельет в нее немного душевного спокойствия. О своих выдуманных влюблениях ей было стыдно говорить тете Марте: она чувствовала, что все это неправда. Правдой, единственной правдой было смутное, неосознанное томление, которое она и поверяла тете.
— Как бы мне хотелось быть счастливой, тетя! — вздыхала она иногда.
— Бедная деточка! — улыбаясь, говорила Марта.
Жаклина клала голову на колени тети и, целуя гладившие ее руки, спрашивала:
— А я буду счастлива? Скажи, тетя, буду я счастлива?
— Не знаю, душенька. Это ведь и от тебя немного зависит. Когда хочешь, всегда можешь быть счастливой.
Жаклину это не убедило.
— А ты сама счастлива?
Марта грустно улыбнулась.
— Да.
— Правда? В самом деле счастлива?
— Ты не веришь?
— Верю. Только…
Жаклина замялась.
— Ну что?
— Я хочу быть счастливой по-иному, чем ты.
— Глупенькая! Надеюсь, оно и будет по-иному, — сказала Марта.
— А так я бы просто не могла, — заявила Жаклина, решительно тряхнув головой.
— Мне тоже сперва казалось, что я не могу. Жизнь многому учит.
— Не хочу я учиться! — вскипела Жаклина. — Я хочу быть счастливой, как мне хочется.
— Если бы тебя спросили: как именно, — ты не знала бы, что ответить!
— Нет, я отлично знаю, чего мне хочется.
Ей хотелось многого, но назвать она могла только одно, и это одно звучало постоянным припевом ко всему, что бы она ни говорила.
— Главное, я хочу, чтобы меня любили.
Марта молча шила. Немного погодя она сказала:
— На что тебе любовь, если сама ты не любишь?
Жаклина недоуменно воскликнула:
— Странная ты, тетя! Ну конечно, я говорю о том, что люблю сама! Остальное меня не касается.
— А если ты ничего не полюбишь?
— Этого не бывает. Люди всегда, всегда любят!
Марта с сомнением покачала головой.
— Не любят… хотят любить, — сказала она. — Способность любить — величайшая благодать божия. Моли бога, чтобы он ее тебе даровал.
— А если меня не будут любить?
— Даже если не будут. Это еще большее счастье.
Личико у Жаклины вытянулось. Надув губы, она сказала:
— Этого я не хочу. Что тут приятного?
Марта ласково засмеялась, посмотрела на Жаклину, вздохнула и снова принялась за шитье.
— Бедная деточка! — повторила она.
— Почему ты все время говоришь: бедная, бедная? — забеспокоилась Жаклина. — Не хочу я быть бедной. Я очень, очень хочу быть счастливой!
— Потому-то я и говорю: бедная деточка!
Жаклина надулась. Но ненадолго. Добродушный смех Марты обезоруживал ее. Она целовала тетю, все еще притворяясь, будто сердится. В эти годы грустные предсказания будущего, далекого будущего втайне даже льстят немножко. На большом расстоянии горе предстает в поэтическом свете, а страшнее всего кажется серенькая жизнь.
Жаклина не замечала, что тетя Марта становится все бледнее. Правда, она видела, что тетя почти совсем уже не выходит из дому, но ее и всегда дразнили домоседкой. Раза два девочка столкнулась с выходящим от нее врачом.
— Ты больна? — спросила она тетку.
— Нет, так, пустяки, — ответила Марта.
Но тетя Марта перестала бывать у них на еженедельных обедах. Жаклина явилась к ней с гневными упреками.
— Мне это трудно, деточка, — мягко сказала Марта.
Жаклина даже слушать не желала. Пустые отговорки!
— Подумаешь, какой труд прийти к нам на два часа раз в неделю! Просто ты меня не любишь. Ты только и любишь, что сидеть в своем углу.
Но когда она дома с гордостью рассказала о своей выходке, отец отчитал ее:
— Не беспокой тетю! Разве ты не знаешь, что она, бедняжка, серьезно больна?
Жаклина побледнела и дрожащим голосом спросила, что с тетей. Родители не хотели говорить. В конце концов она узнала, что у тети Марты рак желудка и жить ей осталось считанные месяцы.
Жаклина не могла прийти в себя от ужаса. Успокаивалась она немного только при виде тети Марты с ее неизменной спокойной улыбкой, которая теперь на этом прозрачном лице казалась отблеском внутреннего света. Жаклина твердила себе:
«Нет, не может этого быть, они ошиблись, она бы не была так спокойна…»
И продолжала поверять тете свои детские тайны, а та слушала еще внимательнее, чем прежде. Только иногда она выходила из комнаты посреди разговора, не показывая, однако, вида, что страдает; когда приступ боли кончался, она возвращалась с невозмутимым лицом. Она никому не позволяла даже заикаться о своем состоянии, всячески скрывала его; должно быть, ей хотелось от себя самой отвести мысли о болезни, — недуг, точивший ее, был страшен и отвратителен, и она старалась не видеть его, сосредоточивала все усилия на том, чтобы прожить спокойно хоть последние месяцы. Развязка приближалась быстрее, чем ожидали. Вскоре Марта отказалась принимать кого бы то ни было, кроме Жаклины. И посещения Жаклины поневоле становились все короче. Наконец наступил день разлуки. Марта, уже много недель не покидавшая постели, со словами ласки и утешения отпустила навеки своего юного друга. И осталась умирать одна.
Жаклина пережила несколько месяцев настоящего отчаяния. Смерть Марты совпала с самым острым периодом того душевного смятения, которое только тетя умела облегчить. Девочка чувствовала себя бесконечно одинокой. Ее могла бы поддержать вера. Казалось бы, в этой поддержке недостатка быть не должно: ее с детства приручали молиться богу, мать усердно соблюдала обряды. Но в том-то и дело, что мать соблюдала, а тетя Марта не соблюдала. Сравнение напрашивалось само собой. От детских глаз не ускользала фальшь, на которую позднее уже не обращаешь внимания: дети тонко подмечают и слабости и противоречия. Жаклина видела, что мать и другие люди, называвшие себя верующими, так же боятся смерти, как если бы они не верили вовсе. Нет, какая уж тут поддержка… К этому добавился еще личный опыт, протест, возмущение бестактностью духовника… Она продолжала исполнять обряды, но уже не веруя, просто из благовоспитанности. В религии она видела пустоту, как и в светской жизни. Единственным спасением ей представлялись воспоминания о покойнице, и она с головой уходила в них. Во многом могла она себя упрекнуть за отношение к той, которую частенько забывала в своем детском эгоизме, а теперь из того же эгоизма тщетно старалась воскресить. Она идеализировала образ тетки и под влиянием прекрасного примера ее жизни, исполненной мудрости, отрешенной от мирской суеты, готова была возненавидеть свет, где все ничтожно и лживо. Она во всем теперь видела одно лицемерие; ей стали противны легкомысленные сделки с совестью, хотя раньше они только позабавили бы ее. Она находилась в том состоянии повышенной чувствительности, когда все причиняет боль, когда душа как будто обнажена. У нее открылись глаза на многое, чего она в беспечности своей раньше не замечала. Один случай особенно больно ранил ее сердце.
Как-то днем она была в гостиной. К ее матери пришел визитер — модный художник, франтоватый, напыщенный, частый гость у них в доме, но не из числа близких друзей. Жаклина почувствовала, что ее присутствие нежелательно, и поэтому именно решила остаться. Г-жа Ланже немного нервничала, в голове у нее стоял легкий туман от мигрени или от порошков против мигрени, которые заменяют нашим дамам конфеты и окончательно сводят на нет их птичьи мозги. Не очень следя за своими словами, она по рассеянности назвала художника: «любимый».
Но сразу же спохватилась. Он тоже не подал виду, и оба продолжали чинно беседовать. Жаклина в это время разливала чай; она была так поражена, что чуть не выронила чашку. Ей почудилось, что мать и художник многозначительно улыбаются за ее спиной. Она обернулась и успела перехватить их недвусмысленный взгляд, хотя они сразу же отвели глаза. Открытие потрясло ее. Она, девушка, получившая свободное воспитание, часто слышавшая об интрижках такого рода и сама со смехом говорившая о них, испытала мучительную боль, обнаружив, что ее мать… Ее мама — нет, это ведь совсем другое дело!.. С присущей ей склонностью к преувеличениям, Жаклина впала в новую крайность. Раньше она ничего не подозревала. Теперь же стала подозревать все. Каждую мелочь в поведении матери она толковала как улику. Конечно, легкомыслие г-жи Ланже давало достаточный повод для любых толкований, но Жаклина преувеличивала сверх меры. Ей захотелось больше сблизиться с отцом. Кстати, он всегда был ей ближе и привлекал ее остротой ума. Ей захотелось еще крепче любить его, жалеть. Но отец, по-видимому, ничуть не нуждался в жалости; и возбужденное воображение девушки пронзила страшная, страшнее первой, догадка, что отцу все известно, но он предпочитает ничего не знать, лишь бы ему самому дали волю, — остальное его не трогает.
Жаклина решила, что для нее все погибло. Презирать родителей она не смела. Она их любила. Но жить тут больше не желала. Дружба с Симоной Адан не могла ей быть поддержкой. Жаклина сурово порицала слабости своей прежней подружки, не щадила она и себя. Она страдала от того дурного и недостойного, что видела в себе, и судорожно цеплялась за воспоминание о светлом образе тети Марты. Но и это воспоминание тускнело. Жаклина чувствовала, что дни, набегая волна за волной, смоют самый его след. И тогда все будет кончено. Она сделается такой, как все, погрязнет в трясине… Нет, во что бы то ни стало вырваться из этого болота? «Спасите! Спасите меня!..»
В эти дни болезненного отчуждения, страстного протеста, трепетного ожидания, когда она простирала руки к неведомому спасителю, произошла ее встреча с Оливье.
Госпожа Ланже не преминула пригласить Кристофа, который в ту зиму был модным композитором. Кристоф пришел и, по обыкновению, не очень старался показать себя в выгодном свете. Тем не менее г-жа Ланже нашла его обворожительным; те считанные месяцы, пока он был в моде, ему все разрешалось, в нем все восхищало. Жаклина не разделяла материнского восхищения; одно то, что Кристофа превозносили определенные лица, уже настораживало ее. А главное, ее коробили грубоватые манеры и громкий голос Кристофа, его веселость. В своем теперешнем положении она считала радость жизни вульгарной и воображала, что ей могут нравиться только меланхолические, сумеречные души. А в Кристофе все было слишком светло. Но однажды в беседе с ней он заговорил об Оливье; у него была потребность приобщать друга ко всему приятному, что с ним случалось. Говорил он так красноречиво, что Жаклина, втайне взволнованная тем, что на свете есть душа, созвучная ей, постаралась, чтобы пригласили и Оливье. Он откликнулся не сразу, так что Кристоф и Жаклина вполне успели дорисовать его портрет, когда наконец явился оригинал. Для Жаклины он полностью слился с воображаемым портретом.
Он пришел, но говорил мало. Да ему и незачем было говорить. Его умный взгляд, улыбка, мягкость в обращении, излучаемое им спокойствие и без того пленили Жаклину. Контраст с Кристофом подчеркивал достоинства Оливье. Жаклина ничем не выдала своего впечатления, боясь зарождающегося чувства; она по-прежнему разговаривала только с Кристофом, но разговор шел об Оливье. Кристоф так был рад поговорить о друге, что не замечал, как приятна эта тема Жаклине. Говорил он и о себе, и Жаклина слушала из вежливости, но без всякого интереса, а сама незаметно переводила беседу на те события его жизни, в которых участвовал Оливье.
Внимание Жаклины было небезопасно для такого доверчивого молодого человека, как Кристоф. Незаметно для себя он увлекся, охотно бывал у Ланже, тщательно одевался; и чувство, хорошо ему знакомое — нежная и радостная истома, — снова примешивалось ко всем его мыслям. Оливье тоже влюбился с первого дня, но думал, что его не замечают, и молча страдал. Кристоф растравлял его страдания, когда по дороге домой, захлебываясь, рассказывал о своих разговорах с Жаклиной. Оливье и в голову не приходило, что он мог понравиться Жаклине. Хотя длительное общение с Кристофом прибавило ему оптимизма, он по-прежнему не верил в себя, не верил, что его могут полюбить, смотрел на себя слишком проницательным взглядом; да и кто, спрашивается, достоин быть любимым за свои заслуги, а не в силу волшебных чар снисходительной любви?
Однажды, когда их пригласили на вечер к Ланже, Оливье почувствовал, что ему будет слишком тяжело видеть равнодушие Жаклины, и, сославшись на усталость, сказал, чтобы Кристоф шел один. Ничего не подозревавший Кристоф с легким сердцем отправился в гости. В своем простодушном эгоизме он радовался, что Жаклина будет всецело занята им. Но, узнав, что Оливье не придет, Жаклина насупилась, была явно разочарована и раздосадована; сегодня ей ничуть не хотелось нравиться, она не слушала Кристофа, отвечала невпопад; он увидел, как она подавила нервный зевок, и пал духом. А Жаклине хотелось плакать. В конце концов она внезапно исчезла и больше не появлялась.
Кристоф ушел, окончательно сбитый с толку. Всю дорогу он пытался понять эту неожиданную перемену, и вдруг перед ним блеснул луч истины. Дома Оливье поджидал его и деланно равнодушным тоном спросил, как он провел вечер. Кристоф рассказал о своей неудаче. Во время его рассказа лицо Оливье заметно прояснилось.
— Ты же был утомлен! Почему ты не лег? — спросил Кристоф.
— Я чувствую себя гораздо лучше, — ответил Оливье.
— Оно и видно; тебе очень помогло то, что ты не пошел, — насмешливо сказал Кристоф.
Он лукаво и ласково посмотрел на друга, ушел к себе и, очутившись один в своей комнате, залился беззвучным смехом; он смеялся до слез, приговаривая про себя:
«Ах, негодница! Водила меня за нос. А он-то как меня обманывал. Ловко же они притворялись!»
С этой минуты он вырвал из сердца помыслы о Жаклине и, как заботливая наседка ревниво оберегает цыпленка, стал по-матерински оберегать роман юных влюбленных. Не показывая виду, что ему известна их тайна, и не выдавая одного другому, он незаметно помогал и Жаклине и Оливье.
Он счел священным долгом изучить характер Жаклины, чтобы узнать, будет ли Оливье счастлив с нею. Но по своей неловкости только раздражал девушку, задавая ей самые нелепые вопросы о ее вкусах, нравственных понятиях…
«Вот дурень! Он-то зачем вмешивается!» — со злостью думала Жаклина и, не отвечая, поворачивалась к нему спиной.
А Оливье весь сиял, видя, что Жаклина больше не обращает внимания на Кристофа. И Кристоф сиял, видя, как счастлив Оливье. При этом он гораздо шумнее выражал свою радость, чем Оливье. А так как ему, казалось бы, нечего было радоваться, Жаклина, не подозревая, что Кристоф лучше ее самой разгадал их любовь, находила его несносным и не понимала, как может Оливье дружить с таким бестактным, назойливым человеком. Добряк Кристоф, видя все это, из озорства старался поддразнить Жаклину, а потом вдруг устранялся с их пути, под предлогом работы отклонял приглашения Ланже, чтобы влюбленные могли побыть наедине.
Однако будущее внушало ему немалые опасения. Он считал себя в значительной мере ответственным за предстоящий брак и мучился этим; он не обманывался в Жаклине, и многое пугало его; прежде всего ее богатство, воспитание, среда, а главное, ее непостоянство. Она напоминала ему Колетту. Конечно, он признавал, что Жаклина правдивее, способна искренне увлечься; в этой юной девушке было страстное, почти героическое желание жить настоящей трудной жизнью.
«Но желать — это что!» — думал Кристоф и припоминал острое словцо старика Дидро: «Надо силу иметь!»
Он собирался предостеречь Оливье. Но, видя, какую радость излучают глаза друга, когда тот приходил от Жаклины, Кристоф не решался заговорить. Он думал: «Бедные дети так счастливы! Зачем омрачать их счастье?»
Из любви к Оливье Кристоф мало-помалу стал разделять его иллюзии. Он спокойно смотрел в будущее и под конец убедил себя, что Жаклина именно такова, какой ее считает Оливье и какой она хочет считать себя сама. У нее были благие намерения. Она любила Оливье за то, что он был так непохож на нее и на всех людей ее круга: за бедность, за твердость нравственных устоев, за неумение вести себя в обществе. Она любила такой цельной и чистой любовью, что ей хотелось тоже быть бедной, а иной раз… да, да, иной раз ей даже хотелось стать дурнушкой, чтобы не сомневаться, что ее любят не за красоту, а за любовь, которой полно ее сердце, изголодавшееся по любви… Порой она бледнела в его присутствии, у нее дрожали руки. Она силилась смеяться над своим волнением, делала вид, будто занята чем-то посторонним и почти не замечает Оливье; говорила насмешливым тоном. Потом вдруг обрывала разговор на полуслове и убегала к себе в комнату; там, за запертой дверью, за спущенными занавесками, она сидела, стиснув колени, сжав скрещенные руки на груди, чтобы обуздать бурное биение сердца; подолгу сидела она так, вся съежившись, затаив дыхание, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть счастье малейшим движением, и молча вбирала в себя свою любовь.
Теперь уже и Кристоф жаждал успеха Оливье, по-матерински заботился о его наружности, тоном знатока давал советы насчет костюма, повязывал — и как повязывал! — ему галстук. Оливье все сносил терпеливо, а отделавшись от Кристофа, заново перевязывал галстук на лестнице. Он улыбался про себя, но был глубоко тронут этой самоотверженной дружбой. Впрочем, любовь делала его робким, неуверенным, и он советовался с Кристофом, рассказывал, как провел время у Ланже. Кристоф волновался не меньше его и иногда по целым ночам изыскивал способы расчистить путь к счастью друга.
Объяснение между Оливье и Жаклиной, решившее их судьбу, произошло в парке при вилле Ланже, в дачной местности близ Парижа, на опушке Иль-Аданского леса.
Кристоф приехал вместе с Оливье и, обнаружив в доме фисгармонию, сел играть и предоставил влюбленных самим себе. По правде говоря, они вовсе этого не желали. Они боялись остаться наедине. Жаклина была молчалива и насторожена. Уже в предыдущий раз Оливье почувствовал в ней перемену, неожиданную холодность; во взгляде ее мелькало отчужденное, злое, почти что неприязненное выражение. Его это обескуражило. Он не решался объясниться: слишком страшно было ему услышать от любимой жестокие слова отказа. Он весь задрожал, увидев, что Кристоф уходит: ему казалось, что только присутствие друга может его оградить от неизбежного удара.
Жаклина любила Оливье ничуть не меньше. Она любила его даже сильнее, но именно это и настраивало ее враждебно. Раньше она играла любовью, мечтала о любви, и вот теперь любовь была тут, перед ней, точно бездна, разверзшаяся у ее ног, а она отшатывалась в ужасе, задавая себе недоуменный вопрос:
«Зачем? Зачем? Что это значит?»
Она смотрела на Оливье тем взглядом, от которого ему становилось больно, и думала:
«Кто этот человек?»
И не знала.
«Почему я люблю его?»
И этого не знала.
«А люблю ли?»
Этого она тоже не знала… Ничего не знала. Знала только одно: что любовь завладела ею, заполнила ее, что она пожертвует всем — волей, независимостью, себялюбием, мечтами о будущем — и что все поглотит это чудовище. И она возмущалась, минутами почти что ненавидела Оливье.
Они дошли до дальнего конца парка — до фруктового сада, отгороженного стеной высоких деревьев. Они медленно шли по дорожкам, окаймленным кустами смородины, с которых свисали грозди красных и янтарных ягод, и грядками клубники, наполнявшими воздух благоуханием. Стоял июнь месяц, но от частых гроз похолодало. День был серенький, ветер гнал по небу клубы тяжелых, низко нависших туч. Мощное дуновение этого далекого ветра не достигало земли: ни один листок не шевелился Беспредельная грусть окутывала природу и сердца влюбленных. А с другого конца сада, из приотворенных окон невидимого дома долетали звуки фисгармонии — звуки ми-бемоль-минорной фуги Иоганна-Себастьяна Баха. Жаклина и Оливье присели рядом на закраину колодца, оба бледные, безмолвные. И Оливье увидел, что по щекам Жаклины катятся слезы.
— Вы плачете? — дрожащими губами прошептал он.
И у него из глаз тоже покатились слезы.
Он взял ее руку. Белокурая головка склонилась ему на плечо. Она больше не пыталась сопротивляться; она была побеждена; и какая в этом была отрада! Они тихонько плакали, слушая музыку под колышущимся балдахином тяжелых туч, которые в своем беззвучном движении чуть не задевали верхушки деревьев. Оба думали о том, что им пришлось выстрадать, а может быть, — кто знает? — и о том, сколько им еще суждено страдать. Бывают мгновения, когда в музыке звучит вся скорбь, какая соткана судьбой вокруг целой человеческой жизни…
Немного погодя Жаклина отерла слезы, взглянула на Оливье, и они бросились друг другу в объятия. О несказанный, трепетный восторг! Блаженство, такое сладостное и глубокое, что оно даже причиняет боль!..
Жаклина спросила:
— Ваша сестра была похожа на вас?
Оливье вздрогнул от неожиданности.
— Почему вы заговорили о ней? Вы были с ней знакомы?
— Мне рассказывал Кристоф… Вы очень горевали?
Оливье молча кивнул: он не мог говорить от волнения.
— У меня тоже было большое горе, — сказала Жаклина.
Она заговорила о своем умершем друге — о тете Марте; едва сдерживая рыдания, рассказала, как плакала по ней, чуть не умерла от горя.
— Вы поможете мне? — молящим голосом закончила она. — Поможете мне жить, стать хорошей и хоть немножко походить на нее? И ее, мою тетю Марту, вы тоже будете любить?
— Мы будем любить их обеих, как они любят друг Друга.
— Ах, если бы они были с нами!
— Они с нами.
Оливье и Жаклина сидели, тесно прижавшись друг к другу, сдерживая дыхание, и слышали, как бьются их сердца. Моросил мелкий дождик. Жаклина поежилась.
— Пойдемте домой, — сказала она.
Под деревьями было почти темно. Оливье поцеловал мокрые волосы Жаклины; она подняла голову, и он впервые почувствовал на губах прикосновение любимых губ, — горячих, чуть потрескавшихся полудетских губ. У обоих туманилось сознание.
Не доходя до дома, они опять остановились.
— Как мы были раньше одиноки! — сказал он.
Кристофа он уже забыл.
Потом они все-таки вспомнили о нем. Музыка умолкла. Они вошли в дом. Кристоф сидел, облокотясь о фисгармонию, положив голову на руки, и мысленно тоже перебирал свое прошлое. Услышав, как отворяется дверь, он встрепенулся и обратил к ним свое доброе лицо, озарившееся задумчивой и нежной улыбкой.
По их глазам он прочел, что произошло, пожал им обоим руки и сказал:
— Сядьте. Я вам сейчас сыграю.
Они сели, а он начал играть, изливая в звуках все, что было у него на сердце, всю свою любовь к ним. Когда он кончил, все трое долго молчали. Потом Кристоф встал и посмотрел на них. У него был такой ласковый взгляд, он казался настолько взрослее и сильнее их! Жаклина впервые узнала ему цену. Он обнял обоих и спросил: