Страница:
Едва над белесой равниной между Долем и Понтарлье зарделась заря, как внимание их было отвлечено: зрелище просыпающихся полей, веселого солнышка, которое встает над землей, подобно им вырвавшись из плена пыльных парижских улиц, домов, липкого, продымленного воздуха; волнующиеся под утренним ветерком луга, окутанные легкой молочно-белой дымкой собственного дыхания, все мелочи придорожного пейзажа — деревенская колоколенка, ленточка ручейка, зыбкая голубоватая гряда холмов на горизонте; слабый и трогательный звон колокола, зовущего к утренней молитве, — ветер донес его издалека во время остановки посреди сонной равнины; коровы, задумавшиеся на железнодорожной насыпи, — все, все занимало Антуанетту и Оливье, все казалось им невиданным и новым. Они были похожи на два засохших деревца, с упоением пьющих небесную влагу.
А утром — швейцарская граница, где надо было выходить. Маленькая станция в открытом поле. От бессонной ночи немножко мутило, от предутренней сырости пробирал озноб, но погода была тихая, небо ясное, сочный запах лугов, словно родниковая струя, освежал рот, язык, проникал в горло, в грудь; все пассажиры, стоя вокруг стола, прямо под открытым небом, пили горячий бодрящий кофе с густым, как сливки, чудесным молоком, вкусно пахнущим травой и полевыми цветами.
Затем они пересели в швейцарский вагон и по-детски забавлялись, разглядывая его непривычное устройство. Но Антуанетта чувствовала ужасную слабость! Она не могла понять, что с нею происходит. Она видит, что все кругом так красиво, так ново, и не может ничему радоваться по-настоящему. Отчего это? Ведь сбылось все, о чем она мечтала годами: они путешествуют вдвоем с братом, заботы о будущем отошли прочь, вокруг милая ее сердцу природа… Что же с нею? Она корила себя, старалась восхищаться, силилась делить простодушную радость Оливье…
Они остановились в Туне и должны были на следующий день ехать дальше, в горы. Однако ночью в гостинице у Антуанетты сделался сильный жар с рвотой и головной болью. Оливье растерялся и всю ночь сходил с ума от тревоги. Утром пришлось вызвать врача (лишний и непредвиденный расход, довольно чувствительный для их скудных средств). Врач нашел, что непосредственной опасности нет, но вообще организм подорван переутомлением. О том, чтобы немедленно продолжать путь, не могло быть и речи. Доктор велел Антуанетте лежать весь день и намекнул, что им, пожалуй, придется задержаться в Туне. Они были очень огорчены и в то же время обрадованы, что ночные страхи не оправдались и все обошлось сравнительно благополучно. Однако обидно было совершить такой путь и потом сидеть взаперти в скверном гостиничном номере, где солнце пекло, как в теплице. Антуанетта отправила Оливье погулять. Он вышел из гостиницы, увидел одетый в пышную зелень Аар, а вдали — парящую в небе белую вершину и был настолько потрясен и восхищен, что не мог один пережить свое восхищение. Он бросился назад, в гостиницу, взволнованно рассказал сестре о том, что видел; когда же она удивилась, что он так скоро вернулся, и потребовала, чтобы он снова шел гулять, он ответил, как в тот раз, когда вернулся с концерта в «Шатле»:
— Нет, нет, это так прекрасно! Мне тяжело смотреть на эту красоту без тебя.
Подобное ощущение было им уже не внове — они давно знали, что только когда они вдвоем, им доступна вся полнота чувств. И все же приятно лишний раз услышать подтверждение этого. Слова брата принесли Антуанетте больше пользы, чем любые лекарства. Она улыбалась в радостной истоме и, спокойно проспав ночь, решила: пусть это не очень благоразумно, но они улизнут рано утром, не дожидаясь доктора, который, чего доброго, еще задержит их. Чистый воздух и удовольствие от того, что они вместе видят столько прекрасного, подкрепили Антуанетту, и ей не пришлось расплачиваться за свою неосторожность; теперь уже они без всяких помех достигли цели своего путешествия — горной деревушки, расположенной над озером, неподалеку от Шпица.
Здесь, в маленькой гостинице, они провели около месяца. У Антуанетты больше не было ни одного приступа лихорадки, но она никак не могла вполне оправиться. Она ощущала в голове мучительную, давящую тяжесть, ей все время было плохо. Оливье часто спрашивал, как она себя чувствует, — ему казалось, что сестра все еще слишком бледна, но он был упоен окружающей красотой, инстинктивно старался отмахнуться от печальных мыслей, и потому, когда Антуанетта уверяла, что она вполне здорова, он силился верить этому, хотя и знал, что это неправда. Впрочем, Антуанетта от всей души наслаждалась восторгами брата, воздухом, а главное, покоем. Какое блаженство отдохнуть наконец после этих страшных лет!
Оливье пытался брать ее с собой на дальние прогулки; она и сама рада была принять в них участие, несколько раз храбро отправлялась в поход и принуждена была через двадцать минут остановиться, запыхавшись, с отчаянным сердцебиением. Ему поневоле приходилось одному совершать экскурсии — это были вполне безопасные восхождения, но Антуанетта места себе не находила, пока он не возвращался. Небольшие прогулки они делали вместе; она шла не спеша, опираясь на его руку, и они беседовали, — он стал очень разговорчив: смеялся, строил планы на будущее, рассказывал забавные истории. Дойдя до половины подъема, они останавливались и смотрели, как белые облака отражаются в зеркале озера, как плавают по нему лодки, точно насекомые по поверхности большой лужи; они упивались мягким воздухом, звоном колокольчиков ближнего стада, музыку которых порывы ветра доносили до них вместе с запахом скошенного сена и разогретой смолы. Они грезили вслух о прошлом, о будущем и о настоящем, которое казалось им самой сказочной и пленительной из всех грез. Временами Антуанетта заражалась детской веселостью брата — тогда они бегали вперегонки, бросали друг в друга пучками травы. Однажды он услышал, что она снова смеется, как прежде, как в детстве, — смеется неудержимым ребяческим смехом, беспечным, чистым, точно ручеек, тем смехом, какого он не слыхал уже много лет.
Но чаще Оливье соблазнялся дальними прогулками. Потом его немножко мучила совесть, а впоследствии он, вероятно, укорял себя, что недостаточно насладился радостью задушевных бесед с сестрой. Даже оставаясь в гостинице, он нередко бросал ее одну. Здесь собрался небольшой кружок юношей и девушек, от которого оба они вначале держались в стороне. Оливье пугало и привлекало их общество, и в конце концов он примкнул к ним. У него никогда не было друзей; кроме сестры, он знал только товарищей по лицею — грубых мальчишек, да их любовниц, внушавших ему омерзение. Ему было очень приятно очутиться в компании своих сверстников, хорошо воспитанных, приветливых и веселых. Хотя он был настоящим дичком, его простодушное любопытство и нежную целомудренно-чувственную душу неудержимо влекли огоньки, играющие и мерцающие в девичьих глазах. Несмотря на свою застенчивость, сам он тоже нравился. Невинная жажда любить и быть любимым придавала ему неподдельное юношеское обаяние, внушала нужные слова, жесты, учила милому ухаживанию, прелестному своей неловкостью. У него была способность привлекать к себе окружающих. Хотя умом, приобретшим в одиночестве иронический уклон, он сознавал всю пошлость, все недостатки людей, зачастую претившие ему, но стоило ему непосредственно столкнуться с кем-нибудь, как он виде.» только глаза — глаза живого существа, которое рано или поздно умрет, которое, как и он, получило в дар одну лишь жизнь и, подобно ему, скоро утратит ее; тогда в нем пробуждалась невольная симпатия: ни за что на свете не согласился бы он огорчить того, с кем общался в данную минуту, и помимо воли становился необычайно приветлив. Он был слаб по натуре и создан, чтобы нравиться «свету», прощающему все пороки и даже все добродетели, кроме одной — силы, без которой все остальные ничто.
Антуанетта сторонилась компании своих сверстников. Расшатанное здоровье, усталость, беспричинно угнетенное состояние — все это, вместе взятое, сковывало ее. За долгие годы забот и непосильного труда, изнуряющего тело и душу, они с братом поменялись ролями — теперь она была далека от мира, бесконечно далека… И стать прежней уже не могла; вся эта болтовня, шум, смех, пустячные интересы были ей скучны, утомительны, почти оскорбляли ее. Она страдала от этого, ей хотелось быть похожей на других девушек, волноваться тем, что волновало их, смеяться тому, чему они смеялись. Но это было уже недоступно ей!.. Сердце у нее сжималось, ей казалось, что она мертва. Вечера она просиживала взаперти у себя в комнате и часто даже не зажигала огня; так она сидела в темноте, пока Оливье проводил время внизу, в гостиной, поглощенный очередной влюбленностью. Она стряхивала с себя оцепенение, только когда слышала, что он поднимается по лестнице, болтая и смеясь со своими приятельницами, подолгу прощается у их дверей и все не может расстаться с ними. Антуанетта улыбалась в темноте и спешила зажечь электричество. Смех брата вселял в нее жизнь.
Наступила настоящая осень. Солнце скупо грело землю. Природа увядала. Под плотными, точно ватными, октябрьскими облаками краски потускнели, горы окутались снегом, равнина — туманами. Туристы стали уезжать сперва поодиночке, а потом целыми пачками. Грустно было расставаться с приятелями и даже с посторонними, а грустнее всего — с летней порой, с месяцем счастья и покоя — единственным оазисом в их жизни. Серым осенним днем Оливье и Антуанетта пошли в последний раз погулять по лесу, по горному склону. Они не разговаривали, они грустили, мечтали, держа друг друга за руку, и зябко жались друг к другу, кутаясь в пальто, подняв воротники. Отсыревший лес безмолвствовал и плакал в тишине. Из чащи доносился слабый и жалобный писк птицы, чувствовавшей приближение зимы. Колокольчик дальнего стада звенел в тумане чуть слышно, замирая, и казалось, будто его хрустальный звон отдается у них в груди…
Они вернулись в Париж. Оба были печальны. Здоровье Антуанетты не восстановилось.
Нужно было заняться гардеробом Оливье, необходимым при поступлении в институт. Антуанетта потратила на это последние сбережения и даже продала тайком кое-что из драгоценностей. Эка важность! Ведь он все вернет ей со временем. И потом, без него ей так мало надо!.. Она старалась не задумываться над тем, как пойдет ее жизнь без Оливье, — она была поглощена приготовлением нужных ему вещей, вкладывала в это всю свою страстную любовь к брату, предчувствуя, что больше ей уж ничего не придется сделать для него.
Последние дни, которые им оставалось пробыть вместе, они были неразлучны, боялись потерять хотя бы мгновение. В последний вечер они поздно засиделись у камина: Антуанетта — в единственном их кресле, Оливье — на скамеечке у ее ног, ласкаясь к ней по старой привычке балованного ребенка. Он был озабочен и в то же время увлечен перспективой новой жизни. Антуанетта не переставала думать все о том же — что пришел конец их милому уединению — не ужасом спрашивала себя, как ей жить дальше. А он, словно нарочно, чтобы сделать ей еще больнее, в этот последний вечер был особенно нежен и с присущим людям его породы невольным и невинным кокетством как бы старался проявить на прощание свои самые лучшие, самые пленительные качества. Он сел к пианино и долго играл их любимые страницы из Моцарта и Глюка — с этими картинами умиленного счастья и светлой грусти столько было связано в их прошлом!
Настал час разлуки, и Антуанетта проводила Оливье до подъезда института. Потом вернулась домой. Снова она была одна. Но, в отличие от ее пребывания в Германии, на этот раз она не могла положить конец разлуке, когда ей станет уж очень невмоготу. Теперь дома осталась она, а ушел он, и ушел надолго, на всю жизнь. Однако в своей материнской любви она в первые минуты думала больше о нем, чем о себе: ее беспокоило, как сложится поначалу эта новая для него жизнь с придирками к новичкам и с мелкими неприятностями, которые могут быть ничтожны по существу, но принимают грозные размеры в воображении того, кто живет одиноко и привык болеть душой за близких. Тревога была для нее даже благодетельна — она заполняла одиночество. Антуанетта уже мечтала о том, как завтра на полчасика встретится с братом в приемной. Она пришла за четверть часа до срока. Он был с ней очень ласков, но всецело поглощен и увлечен новыми впечатлениями. В последующие дни она по-прежнему была полна заботливой нежности, и разница между тем, что значили эти минуты свидания для него и для нее, сказывалась все сильнее. Для нее в этом заключалась теперь вся жизнь. А он — он, разумеется, нежно любил Антуанетту, но нельзя было требовать, чтобы он думал только о ней, как она думала о нем. Раз или два он вышел в приемную с опозданием. В другой раз на ее вопрос, не тоскует ли он, Оливье ответил, что нет. Для Антуанетты все это были мелкие, но чувствительные уколы в сердце. Она укоряла себя за такие чувства, винила себя в эгоизме: она отлично понимала, как было бы нелепо, вредно и даже противоестественно, чтобы он не мог обойтись без нее, а она без него, чтобы она не видела в жизни никого и ничего, кроме брата. Да, она все это знала, но что проку в этом знании? Ее ли вина, что в течение десяти лет вся жизнь ее была сосредоточена на мысли об Оливье? Теперь же, когда этот единственный интерес был отнят, у нее не осталось ровно ничего.
Она мужественно пыталась вернуться к обычным занятиям, к чтению, к музыке, к любимым книгам… Господи! Как без него были пусты Бетховен и Шекспир!.. Да, конечно, это прекрасно… Но Оливье нет с нею! К чему вся красота, если нельзя на нее смотреть глазами того, кого любишь? Что делать с красотой и даже со счастьем, если нельзя наслаждаться ими вместе с любимым?
Будь у нее больше сил, она постаралась бы заново перестроить свою жизнь, найти себе другую цель. Но она дошла до предела. Теперь, когда уже не было причины во что бы то ни стало крепиться, нервы, напряженные свыше всякой меры, сдали: она свалилась. Гнездившаяся в ней болезнь, которой больше года она не давала воли, теперь завладела ею.
По целым вечерам Антуанетта томилась одна у потухшего камина: она не могла заставить себя снова развести огонь, не могла собраться с духом и лечь в постель; она сидела до поздней ночи, временами забывалась, грезила, дрожала в ознобе. Она мысленно вновь переживала всю свою жизнь, она вновь была с дорогими покойниками, со своими разбитыми мечтами, и ей становилось нестерпимо жаль утраченной молодости — без любви, без надежды на любовь. Это была глухая боль, смутная, затаенная… Смех ребенка на улице, неуверенные детские шажки этажом ниже… Топот детских ножек болью отдавался в ее сердце… В ней поднимались сомнения, дурные мысли: город себялюбия и наслаждений дохнул своей нравственной заразой в ее ослабевшую душу. Она боролась с собой, стыдясь этих желаний и сожалений; она не понимала себя и приписывала свои страдания дурным наклонностям. Снедаемая таинственным недугом, бедная маленькая Офелия с ужасом чувствовала, как из недр ее существа поднимается мутная волна самых грубых и низменных инстинктов. Она перестала работать, отказалась от большей части уроков. Прежде она бодро вскакивала рано утром, а теперь, случалось, оставалась в постели до полудня: ей ни к чему было вставать, ни к чему было ложиться; ела она кое-как, а то и вовсе не ела. Только в те дни, когда брат бывал свободен — в четверг после обеда и в воскресенье с утра, — она брала себя в руки и при нем старалась быть прежней.
Он ничего не замечал. Его так занимала или отвлекала новая жизнь, что он не мог пристальнее наблюдать за сестрой. Для него настала та пора молодости, когда с трудом отдаешь другому даже крохи чувства, когда с виду становишься равнодушен к тому, что трогало прежде и будет глубоко волновать впоследствии. Иногда может показаться, что люди более зрелые живее воспринимают впечатления и простодушнее радуются природе и жизни, чем двадцатилетние юноши. Обычно говорят, что молодежь пресыщена и стара душой. Это по большей части неверно. Молодые люди могут показаться бесчувственными не потому, что бы они были пресыщены, а потому, что они поглощены страстями, честолюбивыми планами, желаниями, увлечениями. Когда же тело увядает и нечего больше ждать от жизни, вновь находится место для бескорыстных волнений и открывается источник детских слез. Оливье был занят тысячами мелких забот, из которых самой важной было глупое увлечение (увлечения у него не переводились), до такой степени завладевшее им, что он стал слеп и равнодушен ко всему на свете. Антуанетта не знала, что происходит с братом, она видела лишь, что он отдаляется от нее. Но виноват в этом был не только Оливье. Иногда он шел домой, радуясь, что увидит ее, поговорит с нею. Он входил и сразу же словно каменел. Она с такою лихорадочной нежностью цеплялась за него, так пила каждое слово с его губ, предупреждала малейшее его желание, что этот избыток любви и судорожной заботливости немедленно отбивал у него всякую охоту к откровенности. Ему следовало бы заметить, что с Антуанеттой творится что-то странное. От присущей ей тактичной сдержанности не осталось и следа. Но он не задумывался над этим. На ее расспросы он отвечал сухо «да» и «нет». Чем больше она расспрашивала его, тем упорнее он замыкался в молчании или даже оскорблял ее резким ответом. Тогда она тоже умолкала, совершенно подавленная. И день проходил, пропадал зря. Но уже по дороге из дому в институт Оливье начинал корить себя за свое поведение, а потом всю ночь терзался мыслью, что огорчил сестру. Случалось даже, что сейчас же по возвращении в институт он садился за письмо к ней. Однако, перечитав письмо на следующее утро, рвал его. И Антуанетта ничего не знала об этом. Она думала, что он ее разлюбил.
Ей довелось еще испытать если не последнюю радость, то хотя бы последний порыв юного чувства, ожививший ее сердце, — судорожную вспышку нерастраченной силы любви, веры в счастье, веры в жизнь. Кстати сказать, то, что произошло, было так нелепо, так противоречило ее уравновешенной натуре! Объяснение происшедшему надо искать в той душевной смуте, которую она переживала, в том угнетенном и возбужденном состоянии, какое предшествует болезни.
Она была вместе с братом на концерте в «Шатле». Оливье вел отдел музыкальной критики в небольшом журнальчике, и потому они сидели на более приличных местах, чем прежде, но публика здесь была значительно менее приятная. Они занимали откидные сиденья в первых рядах партера. Дирижировать должен был Кристоф Крафт. Ни брат, ни сестра не знали этого немецкого музыканта. Когда Антуанетта увидела его, вся кровь прилила ей к сердцу. Хотя утомленные глаза девушки различали все смутно, сквозь дымку, она сразу же, как только он вошел, узнала незнакомого друга, которого встретила в тяжкую пору своего пребывания в Германии. Она ни разу не говорила о нем брату и вряд ли даже вспоминала его — все ее мысли были поглощены житейскими заботами. Кроме того, Антуанетта, как рассудительная юная француженка, не видела смысла в туманном чувстве, явившемся неизвестно откуда и не имевшем будущего. Целая область ее души в своих непознанных глубинах хранила немало чувств, в которых ей стыдно было бы признаться себе самой: она знала, что они кроются где-то тут, но отворачивалась от них в мистическом страхе перед тем таинственным, что ускользает из-под власти разума.
Немного успокоившись, она попросила у брата бинокль, чтобы посмотреть на Кристофа; он стоял за дирижерским пультом и был виден ей в профиль; она сразу узнала сосредоточенное и страстное выражение его лица. На Кристофе был потертый фрак, который очень ему не шел. Молча, застыв от ужаса, присутствовала она при тягостных перипетиях этого концерта, во время которого Кристоф натолкнулся на откровенное недоброжелательство публики, враждебно настроенной в тот момент к немецким музыкантам и к тому же смертельно скучавшей[5]. Когда, после исполнения симфонии, показавшейся слушателям слишком длинной, он снова появился на эстраде, чтобы сыграть несколько фортепианных пьес, его встретили насмешливыми возгласами, из которых со всей очевидностью явствовало, что публика ему отнюдь не рада. Однако он все же начал играть в атмосфере покорной скуки; но двое слушателей на галерке продолжали, как ни в чем не бывало, обмениваться вслух нелестными замечаниями, потешая весь зал. Тогда Кристоф остановился и позволил себе дерзкую, мальчишескую выходку — одним пальцем пробарабанил песенку «Мальбрук в поход собрался», после чего встал из-за рояля и крикнул публике:
— Вот что вам нужно!
Публика в первый момент не поняла, что хочет сказать музыкант, а затем разразилась дикими воплями. Поднялся невообразимый шум, слышались свистки, крики.
— Пусть извинится! Сию же минуту!
Побагровевшие от злости слушатели сами разжигали себя, пытались себя уверить, что они действительно возмущены; возможно, так оно и было, но, главное, они радовались случаю пошуметь в свое удовольствие, точно школьники на перемене после двухчасового сидения в классе.
Антуанетта не могла пошевелиться. Она точно оцепенела — только пальцы ее судорожно рвали перчатку. С первых же тактов симфонии она предвидела, что произойдет, она улавливала затаенную, все усиливавшуюся враждебность публики, угадывала состояние Кристофа и понимала, что взрыв неминуем; с нарастающим страхом ждала она этого взрыва и напрягала всю свою волю, чтобы предотвратить его; когда же буря разразилась, все происшедшее настолько совпало с ее предчувствиями, что она была совершенно подавлена, точно свершилось нечто роковое, против чего человек бессилен. А так как она не отрывала глаз от Кристофа, который дерзко смотрел на улюлюкающую публику, то взгляды их встретились. Глаза Кристофа, возможно, узнали ее, но ум его, охваченный бешеной злобой, ее не признал. (Кристоф давно перестал думать о ней.) Он ушел с эстрады под свист и шиканье.
Ей хотелось крикнуть, сказать, сделать что-нибудь, но она была скована, как в кошмарном сне. Для нее было облегчением присутствие, милого, мужественного Оливье, который волновался и негодовал не меньше, чем она, конечно, не подозревая, что творится с сестрой. Оливье был музыкант до мозга костей и обладал самостоятельным вкусом, который ничто не могло поколебать. То, что ему нравилось, он готов был отстаивать против целого мира. С самого начала симфонии он почувствовал в ней что-то значительное — такое, чего он еще не встречал в жизни.
— Как хорошо! Ах, как хорошо! — повторял он вполголоса с глубочайшим восхищением.
А сестра в приливе благодарности инстинктивно прижималась к нему. По окончании симфонии он неистово хлопал наперекор насмешливому равнодушию публики.
Когда поднялся скандал, Оливье потерял всякое самообладание: он вскочил, он кричал, что Кристоф прав, стыдил свистунов, лез в драку, — робкий юноша стал неузнаваем. Голос его терялся в шуме; его грубо обрывали, называли молокососом, отмахивались от него. Антуанетта, понимая тщету возмущения, удерживала брата за руку.
— Замолчи, прошу тебя, замолчи! — твердила она.
Он сел, обескураженный, и все повторял:
— Стыд! Позор! Мерзавцы!..
Антуанетта не говорила ни слова, она страдала молча; брат решил, что ей недоступна эта музыка, и сказал:
— Но ты-то, Антуанетта, понимаешь, как это прекрасно?
Она утвердительно кивнула, все еще не в силах сбросить с себя оцепенение. Когда же оркестр заиграл другую вещь, она встрепенулась, вскочила и почти с ненавистью шепнула брату:
— Уйдем отсюда, мне противно смотреть на этих людей!
Они поспешили уйти. На улице, ведя ее под руку, Оливье без умолку говорил, кипятился. Антуанетта молчала.
Весь тот день и все последующие дни, сидя одна в своей комнате, она безвольно подчинялась чувству, которому боялась дать название, но чувство это заглушало все думы, такое же настойчивое, как глухие удары пульса, до боли бившегося в висках.
Спустя несколько дней Оливье принес ей сборник Lieder Кристофа, который обнаружил в каком-то нотном магазине. Антуанетта раскрыла его наугад и на первой же странице, которая попалась ей на глаза, прочла следующее посвящение одной из пьес, написанное по-немецки:
А утром — швейцарская граница, где надо было выходить. Маленькая станция в открытом поле. От бессонной ночи немножко мутило, от предутренней сырости пробирал озноб, но погода была тихая, небо ясное, сочный запах лугов, словно родниковая струя, освежал рот, язык, проникал в горло, в грудь; все пассажиры, стоя вокруг стола, прямо под открытым небом, пили горячий бодрящий кофе с густым, как сливки, чудесным молоком, вкусно пахнущим травой и полевыми цветами.
Затем они пересели в швейцарский вагон и по-детски забавлялись, разглядывая его непривычное устройство. Но Антуанетта чувствовала ужасную слабость! Она не могла понять, что с нею происходит. Она видит, что все кругом так красиво, так ново, и не может ничему радоваться по-настоящему. Отчего это? Ведь сбылось все, о чем она мечтала годами: они путешествуют вдвоем с братом, заботы о будущем отошли прочь, вокруг милая ее сердцу природа… Что же с нею? Она корила себя, старалась восхищаться, силилась делить простодушную радость Оливье…
Они остановились в Туне и должны были на следующий день ехать дальше, в горы. Однако ночью в гостинице у Антуанетты сделался сильный жар с рвотой и головной болью. Оливье растерялся и всю ночь сходил с ума от тревоги. Утром пришлось вызвать врача (лишний и непредвиденный расход, довольно чувствительный для их скудных средств). Врач нашел, что непосредственной опасности нет, но вообще организм подорван переутомлением. О том, чтобы немедленно продолжать путь, не могло быть и речи. Доктор велел Антуанетте лежать весь день и намекнул, что им, пожалуй, придется задержаться в Туне. Они были очень огорчены и в то же время обрадованы, что ночные страхи не оправдались и все обошлось сравнительно благополучно. Однако обидно было совершить такой путь и потом сидеть взаперти в скверном гостиничном номере, где солнце пекло, как в теплице. Антуанетта отправила Оливье погулять. Он вышел из гостиницы, увидел одетый в пышную зелень Аар, а вдали — парящую в небе белую вершину и был настолько потрясен и восхищен, что не мог один пережить свое восхищение. Он бросился назад, в гостиницу, взволнованно рассказал сестре о том, что видел; когда же она удивилась, что он так скоро вернулся, и потребовала, чтобы он снова шел гулять, он ответил, как в тот раз, когда вернулся с концерта в «Шатле»:
— Нет, нет, это так прекрасно! Мне тяжело смотреть на эту красоту без тебя.
Подобное ощущение было им уже не внове — они давно знали, что только когда они вдвоем, им доступна вся полнота чувств. И все же приятно лишний раз услышать подтверждение этого. Слова брата принесли Антуанетте больше пользы, чем любые лекарства. Она улыбалась в радостной истоме и, спокойно проспав ночь, решила: пусть это не очень благоразумно, но они улизнут рано утром, не дожидаясь доктора, который, чего доброго, еще задержит их. Чистый воздух и удовольствие от того, что они вместе видят столько прекрасного, подкрепили Антуанетту, и ей не пришлось расплачиваться за свою неосторожность; теперь уже они без всяких помех достигли цели своего путешествия — горной деревушки, расположенной над озером, неподалеку от Шпица.
Здесь, в маленькой гостинице, они провели около месяца. У Антуанетты больше не было ни одного приступа лихорадки, но она никак не могла вполне оправиться. Она ощущала в голове мучительную, давящую тяжесть, ей все время было плохо. Оливье часто спрашивал, как она себя чувствует, — ему казалось, что сестра все еще слишком бледна, но он был упоен окружающей красотой, инстинктивно старался отмахнуться от печальных мыслей, и потому, когда Антуанетта уверяла, что она вполне здорова, он силился верить этому, хотя и знал, что это неправда. Впрочем, Антуанетта от всей души наслаждалась восторгами брата, воздухом, а главное, покоем. Какое блаженство отдохнуть наконец после этих страшных лет!
Оливье пытался брать ее с собой на дальние прогулки; она и сама рада была принять в них участие, несколько раз храбро отправлялась в поход и принуждена была через двадцать минут остановиться, запыхавшись, с отчаянным сердцебиением. Ему поневоле приходилось одному совершать экскурсии — это были вполне безопасные восхождения, но Антуанетта места себе не находила, пока он не возвращался. Небольшие прогулки они делали вместе; она шла не спеша, опираясь на его руку, и они беседовали, — он стал очень разговорчив: смеялся, строил планы на будущее, рассказывал забавные истории. Дойдя до половины подъема, они останавливались и смотрели, как белые облака отражаются в зеркале озера, как плавают по нему лодки, точно насекомые по поверхности большой лужи; они упивались мягким воздухом, звоном колокольчиков ближнего стада, музыку которых порывы ветра доносили до них вместе с запахом скошенного сена и разогретой смолы. Они грезили вслух о прошлом, о будущем и о настоящем, которое казалось им самой сказочной и пленительной из всех грез. Временами Антуанетта заражалась детской веселостью брата — тогда они бегали вперегонки, бросали друг в друга пучками травы. Однажды он услышал, что она снова смеется, как прежде, как в детстве, — смеется неудержимым ребяческим смехом, беспечным, чистым, точно ручеек, тем смехом, какого он не слыхал уже много лет.
Но чаще Оливье соблазнялся дальними прогулками. Потом его немножко мучила совесть, а впоследствии он, вероятно, укорял себя, что недостаточно насладился радостью задушевных бесед с сестрой. Даже оставаясь в гостинице, он нередко бросал ее одну. Здесь собрался небольшой кружок юношей и девушек, от которого оба они вначале держались в стороне. Оливье пугало и привлекало их общество, и в конце концов он примкнул к ним. У него никогда не было друзей; кроме сестры, он знал только товарищей по лицею — грубых мальчишек, да их любовниц, внушавших ему омерзение. Ему было очень приятно очутиться в компании своих сверстников, хорошо воспитанных, приветливых и веселых. Хотя он был настоящим дичком, его простодушное любопытство и нежную целомудренно-чувственную душу неудержимо влекли огоньки, играющие и мерцающие в девичьих глазах. Несмотря на свою застенчивость, сам он тоже нравился. Невинная жажда любить и быть любимым придавала ему неподдельное юношеское обаяние, внушала нужные слова, жесты, учила милому ухаживанию, прелестному своей неловкостью. У него была способность привлекать к себе окружающих. Хотя умом, приобретшим в одиночестве иронический уклон, он сознавал всю пошлость, все недостатки людей, зачастую претившие ему, но стоило ему непосредственно столкнуться с кем-нибудь, как он виде.» только глаза — глаза живого существа, которое рано или поздно умрет, которое, как и он, получило в дар одну лишь жизнь и, подобно ему, скоро утратит ее; тогда в нем пробуждалась невольная симпатия: ни за что на свете не согласился бы он огорчить того, с кем общался в данную минуту, и помимо воли становился необычайно приветлив. Он был слаб по натуре и создан, чтобы нравиться «свету», прощающему все пороки и даже все добродетели, кроме одной — силы, без которой все остальные ничто.
Антуанетта сторонилась компании своих сверстников. Расшатанное здоровье, усталость, беспричинно угнетенное состояние — все это, вместе взятое, сковывало ее. За долгие годы забот и непосильного труда, изнуряющего тело и душу, они с братом поменялись ролями — теперь она была далека от мира, бесконечно далека… И стать прежней уже не могла; вся эта болтовня, шум, смех, пустячные интересы были ей скучны, утомительны, почти оскорбляли ее. Она страдала от этого, ей хотелось быть похожей на других девушек, волноваться тем, что волновало их, смеяться тому, чему они смеялись. Но это было уже недоступно ей!.. Сердце у нее сжималось, ей казалось, что она мертва. Вечера она просиживала взаперти у себя в комнате и часто даже не зажигала огня; так она сидела в темноте, пока Оливье проводил время внизу, в гостиной, поглощенный очередной влюбленностью. Она стряхивала с себя оцепенение, только когда слышала, что он поднимается по лестнице, болтая и смеясь со своими приятельницами, подолгу прощается у их дверей и все не может расстаться с ними. Антуанетта улыбалась в темноте и спешила зажечь электричество. Смех брата вселял в нее жизнь.
Наступила настоящая осень. Солнце скупо грело землю. Природа увядала. Под плотными, точно ватными, октябрьскими облаками краски потускнели, горы окутались снегом, равнина — туманами. Туристы стали уезжать сперва поодиночке, а потом целыми пачками. Грустно было расставаться с приятелями и даже с посторонними, а грустнее всего — с летней порой, с месяцем счастья и покоя — единственным оазисом в их жизни. Серым осенним днем Оливье и Антуанетта пошли в последний раз погулять по лесу, по горному склону. Они не разговаривали, они грустили, мечтали, держа друг друга за руку, и зябко жались друг к другу, кутаясь в пальто, подняв воротники. Отсыревший лес безмолвствовал и плакал в тишине. Из чащи доносился слабый и жалобный писк птицы, чувствовавшей приближение зимы. Колокольчик дальнего стада звенел в тумане чуть слышно, замирая, и казалось, будто его хрустальный звон отдается у них в груди…
Они вернулись в Париж. Оба были печальны. Здоровье Антуанетты не восстановилось.
Нужно было заняться гардеробом Оливье, необходимым при поступлении в институт. Антуанетта потратила на это последние сбережения и даже продала тайком кое-что из драгоценностей. Эка важность! Ведь он все вернет ей со временем. И потом, без него ей так мало надо!.. Она старалась не задумываться над тем, как пойдет ее жизнь без Оливье, — она была поглощена приготовлением нужных ему вещей, вкладывала в это всю свою страстную любовь к брату, предчувствуя, что больше ей уж ничего не придется сделать для него.
Последние дни, которые им оставалось пробыть вместе, они были неразлучны, боялись потерять хотя бы мгновение. В последний вечер они поздно засиделись у камина: Антуанетта — в единственном их кресле, Оливье — на скамеечке у ее ног, ласкаясь к ней по старой привычке балованного ребенка. Он был озабочен и в то же время увлечен перспективой новой жизни. Антуанетта не переставала думать все о том же — что пришел конец их милому уединению — не ужасом спрашивала себя, как ей жить дальше. А он, словно нарочно, чтобы сделать ей еще больнее, в этот последний вечер был особенно нежен и с присущим людям его породы невольным и невинным кокетством как бы старался проявить на прощание свои самые лучшие, самые пленительные качества. Он сел к пианино и долго играл их любимые страницы из Моцарта и Глюка — с этими картинами умиленного счастья и светлой грусти столько было связано в их прошлом!
Настал час разлуки, и Антуанетта проводила Оливье до подъезда института. Потом вернулась домой. Снова она была одна. Но, в отличие от ее пребывания в Германии, на этот раз она не могла положить конец разлуке, когда ей станет уж очень невмоготу. Теперь дома осталась она, а ушел он, и ушел надолго, на всю жизнь. Однако в своей материнской любви она в первые минуты думала больше о нем, чем о себе: ее беспокоило, как сложится поначалу эта новая для него жизнь с придирками к новичкам и с мелкими неприятностями, которые могут быть ничтожны по существу, но принимают грозные размеры в воображении того, кто живет одиноко и привык болеть душой за близких. Тревога была для нее даже благодетельна — она заполняла одиночество. Антуанетта уже мечтала о том, как завтра на полчасика встретится с братом в приемной. Она пришла за четверть часа до срока. Он был с ней очень ласков, но всецело поглощен и увлечен новыми впечатлениями. В последующие дни она по-прежнему была полна заботливой нежности, и разница между тем, что значили эти минуты свидания для него и для нее, сказывалась все сильнее. Для нее в этом заключалась теперь вся жизнь. А он — он, разумеется, нежно любил Антуанетту, но нельзя было требовать, чтобы он думал только о ней, как она думала о нем. Раз или два он вышел в приемную с опозданием. В другой раз на ее вопрос, не тоскует ли он, Оливье ответил, что нет. Для Антуанетты все это были мелкие, но чувствительные уколы в сердце. Она укоряла себя за такие чувства, винила себя в эгоизме: она отлично понимала, как было бы нелепо, вредно и даже противоестественно, чтобы он не мог обойтись без нее, а она без него, чтобы она не видела в жизни никого и ничего, кроме брата. Да, она все это знала, но что проку в этом знании? Ее ли вина, что в течение десяти лет вся жизнь ее была сосредоточена на мысли об Оливье? Теперь же, когда этот единственный интерес был отнят, у нее не осталось ровно ничего.
Она мужественно пыталась вернуться к обычным занятиям, к чтению, к музыке, к любимым книгам… Господи! Как без него были пусты Бетховен и Шекспир!.. Да, конечно, это прекрасно… Но Оливье нет с нею! К чему вся красота, если нельзя на нее смотреть глазами того, кого любишь? Что делать с красотой и даже со счастьем, если нельзя наслаждаться ими вместе с любимым?
Будь у нее больше сил, она постаралась бы заново перестроить свою жизнь, найти себе другую цель. Но она дошла до предела. Теперь, когда уже не было причины во что бы то ни стало крепиться, нервы, напряженные свыше всякой меры, сдали: она свалилась. Гнездившаяся в ней болезнь, которой больше года она не давала воли, теперь завладела ею.
По целым вечерам Антуанетта томилась одна у потухшего камина: она не могла заставить себя снова развести огонь, не могла собраться с духом и лечь в постель; она сидела до поздней ночи, временами забывалась, грезила, дрожала в ознобе. Она мысленно вновь переживала всю свою жизнь, она вновь была с дорогими покойниками, со своими разбитыми мечтами, и ей становилось нестерпимо жаль утраченной молодости — без любви, без надежды на любовь. Это была глухая боль, смутная, затаенная… Смех ребенка на улице, неуверенные детские шажки этажом ниже… Топот детских ножек болью отдавался в ее сердце… В ней поднимались сомнения, дурные мысли: город себялюбия и наслаждений дохнул своей нравственной заразой в ее ослабевшую душу. Она боролась с собой, стыдясь этих желаний и сожалений; она не понимала себя и приписывала свои страдания дурным наклонностям. Снедаемая таинственным недугом, бедная маленькая Офелия с ужасом чувствовала, как из недр ее существа поднимается мутная волна самых грубых и низменных инстинктов. Она перестала работать, отказалась от большей части уроков. Прежде она бодро вскакивала рано утром, а теперь, случалось, оставалась в постели до полудня: ей ни к чему было вставать, ни к чему было ложиться; ела она кое-как, а то и вовсе не ела. Только в те дни, когда брат бывал свободен — в четверг после обеда и в воскресенье с утра, — она брала себя в руки и при нем старалась быть прежней.
Он ничего не замечал. Его так занимала или отвлекала новая жизнь, что он не мог пристальнее наблюдать за сестрой. Для него настала та пора молодости, когда с трудом отдаешь другому даже крохи чувства, когда с виду становишься равнодушен к тому, что трогало прежде и будет глубоко волновать впоследствии. Иногда может показаться, что люди более зрелые живее воспринимают впечатления и простодушнее радуются природе и жизни, чем двадцатилетние юноши. Обычно говорят, что молодежь пресыщена и стара душой. Это по большей части неверно. Молодые люди могут показаться бесчувственными не потому, что бы они были пресыщены, а потому, что они поглощены страстями, честолюбивыми планами, желаниями, увлечениями. Когда же тело увядает и нечего больше ждать от жизни, вновь находится место для бескорыстных волнений и открывается источник детских слез. Оливье был занят тысячами мелких забот, из которых самой важной было глупое увлечение (увлечения у него не переводились), до такой степени завладевшее им, что он стал слеп и равнодушен ко всему на свете. Антуанетта не знала, что происходит с братом, она видела лишь, что он отдаляется от нее. Но виноват в этом был не только Оливье. Иногда он шел домой, радуясь, что увидит ее, поговорит с нею. Он входил и сразу же словно каменел. Она с такою лихорадочной нежностью цеплялась за него, так пила каждое слово с его губ, предупреждала малейшее его желание, что этот избыток любви и судорожной заботливости немедленно отбивал у него всякую охоту к откровенности. Ему следовало бы заметить, что с Антуанеттой творится что-то странное. От присущей ей тактичной сдержанности не осталось и следа. Но он не задумывался над этим. На ее расспросы он отвечал сухо «да» и «нет». Чем больше она расспрашивала его, тем упорнее он замыкался в молчании или даже оскорблял ее резким ответом. Тогда она тоже умолкала, совершенно подавленная. И день проходил, пропадал зря. Но уже по дороге из дому в институт Оливье начинал корить себя за свое поведение, а потом всю ночь терзался мыслью, что огорчил сестру. Случалось даже, что сейчас же по возвращении в институт он садился за письмо к ней. Однако, перечитав письмо на следующее утро, рвал его. И Антуанетта ничего не знала об этом. Она думала, что он ее разлюбил.
Ей довелось еще испытать если не последнюю радость, то хотя бы последний порыв юного чувства, ожививший ее сердце, — судорожную вспышку нерастраченной силы любви, веры в счастье, веры в жизнь. Кстати сказать, то, что произошло, было так нелепо, так противоречило ее уравновешенной натуре! Объяснение происшедшему надо искать в той душевной смуте, которую она переживала, в том угнетенном и возбужденном состоянии, какое предшествует болезни.
Она была вместе с братом на концерте в «Шатле». Оливье вел отдел музыкальной критики в небольшом журнальчике, и потому они сидели на более приличных местах, чем прежде, но публика здесь была значительно менее приятная. Они занимали откидные сиденья в первых рядах партера. Дирижировать должен был Кристоф Крафт. Ни брат, ни сестра не знали этого немецкого музыканта. Когда Антуанетта увидела его, вся кровь прилила ей к сердцу. Хотя утомленные глаза девушки различали все смутно, сквозь дымку, она сразу же, как только он вошел, узнала незнакомого друга, которого встретила в тяжкую пору своего пребывания в Германии. Она ни разу не говорила о нем брату и вряд ли даже вспоминала его — все ее мысли были поглощены житейскими заботами. Кроме того, Антуанетта, как рассудительная юная француженка, не видела смысла в туманном чувстве, явившемся неизвестно откуда и не имевшем будущего. Целая область ее души в своих непознанных глубинах хранила немало чувств, в которых ей стыдно было бы признаться себе самой: она знала, что они кроются где-то тут, но отворачивалась от них в мистическом страхе перед тем таинственным, что ускользает из-под власти разума.
Немного успокоившись, она попросила у брата бинокль, чтобы посмотреть на Кристофа; он стоял за дирижерским пультом и был виден ей в профиль; она сразу узнала сосредоточенное и страстное выражение его лица. На Кристофе был потертый фрак, который очень ему не шел. Молча, застыв от ужаса, присутствовала она при тягостных перипетиях этого концерта, во время которого Кристоф натолкнулся на откровенное недоброжелательство публики, враждебно настроенной в тот момент к немецким музыкантам и к тому же смертельно скучавшей[5]. Когда, после исполнения симфонии, показавшейся слушателям слишком длинной, он снова появился на эстраде, чтобы сыграть несколько фортепианных пьес, его встретили насмешливыми возгласами, из которых со всей очевидностью явствовало, что публика ему отнюдь не рада. Однако он все же начал играть в атмосфере покорной скуки; но двое слушателей на галерке продолжали, как ни в чем не бывало, обмениваться вслух нелестными замечаниями, потешая весь зал. Тогда Кристоф остановился и позволил себе дерзкую, мальчишескую выходку — одним пальцем пробарабанил песенку «Мальбрук в поход собрался», после чего встал из-за рояля и крикнул публике:
— Вот что вам нужно!
Публика в первый момент не поняла, что хочет сказать музыкант, а затем разразилась дикими воплями. Поднялся невообразимый шум, слышались свистки, крики.
— Пусть извинится! Сию же минуту!
Побагровевшие от злости слушатели сами разжигали себя, пытались себя уверить, что они действительно возмущены; возможно, так оно и было, но, главное, они радовались случаю пошуметь в свое удовольствие, точно школьники на перемене после двухчасового сидения в классе.
Антуанетта не могла пошевелиться. Она точно оцепенела — только пальцы ее судорожно рвали перчатку. С первых же тактов симфонии она предвидела, что произойдет, она улавливала затаенную, все усиливавшуюся враждебность публики, угадывала состояние Кристофа и понимала, что взрыв неминуем; с нарастающим страхом ждала она этого взрыва и напрягала всю свою волю, чтобы предотвратить его; когда же буря разразилась, все происшедшее настолько совпало с ее предчувствиями, что она была совершенно подавлена, точно свершилось нечто роковое, против чего человек бессилен. А так как она не отрывала глаз от Кристофа, который дерзко смотрел на улюлюкающую публику, то взгляды их встретились. Глаза Кристофа, возможно, узнали ее, но ум его, охваченный бешеной злобой, ее не признал. (Кристоф давно перестал думать о ней.) Он ушел с эстрады под свист и шиканье.
Ей хотелось крикнуть, сказать, сделать что-нибудь, но она была скована, как в кошмарном сне. Для нее было облегчением присутствие, милого, мужественного Оливье, который волновался и негодовал не меньше, чем она, конечно, не подозревая, что творится с сестрой. Оливье был музыкант до мозга костей и обладал самостоятельным вкусом, который ничто не могло поколебать. То, что ему нравилось, он готов был отстаивать против целого мира. С самого начала симфонии он почувствовал в ней что-то значительное — такое, чего он еще не встречал в жизни.
— Как хорошо! Ах, как хорошо! — повторял он вполголоса с глубочайшим восхищением.
А сестра в приливе благодарности инстинктивно прижималась к нему. По окончании симфонии он неистово хлопал наперекор насмешливому равнодушию публики.
Когда поднялся скандал, Оливье потерял всякое самообладание: он вскочил, он кричал, что Кристоф прав, стыдил свистунов, лез в драку, — робкий юноша стал неузнаваем. Голос его терялся в шуме; его грубо обрывали, называли молокососом, отмахивались от него. Антуанетта, понимая тщету возмущения, удерживала брата за руку.
— Замолчи, прошу тебя, замолчи! — твердила она.
Он сел, обескураженный, и все повторял:
— Стыд! Позор! Мерзавцы!..
Антуанетта не говорила ни слова, она страдала молча; брат решил, что ей недоступна эта музыка, и сказал:
— Но ты-то, Антуанетта, понимаешь, как это прекрасно?
Она утвердительно кивнула, все еще не в силах сбросить с себя оцепенение. Когда же оркестр заиграл другую вещь, она встрепенулась, вскочила и почти с ненавистью шепнула брату:
— Уйдем отсюда, мне противно смотреть на этих людей!
Они поспешили уйти. На улице, ведя ее под руку, Оливье без умолку говорил, кипятился. Антуанетта молчала.
Весь тот день и все последующие дни, сидя одна в своей комнате, она безвольно подчинялась чувству, которому боялась дать название, но чувство это заглушало все думы, такое же настойчивое, как глухие удары пульса, до боли бившегося в висках.
Спустя несколько дней Оливье принес ей сборник Lieder Кристофа, который обнаружил в каком-то нотном магазине. Антуанетта раскрыла его наугад и на первой же странице, которая попалась ей на глаза, прочла следующее посвящение одной из пьес, написанное по-немецки:
Она хорошо знала эту дату. Ее охватило такое волнение, что она не могла смотреть дальше, положила сборник на пианино, попросила брата поиграть, а сама ушла к себе в комнату и притворила дверь. Оливье начал играть, отдаваясь наслаждению, какое рождала в нем эта новая музыка, и даже не заметил состояния сестры. Антуанетта, сидя в соседней комнате, старалась усмирить биение сердца. Внезапно она поднялась и стала искать в шкафу книжечку с записью расходов, чтобы сверить дату своего отъезда из Германии с той таинственной датой. Да, конечно, она знала заранее — это был день спектакля, на котором она очутилась вместе с Кристофом. Она легла на кровать, закрыла глаза и, краснея, прижимая руки к груди, стала слушать дорогую ей музыку. Сердце ее было переполнено благодарностью… Только отчего у нее так болела голова?
«Моей бедной милой жертве» —
и под этим дату и год.